Вдруг телефон зазвонил. Приятель трубку снял – это начальник наш звонит, но тоже приятель, в сущности. Среди прочих и его ждем. Говорит, что выезжает, что шофер за ним уже заехал, но вот как Игорь Т. – неизвестно. Пока не объявлялся. Потому что Игорева семья на отдыхе, а сам он вчера вечером на работу к нам зашел и неожиданно подхватил Зиночку К., старую деву, недотрогу, чрезвычайно целомудренную, а потому сохранившуюся свеженькой, несмотря на свои тридцать с небольшим. Фигурка стройненькая, грудки торчат. Не очень, конечно, красива при этом. Ситуация понятная.
   – Падла, – говорим, – выезжай, камин пылает, и шашлыки уже на шампурах.
   – Еду, – решает он.
   Он едет, а мы обсуждаем, приедет Игорь или нет, справится с Зиночкой или нет. Все же Сын Большого Начальника и сам уже Начальник, хотя пока и небольшой. Вдруг снова звонок. Игорь звонит.
   – Выезжаю, – говорит.
   – Да шеф наш с шофером уже наверно уехали. Тебя не захватит.
   – Ничего, – отвечает, – я на своих «Жигулях».
   Что это он разлихачился, обсуждаем. От Зиночки бежит трахнутой? А я так о Зиночке думаю: как же она могла – гордая, неприступная! Очень она мне этим была симпатична.
   Подъезжает начальник, включается в обсуждение. Сидим на длинных лавках за продолговатым столом. Тут слышим – «Жигули» за стеной тормознули. Начальник, старый автомобилист, по звуку их узнал. Выскакиваем на воздух. Свет фар на всю степь. Ведь темно, вечер уже. Из машины Игорь выскакивает, обегает ее и с другой стороны дверцу распахивает. Ба! а оттуда Зиночка. Немного смущается, нас увидев, но в целом ничего. И тут мы соображаем, что он ее вчера вечером уволок и, стало быть, целые сутки у себя продержал.
   Мы в сарай возвращаемся. Она тоже заходит, он следом, дверь перед нею придерживает. Начинаем пир: шашлыки с вином. Жарко. Игорь, как и мы, пиджак и рубаху скидывает.
   – Как время провели? – спрашиваем.
   – Нормально, – отвечает Игорь.
   А Зиночка смотрит на него счастливыми глазами, как на своего господина. Совсем жарко становится.
   – Убери посуду, – говорит он ей.
   Она согласно кивает, начинает убирать и мыть тарелки с фужерами под умывальником.
   – Да ты сарафан сними! – кричит он ей.
   Она опять слушается. Остается в трусиках и бюстгальтере.
   – И бюстгальтер, – добавляет Игорь.
   Она снимает послушно, и на лавку, где уже сарафан лежит, кидает. На ее крепкое тело приятно смотреть.
   А я думаю: значит, не только трахнул, но и растлил. Чтоб недотрога Зиночка платье сняла при мужиках, обнажилась – да невероятно это. А она, счастливая, смотрит на него и взгляды его ловит.
   1990

Побег из тюрьмы

   Я у железных решетчатых ворот. Уже арестован, но в своей пока одежде, в штатской, а не в арестантской. Меня уже допрашивали, дело на меня завели: что в своих рассказах на начальство клевещу, но в камеру еще не отправили и выпустили вроде бы погулять. Охранник ушел куда-то. Я его жду, с судьбой смирился: ничего другого пишущему ждать у нас не приходится. Хожу по двору и охранника жду. Вдруг у ворот с той стороны – жена, Марина. Лицо бледное, решительное, губы сжаты. Кивает, глазами знак дает: мол, подойди, но меня не узнавай. Подхожу. «Прижмись к воротам», – шепчет. Я на секунду прижимаюсь, она тоже. И сует мне ключ в карман пиджака. Отходит от ворот, но недалеко. Я озираюсь – никого кругом. Будто нарочно все ушли. На небо как бы между прочим смотрю: ясное небо. Сухая осень. Быстро пихаю ключ в замок, поворачиваю его, к своему удивлению без скрипа. Открыл. Ключ опять в карман прячу. И тихо, несильно, одну створку ворот приотворяю, щелочку делаю, как раз чтоб проскользнуть. Марина наблюдает – и сразу ко мне. Запереть снова не можем, замок изнутри устроен, но прикрываем плотно, будто все в порядке. Но что дальше?
   Она, освободительница, подруга, впивается мне в руку, почти неживая от счастья удачи. Но что тем не менее дальше? Перед нами шоссейный пустырь, вроде как конечная автобуса. Но остановки нет. Слева здание тюрьмы, куда меня вчера привезли, три подъезда. Шоссе какое-то бесконечное, вдаль уходит. А по бокам поля пустые. «Я сюда на попутном грузовике доехала», – объясняет она. Да, ногами здесь не дойдешь. Враз заметят.
   Вдруг из среднего подъезда тюремного здания повалили люди: курьерши, секретарши, машинистки, делопроизводители, много женщин, мало мужчин. Кончился рабочий день, догадываюсь. К ним, откуда ни возьмись, подъезжает автобус, под стеклом дощечка с надписью «Служебный». И отчаянная Марина решается. Крепко держа меня за руку, чтоб не исчез, не потерялся, она подходит к толпе, и, сливаясь с толпой, мы вдруг залезаем в автобус. На нас не обращают внимания. Мало ли новеньких тут! Даже сиденье удалось занять, не впереди, конечно, но где-то третье или четвертое. Оно и лучше – среди тюремных служителей как бы затерялись. Они ведь тоже в приватной одежде, не казенной. Разговаривают об отдельских делах, о том, что Спиридон Петрович не сумел сладить с какой-то Наталкой: то ли она не дала, то ли у него не получилось. Но были все уверены, что он мужик упорный – добьется. Потом поговорили о заказах, что в них давали: кофе растворимый за шесть рублей, сыр, пшено, сухой кисель. «Я все взяла – пригодится», – говорит одна. «Правильно, – отвечает вторая, – в другой раз и этого не будет».
   Мы с Мариной переглядываемся: значит, у них тоже все в дефиците. И еще радуемся, что далеко уже уехали: вон вдали дома видны, город скоро. Автобус останавливается у поворота на мост. Шофер к нам вдруг голову поворачивает, говорит: «Вам сходить. Дальше везти вас не могу. Дальше сами, как сумеете». Марина деньги достает. «Да вы что!» – восклицает шофер и дверь открывает. Мы выходим, автобус уезжает, пассажиры внимания на нас не обращают, словно мы там и не находились только что. И не поймем, кто кого обманул: мы КГБ или КГБ нас. Сочувствует шофер беглецам или органами подослан? А может, мы друг друга не поняли? Он в слова самый обыкновенный смысл вкладывал, куда-то в специальное место своих пассажиров вез, где они все кучно живут?.. Но чужаков-то он в нас признал, а все же в автобус впустил, а потом выпустил… Может, не зря мы в его словах особый смысл уловили?..
   Но куда идти? Домой нельзя, там беглеца ждать могут. А Марине еще на работу надо, вечером – лекции, пропустить невозможно – уволят. И как она без службы в наше мутное время жить будет?.. Однако и меня она боится одного отпускать. Словно защитить может. Договариваемся, что я поеду к родителям. Там вроде бы искать не должны. Даже когда меня брали, туда ни разу не зашли. Там она меня и найдет после работы. Расстаемся.
   Вот я уже у родителей. Странно. Радости не вижу на их лицах. Только испуг. В прихожей держат. На табуретку у зеркала посадили, сами передо мной стоят – мать у кухонной двери, отец у входа в комнату. «Ведь тебя арестовали!» Объясняю, что Марина помогла бежать. Лица их стали еще тревожнее. В три-дцатые-сороковые вырастали. Все по закону привыкли делать.
   И за меня беспокоятся. «Что она наделала! Она тебя что, погубить хочет? Без мужика потерпеть дня не может!.. Куда ты пойдешь? Где скрываться будешь?.. И как? Ведь не умеешь…» И понимаю: нигде, никак, не умею. «Теперь тебе только увеличат наказание. Вот и все, чего ты добился». Я испуган. Сызнова вспоминаю слова шофера. Может, проверка была, провокация?.. Уж слишком в самом деле легко получилось!.. Как теперь я оправдаюсь? Вышел де, не подумав. Ворота были открыты, я и вышел. Мне резонно возразят, что я знал, что выходить нельзя. Как же быть? «Теперь никаким твоим словам не поверят», – говорят в тревоге, чувствуя мое смятение, родители. А бежать дальше не могу: не знаю, как и куда.
   И до возвращения Марины с работы иду сдаваться, придумывая детские оправдания. А о том, что ключ у меня в кармане остался, совсем забыл.
   1990

Кукла

   По речке с водопадом и порогами спуститься надо. Как в романах Джека Лондона о Смоке Белью. Джек Лондон, деньги, любовь, страсть, золотоискатели, миллионы… Какие уж тут миллионы!.. Мы убегаем, спасаем свою жизнь.
   Водопад небольшой, двухметровый, а дальше пороги и водовороты. И непременное условие спасения – спуск по этой речке. Пороги называются «Белая Лошадь», и нырнуть в них и уцелеть надо на деревянном коне верхом. Падая сверху, вода разбивается о воду. Внизу пузыри и будто мыльная пена, все бело от водяных завихрений. Если не ухватит водяной бог, значит, ты не грешен, не чужой. Нырнул один – выплыл, второй – выплыл. Третьему тонуть. А третий – я. Но сзади нас почему-то стена. Назад хода нет. И жена с дочкой умоляюще смотрят. «Папа, ты же большой и сильный». Я ныряю. Глубоко засасывает. Потом головой пробиваю воду вверх. Коня не теряю, зажал коленями. Плыву на своем деревянном коне к двум прежде вынырнувшим. Лица у них невнятные, но удивленные, что я уцелел. Даже страх какой-то передо мной. Словно мне кто из сильных мира сего помог, а они и не знали, что у меня такая «лапа».
   Помогают, объясняют, как до станции добраться. Я снова с семьей. На станции – поезда. И – ходят! Доехали мы. Живем на казенной даче. Один из выплывших со мной – комендант дачного поселка. Выдал дочке игрушку – тряпичную куклу, большую, в дочкин рост.
   Дочка, играя, неудачно рванула и разорвала куклу пополам: голова и ручки отдельно, попа и ноги отдельно. И рад бы другую купить – да негде. А жена зашить не может – ниток нет. Никакие магазины не работают. После войны за правильное понимание русского пути.
   Иду каяться к коменданту. А тот у себя в избе свечечки ставит перед литографиями знаменитых картин нашего знаменитого художника, который нашу историю в лицах изображает. Стоит комендант перед литографиями и все угадывает, кто есть кто. Я коменданту сочувствую. Нынче время такое. Никто ничего не знает. Историки знаменитые по картинам знаменитого художника учатся. А литографии его вместо учебников идут.
   Смотрю, а комендант-то новую литографию приобрел. Называется картина «От Чернобыля до наших дней». Стоят в кружок перестроечные и современные наши политические лидеры, будто обсуждают что, а лица у них светлые, даже светящиеся. Я коменданта за рукав трогаю и куклу показываю. Говорю, что готов другую купить.
   – Ты что, миллионер? – он спрашивает. – Вот когда разбогатеем или атомом мировой капитал разрушим, то накопишь денег и иголку с ниткой купишь. Тогда и зашьешь.
   А я и пикнуть боюсь, что у меня в кармане трешка завалялась. Уцелела миленькая. Только что делать с ней, в этой стране, – не знаю.
   А комендант со мной все по-простому разговаривает, по-хорошему. Кажется даже, что по-товарищески.
   1990

Удар копытом

   Живем в своей коммуналке. В своей! Отдельная, не смежная комната. Счастье: есть, где жить. И сосед в другой комнате неплохой. Кругом разруха. На улицах валяются трупы убитых собак и кошек, со снятой шкурой. Освежеванные, так сказать. Горят костры, вокруг них – подозрительные, обтрепанные личности. Добредешь до подъезда живым, заберешься в свою коммуналку, запрешь за собой дверь – и счастлив. За окном клубы раздражающего бронхи дыма. Все время кашляешь. Поэтому – чтобы спастись от дыма и гари – окна и дверь на балкон закупорили. Сосед с нами согласен, свое окно тоже задраил. И он кашляет, как с работы вернется. И ночью кашляет, слышно, как харкает и сплевывает в ночной горшок, который у него под кроватью стоит.
   Как-то ночью просыпаюсь от тяжелого храпа. В комнате душно и почему-то смрадно. Поневоле от такой духоты захрапишь. Прислушиваюсь к звукам. Но нет, это не моя молодая жена, тем более не маленькая дочка, что спит на маленьком диванчике за шкафом. Храп доносится вроде бы из-под пружинной кровати, откуда-то взявшейся и стоящей у противоположной стенки. Хочу взглянуть, но темнота в комнате, не разглядеть ничего. И сон, тяжелый, дурманный, утаскивает меня назад в свою глубину. Все же при первых лучах рассвета я просыпаюсь. Около пяти утра. Тяжелый со свистом храп продолжается, теперь ясно, окончательно ясно, что он и в самом деле идет из-под пружинной кровати. Я, с трудом распрямляя негнущуюся после сна спину – сильнейший остеохандроз! – сажусь в постели, затем тихо слезаю с нее, тихо, чтоб не разбудить спящих жену и дочку, сую ноги в тапки и иду к кровати. Сдергиваю матрас и – о, ужас! – вижу сквозь пружины: под кроватью лежит и тяжело дышит еще живая, наполовину освежеванная лошадь. На груди, на плече, на одной из передних ног у нее не то содрана, не то срезана шкура. Видны жилы и мясо, почему-то без крови, белое. И цвет сохранившейся шкуры в полумраке кажется тоже бледно-серым.
   – Ох! – невольно восклицаю я.
   Чуткая жена немедленно просыпается и спрашивает:
   – Что?
   Я пытаюсь загородить собой полутруп.
   – Кто там так ужасно дышит? – снова спрашивает жена. И не успеваю я соврать что-нибудь несуразное, но правдоподобное хотя бы, как лошадь начинает подниматься на ноги, глаза ее злобно и страдальчески блестят, даже горят в рассветной полутьме. Она протискивается между стеной и железной кроватью, отжимая кровать от стены, и та медленно, но упорно ползет на меня. Жена вскрикивает. Садится на постели, прижав руку к груди. У лошади свисают с ободранного плеча лохмотья мяса, совершенно обескровленного.
   Передними ногами животное теперь упирается в стену, задние скребут по полу. Становится понятно, что лошадь хочет встать на задние ноги. Вот показалось, если сбоку глянуть, огромное брюхо. И я вижу, что перед нами дикий жеребец. Я догадываюсь об этом, заметив болтающуюся метелочку его члена. Почему-то вспоминаются дикие кони-людоеды фракийского царя Диомеда, которых захватил в плен Геракл. Стараюсь скрыть страх и поясняю жене:
   – Жеребец это.
   – Зачем он здесь? Зачем он здесь? Зачем он здесь? – бормочет жена, зажимая кулаком рот.
   Она напугана. Она боится, но не за себя и не за меня, а за нашу маленькую дочку, которая еще спит, ни разу даже не проснувшись от всех этих шумов. Перешагиваю пружинную железную кровать, отталкиваю ее еще дальше от стены, хватаю жеребца за холку, чтоб снова его на четыре ноги поставить и из квартиры вывести (а наша коммуналка на последнем, восьмом этаже), в лифт запихнуть и на кнопку первого этажа нажать.
   И тут происходит метаморфоза, которая кажется мне естественной, вроде бы я ее даже ожидал, во всяком случае она меня нисколько не удивляет. Передо мной мужик в грязно-белом костюме, оба рукава оторваны с мясом, лацканы пиджака тоже оторваны, рубахи под пиджаком нету, из дыр глядит белое мускулистое тело, волосатая грудь. Лицо его удлиненное, лошадиное, с толстыми вывернутыми губами, глаза цыганские, белки кроваво-красные. Все так удивительно ясно видно.
   Хватаю его тем не менее за воротник. Не надеясь на успех, пытаюсь поволочь за собой прочь из комнаты. К моему удивлению, он поддается, подчиняется, не вступая в пререкания. И вот мы уже в коридоре, здесь лошадиный мужик упирается, но как бы для виду. Я гордость вдруг испытываю: он меня боится. В конце коридора из своей комнаты рядом с входной дверью выглядывает дед-сосед. Он всякое повидал в жизни: латыш, в Россию перебрался, революция, гражданская война, в Испании воевал, двенадцать лет в сталинских лагерях отработал, в бараках да в коммунальных квартирах всю жизнь – со всеми ладить привык. Ни в карты, ни в домино во дворе и раньше не играл – европеец! Свой месяц отпуска в путешествиях по стране проводил, пока ездить не очень рискованно было. Теперь опасается. Но тут не дрогнул:
   – Помочь?
   Не дрогнул, хотя за окнами какую ночь уже костры палят, откуда-то мясо достают и жарят, и слухи, слухи, что человечиной питаются те, что у костров.
   – Не надо. Сам справлюсь.
   Сосед скрылся, а я дверь входную открыл, только на площадку с мужиком вышел, как он зубы ощерил – крупные, лошадиные, твердые, и на меня шагает. Страшно стало, аж на мгновение дыхание сперло, но, грубовато подтолкнув его к лифту, говорю твердо:
   – Вниз сам съедешь.
   И с трудом удерживаясь от молниеносного прыжка назад, в квартиру, разворачиваюсь к нему спиной, делаю два больших, но спокойных шага, вот и порог. Переступаю. Сзади хохот, похожий на ржанье, и шумные вдохи и выдохи. Но я уже в квартире. Не оборачиваясь, быстро захлопываю дверь за своей спиной.
   И тут же стук в дверную филенку.
   Я успеваю подумать, что хорошо, что дом у нас старой постройки и двери толщиной в шесть сантиметров, а не в четыре, как в новых. Из-за толщины не удалось и глазок вставить: все дверные приборы теперь на четыре сантиметра рассчитаны. Из-за двери голос:
   – Пусти, а? Нас целый табун в церковь загнали. Как в стойло. И таскают по одному, рубят – и на жратву пускают. Сколько лошадок за эти ночи слопали – ужас! Пусти.
   Я понимаю, что врет он. Не лошадь он, а человек. И что-то страшное в нем есть. Наверняка плохое задумал. Молчу. Совсем притих. А он снова:
   – Открой!
   Тогда я, все так же молча, ухо к двери приложил, слушаю, что то за дверью делает. Не дышу даже. И вдруг вижу, вижу сквозь деревянную преграду, как со всего размаха бьет он правой рукой прямым ударом в дверь, как раз туда, где я ухом прижался. Кулак пробивает деревяшку навылет и ударяет меня в висок. Падая замертво, успеваю услышать его смешок, увидеть, как он снимает сквозь пробитую в двери дыру засовы и щеколды, отпирает замок. Но упав и вылетев душой из тела, вижу сверху, что на виске мертвеца, на моем виске, вмятина от удара копытом.
   1990

Шпион

   Обидный сон. Сижу в гостях. Чувствую на себе косовато-удивленные взгляды. Не часто меня теперь сюда зовут. Сам виноват. Всегда нелюдимым был и слыл, а последнее время особенно. Все время сплю и вижу сны. Но сейчас мне во сне горько, что я какой-то не такой, что все выросли и наладились жить друг с другом, а я им чужой. А в детстве был «хороший мальчик», послушный, коллективист. Нынче – сам по себе. У всех же кружки свои, группки, переживания общие. Сюда позвали, потому что помог я наследие покойного друга-приятеля напечатать.
   Сидим за бедным столом. Капустный пирог, грибы-самосол, вареная картошка. Все же стоят три бутылки водки и портвейн «для дам». Народу немного. Зато все, кроме меня, близкие. Я напротив вдовы оказался, уже пьяной, седой, хотя не старой женщины. Она рассказывает о покойном муже и о себе:
   – Он и замуж меня взял, потому что я родом из хорошей семьи. Для него это очень важно было. На другой бы не женился. Только на хорошо воспитанной, понимавшей добро и зло. А родители мои художники, из Франции приехали. И совсем не соображали, где нам жить придется, в какой стране. И заставляли одеваться и вести себя «по правилам бонтона», как принято у порядочных людей. Особенно они меня беретками доставали. Берет!.. Это же после войны, как из иностранной жизни казалось. Мне и кузену одевали береты на голову и отправляли на улицу. Кузен сопротивлялся, орал, но, уже надев, носил. Он был обязательный. А во дворе его били в кровь. Я девчонка, потому хитрее. Родителям не противилась, но, из дому выйдя, снимала берет и в карман прятала. И все равно в драку влезала: приходилось за кузена заступаться. Нам кричали: «Вши! Гадины! Обезьяны! Тли! Шпионы! Иноземцы! Убирайтесь к себе! Прочь отсюда!» Дети кричали. Кричали то, что их родители говорили. Тогда шпиономания была. «Шпионами» нас чаще всего обзывали. Я очень долго так тайком и думала, что я из шпионской семьи, что мне такое несчастье на долю выпало. Но несла свой крест: все равно мне деваться некуда, судьба у меня такая. Значит, надо молчать и терпеть.
   Я слушаю хозяйку дома, пью водку и вспоминаю. Или грезы меня в полупьяном бреду посетили?.. Слишком отчетливы образы, до ощутимости вижу каждый свой жест, выражение лиц, слышу слова, много лет назад произнесенные. Впрочем, воспоминание, как и бред, – это тоже нечто вроде сна. Что же мне в моем сне снится?
   Во-первых, я твердо уверен, что мне четыре года, но одновременно с взрослой отчетливостью я понимаю, что на дворе стоит (или идет?) тысяча девятьсот сорок девятый год. Во-вторых, я недавно посмотрел фильм «Смелые люди» о храбром коневоде Васе, воевавшем с немецкими фашистами, и его верном коне Буране. А еще был в этом фильме человек – полный, в белом костюме, с не очень-то простой и не очень-то русской фамилией, – кажется, Борецкий. Очень вежливый, всегда приветливый и улыбающийся – не то что грубоватые и честные сельчане! Он был такой интеллигентный и обходительный, всем готовый помочь, что любому честному мальчику становилось это противно и подозрительно. И, конечно же, он оказался немецким агентом, шпионом. В-третьих, надо учесть, что я весьма развитой и искренний ребенок (и так я себя в своем сне и оцениваю). В свои четыре года, скорее всего с подачи родителей, но при моем полном согласии, я послал на день рождения «любимому товарищу Сталину» первую самостоятельно мной прочитанную книжечку (а потому самую для меня дорогую) – о «стойком оловянном солдатике», который выстоял, несмотря не все бессмысленные опасности, подстерегавшие его, и еще более бессмысленную смерть. Мне очень хотелось на него походить. И всегда быть на страже против всяких врагов и шпионов. Во сне всплывают передо мной слова из посвящения вождю, записанные родительской рукой: «Я обещаю Вам хорошо ходить в садик, всегда слушаться и вырасти достойным коммунистом». И тут я понимаю, почему вспомнил это. Я – такой же был, как те злые дети со двора, о которых рассказывает хозяйка дома.
   Но бред длится, не отпускает меня, подсовывая еще более унизительные воспоминания. Теперь всплывает детский садик. Шкафчики для одежды вдоль стен коридора, на них налеплены картинки, изображающие разные фрукты и овощи. У каждого свой знак. У меня – морковка. Низенькие скамеечки, обитые дерматином: на них мы сидим, когда переобуваемся. Рядом дверь в комнату, именуемую «группой». Говорят: «Иди в группу!» Или: «Ты почему из группы в коридор выскакиваешь?» В этой комнате мы играем и спим во время «мертвого часа». Но еще группа – это и сами дети.
   Мне очень нравится одна девочка из нашей группы, простоватая, с пегими волосами, серыми и глупыми глазами. Одета она бедно, ходит обтрёпой. Да и я ношу штаны и рубахи с заплатами. Родители живут на стипендию, и жизнь нас не балует. Я рад, что бедностью своей близок к Наташе. Слова она выговаривает косноязычно, многих слов не знает, книги не любит, но этим она мне и мила – своей «простотой». Зато другая, с «непростым» именем Римма, с вьющимися белыми волосиками и кудряшками до плеч, с остренькой мордочкой, всегда в хорошеньких платьицах, кажется мне воображалой, злой, из другого мира, «не нашей». Она меня тоже не любит. Когда мы играем, я стараюсь эту Римму избегать, никогда не становлюсь с ней в «пару». Она к тому же новенькая. Ее еще не приняли в «коллектив». И я тоже ее не принимаю – «как все». Сейчас, смотря свой сон, не могу понять, как же из такого меня вырос потом мизантроп и одиночка. Или это расплата за детский конформизм? Всем – чужой. Как когда-то Римма. Она даже на горке катается одна: когда никого нет вокруг. Побаивается других детей. Смотрит на нас исподлобья.
   Вечер. Темно-синий, зимний. Мы толпимся в коридоре у шкафчиков. Воспитательница не в силах загнать нас назад, в «группу». Мы ждем родителей, чтоб они разобрали нас по домам. Римма тоже здесь. Кучерявые ее волосики перевязаны розовой ленточкой. Острое личико встревожено. За многими уже пришли, за ней еще нет. Я смотрю на нее и жду, что она как-то «не так» себя проявит. И вдруг слышу: «Риммочка! Ты оделась, радость моя?» Это ее отец. Он скидывает на скамеечку свою тяжелую шубу. Помогает дочке одеваться. А я свое вижу. Ведь он в белом костюме, полный, доброжелательный, улыбающийся, вылитый шпион из «Смелых людей», который поджег конюшню с лошадьми и наводил немецкие самолеты на наших партизан. Римма, пока он одевает ее, обнимает его за шею, целует.
   Я в ужасе. Неужели никто не замечает, что к нам в садик пришел шпион? Наверняка, нянечка ушла звонить по телефону в милицию. Я абсолютно доверяю разуму и наблюдательности взрослых. Настолько доверяю, что мне и в голову не приходит кричать вслух о своем открытии. Это же взрослые дела, взрослая тайна.
   Но с кем-то своим открытием поделиться надо! Я беру за руку серотупоглазую Наташу с висящими космами пегих волос. И веду в комнату, в «группу», где мы играем днем. Она послушно идет за мной. И вот мы сидим на полу за кукольными ширмочками среди разбросанных кубиков и перевернутых зеленых грузовиков военного образца. Бледнея от важности сообщения, я шепчу: «Это шпион. Он под видом отца Риммы, но он шпион. Я узнал. В фильме «Смелые люди» был такой же. Я узнал». Перевернутая логика моего предположения звучит для меня самого вполне достоверно. Правда, я чувствую, что мне не хватает убедительности. Потому что говорю я самыми простыми словами, стараясь приноровиться к Наташкиному разумению. Она согласно кивает. И тут, прямо во сне, меня впервые посещает догадка, что я ошибаюсь, что в фильме был актер, игравший шпиона, и к отцу Риммы его шпионская роль не имеет никакого отношения. Просто похожи они. Хотя, конечно, улыбчивый, ласковый и вежливый, как настоящий шпион, – противно! А моя подруга мычит какие-то слоги: «Н-н-у! М-м-ы! М-м-у!» И смотрит на меня с обожанием, как на героя. Говорит она плохо, никак, не научилась, но все понимает. И со мной согласна. Мне почему-то становится неловко. Я выскакиваю из-за ширмочек, оставив ее сидеть на полу. За мной пришла мама.