Работники других отделений сюда не допускались.
   Карточки (истории болезни) всех больных хранились в специальных сейфах.
   Фамилии на них не указывались, только номера специальных шифров.
   У входа и в вестибюле круглосуточно дежурили военные в форме и без, которые постоянно менялись и казались все на одно лицо.
   На территории лечебницы был маленький кинотеатр для больных.
   Однажды в Черновцах случилось трагическое событие.
   Молодёжная компания устроила вечеринку у одной девушки по имени Таня, которая жила на третьем этаже престижного дома в центре города.
   Таня была дочерью высоких партийных работников Черновицкого масштаба.
   Судьбе и Тане было угодно, чтобы в компании присутствовал еврейский парень, талантливый математик по имени Эдик.
   Таня и Эдик мирно беседовали на балконе, что видели и подтвердили все, находившиеся в комнате рядом.
   Но Таня опёрлась спиной о балкон.
   Решётка балкона, простоявшая сто лет, затрещала…. и вместе с Таней упала на мостовую.
   Таня умерла на месте.
   Падение было неожиданным и со спины, поэтому удар головой об камни мостовой(Черновицкий старый клинкер в центре города) оказался роковым, как окончательный приговор, не подлежащий обжалованию.
   Но Таня была дочерью партийных боссов.
   Они считали, что кто-то должен понести наказание за смерть их дочери.
   Таким образом Эдик вначале попал в следственный изолятор по подозрению в убийстве, а когда ничего доказать не удалось, его определили в Четвёртое отделение для медицинской экспертизы, где экспертиза затянулась на долгие годы.
   Для Эдика, вероятно, было бы лучше получить конкретное количество лет в лагере строгого режима, т.к. режим там не такой строгий, как в Четвёртом отделении.
   В лагере существует срок, который рано или поздно кончается и существуют хоть какие-то права.
   У Эдика не было ни прав, ни срока, ни будущего.
   Он считался убийцей.
   Другие обитатели Четвёртого отделения считались политическими и находились там только за то, что имели не советское мировоззрение, тем не менее, в местный кинотеатр по воскресениям из указанного отделения приводили только предполагаемого убийцу.
   Остальных (политических) никто, никогда не видел, не знал их фамилий, не знал условий их содержания, никто не знал их дальнейшей судьбы.
   Эти люди были заживо похоронены в Четвёртом отделении, не в буквальном смысле, но фактически.
   Остальные отделения были более или менее однотипные: мужские, женские и смешанные.
   Персоналу можно было не завидовать, хотя к зарплате имелась тридцати процентная надбавка за вредность, да отпуск равнялся 40 рабочим дням.
   Других привилегий работники психбольницы не имели, зато имели множество дополнительных проблем.
   Каждый сотрудник целый день носил с собой тяжёлую связку ключей от всех палат туалетов и т.д.
   Потеря ключей была бы катастрофой, поэтому они по счёту передавались в начале и в конце смены.
   Точно также передавалось всё, что было в отделении: медикаменты, посуда, бельё, т.к. всё могло служить орудием.
   Ели только ложками, вилок и ножей в обиходе не было.
   В роли санитаров использовались крупные, здоровые мужчины, физическая сила которых часто оказывалась необходимой.
   Врачи и медицинские сёстры подбирались по обычным стандартам, не учитывающим габариты и силу, но сообразительность, скорость реакции, смелость и мужество были не лишними качествами для работы здесь.
   Контакт с больными один на один — запрещался правилами безопасности, однако санитары не всегда бывали свободны, иногда отлучались по делам и тогда приходилось какое-то время быть одной в палате, когда там находилось 10-15 человек не отвечающих за свои действия.
   Палаты были большие, контингент больных разнообразный, мании в их разрушенных мозгах — всевозможные и непредсказуемые.
   В шестидесятые годы не было достоверных объективных методов исследования психики больного.
   Диагноз ставился на основании бесед с больным и наблюдением за его поведением.
   Всё это подробно описывалось в карточке больного (истории болезни) и выставлялся предположительный диагноз, с указанием того, к чему он склонен т.е. что от него можно ждать.
   В каждом подразделении имелся журнал с графами, куда вписываются больные.
   Каждую смену нужно было заново чертить всю эту классификацию с фамилиями больных, которая сдаётся и принимается под расписку.
   Графы следующие: агрессивные, склонные к побегу, склонные к самоубийству, потеря чувствительности и т.д. Под каждой графой перечислялись фамилии больных.
   Роспись под такой классификацией означает, что если у какой-то больной, например, потеряна чувствительность, но она подойдёт к печке (имелось печное отопление) и молча сгорит, т.к. не ощущает боли, то медсестра несёт полную ответственность, т. к. знала о её состоянии, в чём и расписалась.
   Ответственность означает предстать перед судом, как и было, когда сгорела больная Щербань.
   Медсестра, правда, не была осуждена т.к. имелись смягчающие обстоятельства, в том числе наличие в подобном заведении печного отопления, которое, тем не менее, после этого случая не было заменено.
   Однако медсестра была достаточно наказана уже тем, что суд, да следствие длились больше года, и это был не лучший год в её жизни, ни морально, ни материально.
   При этом лихорадило всё учреждение в целом и наше пятое отделение в особенности!
 
   Расследования, допросы, проверки выговоры, понижения в должностях и т.д. и т.п.
   Каждое дежурство, на которое я отправлялась, было как испытание судьбы на удачу.
   Я принимала под свою ответственность целое отделение и должна была руководить работой санитаров, которые были старше и опытнее меня.
   Нет, это был не дом отдыха!
   Я приходила на работу собранной, стараясь даже мысленно не отвлекаться ни на что постороннее.
   Работы было очень много: обойти все палаты и все помещения, проверить целы ли все больные (буквально), всё ли на месте, в том числе медикаменты, посуда, ключи, бельё (исчезновение простыни, наволочки или полотенца может означать, что ночью кто-нибудь повесится).
   Если не проверил лично, но расписался, что принял смену, (а в это время кто-то уже сбежал или случилось ещё что-то), то под суд идёт тот, кто расписался, а не тот кому поверили на слово, что всё в порядке. Бывало, увы, и такое, к счастью не со мной.
   После приёма смены надо выполнить все назначения врача.
   В шестидесятых годах начал применяться аминазин.
   Это, так называемый, большой транквилизатор со значительной токсичностью, тем не менее применявшийся практически всем больным.
   После инъекций они становились вялыми, апатичными и безучастно мирно дремали сутками.
   Каждая инъекция психически больному человеку делается с помощью дюжего санитара, что не исключает перспективы получить по зубам или сломать иглу в напряжённой ягодичной мышце больного.
   При этом приходится иногда выслушивать мат высокого накала, иногда дикие крики, а некоторые больные громко затягивают песни, считая себя героями, идущими на смерть.
   Накормить больных обедом в психбольнице тоже мероприятие не из лёгких и приятных.
   «Буйные» ели в палатах, кто на полу, забившись в угол, кто на кровати, в зависимости от личных привычек.
   Наиболее мирные ели в столовой за столами, но это не делало их умнее.
   Сгоревшая Щербань страдала ещё несахарным диабетом, поэтому могла выпить в течении дня 1-2 ведра воды или любой другой жидкости, которая окажется под рукой.
   Были агрессивные больные, для которых не существует меры, они могут напасть на персонал или на других больных, чтобы забрать всю пищу.
   Некоторые больные страдали анарексией — не хотели есть и стремились пищу куда-нибудь вылить или кому-то отдать, если оставить таких без внимания, они могут незаметно угаснуть голодной смертью.
   Был у нас в отделении Исаак Замлер.
   За длительное время пребывания в тюрьмах и лагерях, он настолько привык объявлять голодовки, что вообще перестал есть.
 
   Его перевели в психиатрическую клинику, потому что он в лагерях так «дошёл» в психическом и физическом смысле, что даже неутомимые продолжатели дел Дзержинского — Берии пришли к выводу, что такой враг народа как Замлер, не представляет больше опасности для нашей цветущей советской родины. Он даже не «заслуживал»
   Четвёртого отделения и тихо прозябал в нашем скромном пятом терапевтическом.
   Его кормили через резиновую трубку, опущенную через нос и пищевод в желудок. На другой конец трубки водружали большую стеклянную воронку, в которую вливали коктейль, приготовленный из пол-литра молока, двух яиц, ста грамм растопленного сливочного масла и двух столовых ложек сахара.
   Замлер при этом, спокойно сидел и в мыслях не имел сопротивляться.
   Так продолжалось уже много лет.
   Исаак Замлер не был похож на Эйнштейна… но вызывал ассоциации.
   Худой, длинный, с впалыми щеками, длинным носом, шамкающим ртом, свободным от зубов и окаймлённым розовыми, всегда влажными губами, он, всё же, не производил отталкивающего впечатления, скорей наоборот.
   Я часто сожалею, что БОГ не одарил меня талантом художника.
   Я изобразила бы Замлера за колючей проволокой и подписала бы портрет: «Судьба мудрости».
   Неизвестно каким путём пронёс Замлер через все лагеря коралловые золотые серьги своей матери.
   Он по очереди влюблялся в женский персонал нашего отделения и как переходящее красное знамя дарил серьги, чтобы на второй день, очень тактично и застенчиво, забрать их назад.
   Поэтому все счастливые обладательницы сокровища не уносили его домой, но каждый раз выражали искренний восторг, когда становились очередной жертвой его горячей любви и получали бесценную награду из рук высокого (буквально) поклонника.
   Скромность не удержит меня от желания похвастаться, что я тоже «не лыком шита» и не раз была однодневной обладательницей исторической реликвии!
   Итак, когда все больные накормлены обедом, а Исаак получил своё законное «вливание», наступал короткий период «тихого часа», когда отдыхали больные, но не персонал.
   Санитары занимались уборкой, а медсёстры документацией.
   Дальше следовали процедуры, инъекции, медикаменты и т.д.
   Бывало что за целый день не удавалось отдохнуть и нескольких минут.
   Наверное Бог, планируя для меня работу в психбольнице, специально в виде предварительного вознаграждения подарил мне сезончик в доме отдыха «Виженка»
   ,чтобы я отдохнула и накопила силы.
   Чего стоили ночные дежурства!
   К четырём часам я начинала завидовать спящим больным.
   Это была многоликая опасность — если задремать, сидя за столом.
   Каждую ночь в различное время проводились проверки.
   Мы дежурили втроём и вполне могли бы по очереди отдохнуть!
   Но советский экстремизм! Каждый должен быть натянут, и дрожать как струна!
   Проверяющий обёртывал ключ тонкой тканью, тихо открывал дверь и внезапно возникал перед задремавшим.
   Это было не только потрясение, но влекло за собой серьёзные неприятности, от выговоров, до лишения поощрений в виде путёвки в дом отдыха, которые мы иногда получали один раз в несколько лет, премии и т.д.
   Однако бодрствование было важнее всего для безопасности.
   Это непредсказуемо, что может произойти в каждый отдельный момент в отделении, где собрано большое количество больных, одержимых маниями.
   Вся жизнь такого больного сосредоточилась на его мании.
   Он может днём и ночью следить за персоналом и выжидать ту единственно-возможную минуту, чтобы сделать то, что засело в его больном мозгу.
   Ничто другое его не интересует, никаких других чувств и мыслей у него нет, никаких привязанностей, связей, желаний.
   Автоматическое обеспечение физиологических потребностей и безмозглое неотвратимое устремление к маниакальной цели, разрушающее всё на пути!
   Маньяк может быть сравним с роботом, действующим по программе.
   Их роднит эмоциональная тупость, делающая их неуязвимыми.
   Наблюдения за сумасшедшими могут многому научить.
   Трудно решиться признать Сталина и Гитлера, по указке которых вершилась история, маньяками, влекомыми манией величия, сметающей и уничтожающей народы.
   История повторяется многократно.
   Диктаторы поражают своей жестокостью, люди приравниваются к щепкам, летящим во время рубки дров, а рубка голов возводится в государственную политику.
   Но все остаются наивны, трусливы и беспечны, пытаются видеть только то, что хотят видеть и не усложнять свою жизнь проблемами!…….Всё тот же синдромом голого короля, которым поражён весь мир, когда все всё видят и знают, но никто не решается произнести вслух и поэтому делают вид, что ничего не знают, обходя самые острые вопросы молчанием.
   До тех пор, пока ЭТО не коснётся их лично и не из их кожи делают дамские сумочки. Когда же коснётся, то бывает уже поздно что-либо изменить.
   Но вернёмся в психбольницу.
   Больные обычно разобщены, полны безразличия и отчуждения.
   Каждый в себе — наедине со своими переживаниями и ощущениями, каждый — недоступная тайна для окружающих.
   Каждый делает что хочет, ни с кем и ни с чем не считаясь.
   Многие не ориентируются во времени и пространстве.
   Бессмысленные пустые глаза, лицо, как маска, лишённая мимики.
   Но иногда страх и одичание, громкий бессмысленный смех или плач.
   Работая в больнице, я знала каждого больного и они мне казались почти родными.
   Тем не менее позже, учась в институте, и придя на практику в Минскую психбольницу «Новинки», мне было страшно, как всем нашим студентам, жавшимся к стеночкам.
   Многих из обитателей пятого отделения я прекрасно помню.
   Мой любимчик Нафтула. Старый еврей с манией величия.
   Бедный Нафтула был жертвой не леченного сифилиса, который выразился в последней стадии манией величия.
   У него круглое, добродушное жизнерадостное лицо с налётом философской грусти, круглый, внушительных размеров живот и прекрасный аппетит.
   Нафтула счастлив и благодушен, он считает себя богачом, и никакие проблемы его не волнуют.
   С окружающими он приветлив и обходителен, ничем не интересуется и целый день сидит, сложив руки на животе.
   Во время раздачи обеда он мне каждый раз говорит одно и тоже:
   «Деточка, дай мне ещё немножечко и я подарю тебе самолёт»
   Я знаю, что ему не стоит ещё больше округляться, но каждый раз не могу устоять перед его чистым детским взглядом и, пообещав себе, что это в последний раз, выдаю ему вторую порцию.
   «Коллега» Нафтулы по «грехам молодости» также страдавший последней стадией сифилиса — прогрессивным параличом (РР) был совсем не похож на «счастливого»
   Нафтулу.
   Он мрачен, агрессивен, интеллект отсутствует, физиологические отправления не контролирует т.е. мочится и испражняется по мере появления рефлекса.
   Целые сутки — днём и ночью он совершает одни и те же стереотипные движения — крутит рукой вокруг лица.
   Его надо кормить, поить. одевать, купать и т.д.
   При этом он очень крупный злобный и ничего не понимающий.
   По сути он уже ближе к миру животных чем к виду «HOMO SAPIENS»
   Наш общий любимчик Алик, двадцати лет, который много лет страдает тяжелейшими эпилептическими припадками.
   Болезнь превратила его характер в, так называемый, эпилептоидный:
   1.Нудная тщательность: Алик, например, целый час или больше застилает постель, разглаживая каждую складочку.
   2 Слащавость, подобострастие с одной стороны и жестокость, вероломство, лживость, злопамятность— с другой стороны.
   При этом Алик все понимает и способен страдать и чувствовать.
   Он истинный красавец: стройный, высокий, бледное лицо с правильными чертами.
   Глаза Алика, казалось, вмещали целый мир.Черные, загадочные глубокие.
   Невозможно поверить,что за ними ничего не было.
   Но это так. Красивая пустота.
   Больно было видеть Алика в больничной куртке и штанах до щиколотки. Но самое страшное было видеть его припадки и не иметь возможности ему помочь.
   Весь синий с кровавой пеной у рта, извивался он в судорогах, которые чуть стихнув, начинались снова и снова. Это называется — Status epilepticus. Мы все тяжело переживали, когда однажды ничем не удалось вывести нашего красавчика Алика из последнего для него Status epilepticus.
   Лечился у нас маляр лет сорока. Он страдал шизофренией с галлюцинациями и агрессивностью, был физически сильным и, если впадал в агрессию, то наши здоровенные санитары не могли справиться с ним.
   Он рычал как дикий зверь и был страшен.
   Я часто заходила к нему в палату, чтобы сделать уколы, дать еду и лекарства, но он никогда не был агрессивным по отношению ко мне.
   Хотя при этом, конечно, всегда присутствовал санитар для страховки.
   Когда у маляра наступило временное улучшение, так называемый период ремиссии, его выписали домой.
   Я жила в полу подвальчике на территории больницы.
   Однажды он пришёл ко мне домой и разрисовал мою скромную комнату необычайным трафаретом.
   По стенам и потолку летали дивные птицы в золотом и серебряном сиянии, росли и переплетались невиданные цветы.
   Все, кто спускался в наш подвальчик, изумлённо останавливались и с восхищением оглядывались вокруг.
   Я осторожно расспросила маляра почему он так хорошо относился ко мне, когда был болен и почему рисует этих райских птиц на стенах моей комнаты.
   Он рассказал, что его окружали страшные чудовища, которые нападали на него. Он слышал их голоса, оскорблявшие его, он чувствовал их прикосновения.
   Они угрожали расправиться с ним, а все окружающие были заодно с чудовищами.
   По его словам, картины менялись когда приходила я. Меня, будто бы, окружали птицы и цветы, которые он нарисовал на стенах, исчезали чудовища и никто ему не угрожал.
 
   Он хотел, чтобы я подольше находилась рядом.
   Мне стало не по себе.
   Если бы я могла это знать, я проводила бы каждую свободную минуту в палате самого «буйного» больного.
   Чужая душа — потёмки! А если бы я была в его бреду чудовищем!
   Тогда бы он, вероятно, пытался разделаться со мной…?
   Много в людях скрытого и непонятного.
   Мне все вокруг твердят, что надо быть таинственной. Да, я сама часто вижу, как окружающие теряют интерес к добрым и открытым, но в то же время как хотелось бы избежать страданий, порождаемых взаимным непониманием.
   Мы часто испытываем к некоторым людям беспричинную любовь или ненависть, ищем общества одних и избегаем других, не ведая определённо почему.
   Я думаю хватает в жизни таинственности, зачем создавать её искусственно, тем более если не испытываешь к этому желания, как я, например? Получается парадокс: за доброту и открытость приходится платить потерей интереса окружающих, в то время как скрытные интересны, даже если у них ничего за душой нет.
   Тем не менее мне хорошо только, когда всё ясно и понятно, а всякая скрытность вызывает во мне опасение и желание поскорей уйти.
   Следующий мой любимчик среди обитателей пятого отделения — это Моня Левин, тихое спокойное существо восемнадцати лет.
   Он контактен, правильно отвечает на все вопросы, знает, где находится, но безразличен ко всему на свете и ходит, старательно что-то обходя, по чёткой системе шахматного коня.
   При расспросах, почему он так ходит, Моня уходит от ответа и только смущенно улыбается своей бледной улыбкой.
   Он живет своей внутренней жизнью, куда никого не допускает, а в реальности он сам практически не присутствует.
   Все его действия автоматические и ничуть его не интересуют.
   Единственное, что он делает очень ответственно — это передвигается по траектории шахматного коня.
   Лиза тридцати пяти лет. Выглядит почти нормальной женщиной, но останавливает каждого и рассказывает, что у неё в животе ребёнок.
   Лиза настолько убедительна, что в начале болезни врачи заподозрили наличие у неё симптомов какой-то опухоли и сделали ей диагностическое вскрытие брюшной полости — лапоратомию.
   Никаких изменений в брюшной полости, конечно, не обнаружили.
   Но и это не убедило Лизу и она много лет продолжала ожидать рождения несуществующего ребёнка.
   Мании убеждениям и логике неподвластны.
   И последние из обитателей пятого отделения, о которых я вспоминаю, это Саша Попик и Марица.
   О них нужно рассказывать вместе.
   Прежде о Саше. К началу моей работы Саша был уже старожилом.
   Он невысокого роста, крепко сложен, лицо умное, насмешливое, с чёткими очертаниями, манеры независимые.
   Саша прекрасно устроился в психбольнице.
   Пользуясь правами сумасшедшего, он громко и безнаказанно говорил всё, что думал по поводу вождей и порядков в стране.
   Это были времена моего благодетеля Никиты Хрущева.
   Саша громогласно называл его Хрущ, добавляя эпитеты далекие от цензуры.
   При этом он освещал политические события таким образом, как следовало бы их освещать, если бы он был комментатором на радио «Свобода» или «Би-би-си».
   Мы с удовольствием слушали, так как мыслили примерно также, но изображали улыбочки, которые должны были обозначать: «Ну что возьмешь с психа!», хотя прекрасно понимали, что ежедневная пропаганда по радио и телевидению гораздо больше походила на бред сумасшедшего, чем Сашины политические обзоры.
   Он ходил в больничных брюках, стеганой ватной фуфайке и шапке-ушанке.
   Летом он носил ту же одежду кроме фуфайки, которая заменялась, синей больничной курткой.
   За территорией больницы Саша выглядел как обычный работяга.
   Он имел так называемый свободный выход, т.е. целый день был свободен, но приходил «домой» кушать и вечером должен был возвращаться в палату спать.
   У него была отдельная палата, где кроме него спал еще один больной — тихий заторможенный, пожилой эпилептик, который молчаливо и тщательно выполнял все Сашины указания.
   Саша много помогал персоналу, сопровождал сестру-хозяйку в прачечную, на базу и т.д.
   Больные побаивались Сашу и слушались не меньше чем санитаров.
   За пять лет работы я так и не поняла, в чем заключались Сашины отклонения в психике и за что он пользовался привилегией открыто высказывать свои убеждения, не находясь при этом под железным замком четвертого отделения, а пользовался свободой мягкого климата нашего пятого терапевтического.
   Здесь, возможно, была какая-то тайна, которую я так и не узнала.
   Теперь о молоденькой девочке Марице, которая сошла с ума на почве любви. Она напоминала дикого волчонка, сидела в углу, поджав под себя ноги, и нервно дрожала, что-то тихо урча.
   Если кто-то подходил близко, она могла укусить, и тогда её нельзя было оторвать от жертвы.
   Иногда у неё были приступы возбуждения, тогда она кидалась на кого угодно, кусалась, дралась ногами и руками, издавая такие крики, что становилось жутко.
   В таких случаях звали Сашу, и в его руках она становилась ручным котенком.
   Никто не видел, когда Саша бывал с ней наедине, но несколько раз ей делали аборт.
   Кроме того, она забивала себе во влагалище фрукты от компота и другую твердую пищу, поэтому периодически приходилось вызывать к ней гинеколога для удаления этих запасов.
   Я часто думаю о психически больных людях и причинах, вызвавших заболевание.
   В художественной литературе любят изображать трагедии, после которых здоровый человек внезапно становится сумасшедшим. В действительности всё происходит более обыденно и намного трагичнее. Чаще всего болезнь развивается исподволь и незаметно, поэтому близким людям непонятно, что происходит и чаще всего им приходится много страдать, прежде чем больной совсем лишится рассудка и станут понятны причины странностей.
   Хотя бывают и внезапные случаи.
   Саша Гундарев в школе был отличником. Преуспевал по всем предметам, но так получилось, что он два года подряд поступал в институт и не набирал достаточного количества баллов.
   Когда он готовился к третьей попытке поступления теперь уже в университет, он неожиданно впал в стопор, и с тех пор постоянно стоял на одном месте и в одной позе. Его кормили, укладывали в постель, он ни на что не реагировал, как живая безвольная кукла. Лекарства не имели никакого воздействия.
   Я проработала в психбольнице пять лет, за это время не было ни одного случая, чтобы меня ударил или обидел больной.
   Этого я не могу сказать о тех, кого я встречала в жизни вне больницы и которые считались психически здоровыми, меня не били физически.
   Но морально!
   Довольно часто приходится плакать от обиды и несправедливости, патетически восклицая: « Ну как можно быть таким жестоким !»
   Надо благодарить судьбу, когда удаётся устоять перед отчаянием и не лишиться от горя рассудка.
   Моим пациентам меньше повезло.
   В наше пятое отделение иногда принимали на лечение наркоманов.
   Обычно это были люди «с положением», которые в прошлом по каким-то причинам имели доступ к наркотикам, и воспользовавшись этим дошли до печального образа наркомана.
   Лечение практически сводилось к тому, что их лишали наркотиков.
   В психбольнице никого ничем не удивить, кроме того есть способы усмирения, есть способы предотвращения самоубийства и получения наркотиков извне.
   Все остальное — дело самого страдальца. Он может терпеть абстиненцию тихо, может кричать, ругаться биться головой об стенку, он может делать все, что ему угодно (на то и психбольница), наркотиков он все равно не получит.