Заметив на лице Эстебана удивление, Виктор прибавил:
   – Франкмасоны – противники революции, это даже не подлежит обсуждению. Есть только одна достойная доктрина – доктрина якобинцев.
   С этими словами француз схватил лежавший на столе «Катехизис новообращенного», сорвал с книги переплет и швырнул ее в корзину для бумаги.

XIII

   В половине одиннадцатого Эстебана принял Бриссо, а в одиннадцать утра молодому человеку уже указали путь, которым ему надлежало следовать к испанской границе, – то была одна из старых дорог, по ней в свое время шли паломники, монахи ордена святого Иакова. «Свобода должна была бы дать мне сандалии и кокарду вместо раковины святого Иакова», – сказал себе Эстебан, узнав, чего от него ждут, и этот риторический оборот понравился ему самому. В ту пору нужны были люди с твердыми убеждениями, умевшие хорошо писать по-испански и способные переводить с французского: им предстояло готовить для Испании революционные тексты, которые уже начали печатать в Байонне и во всех расположенных вблизи от Пиренеев местах, где только имелись печатные станки. Аббат Хосе Марчена, к мнению которого Бриссо прислушивался и чьи таланты, равно как вольтеровский сарказм, многих приводили в восторг, советовал не мешкая распространять революционную доктрину на Иберийском полуострове; необходимо было стремиться к тому, чтобы революция вспыхнула там одновременно с другими странами, где народам не терпелось разбить позорные оковы прошлого. По мнению Марчены, Байонна – при этом он не отрицал значения Перпиньяна – «была самым подходящим местом, именно там следовало собрать испанских патриотов, готовых трудиться ради возрождения своей отчизны»; прежде всего надо было опираться на людей разумных, способных понять, что «язык возрожденных и проникшихся республиканскими убеждениями французов еще не полностью доступен испанцам». Жителям Иберийского полуострова только предстояло «постепенно готовить себя к его пониманию», некоторое время еще надо будет считаться с «определенными предрассудками, бытующими по ту сторону Пиренейского хребта и несовместимыми с идеалами свободы, но столь глубоко укоренившимися, что разрушить их разом не представляется возможным».
   – Все понятно? – спросил Виктор у Эстебана, как бы желая заверить Бриссо в том, что он, Юг, ручается за своего протеже.
   Молодой человек воспользовался этим вопросом и ответил короткой, но убежденной речью, пересыпая ее испанскими выражениями: он хотел показать и то, что согласен с Марченой, и то, что не менее правильно изъясняется по-французски, чем на своем родном языке… Однако когда несколько часов спустя Эстебан обдумал на досуге все происшедшее, он пришел к заключению, что порученная ему миссия не так уж завидна: ведь в ту пору покинуть Париж означало удалиться от арены, где разыгрывались величайшие события эпохи, и прозябать в провинциальной глуши.
   – Теперь не время жаловаться, – сурово сказал Виктор, узнав о его сомнениях. – Вскоре меня надолго отправят в Рошфор. Я бы тоже предпочел остаться в столице. Однако каждый должен ехать туда, куда его посылают.
   Три дня мужчины кутили – пировали, развлекались с женщинами, – и это вновь сблизило их. Откровенно беседуя с Виктором, Эстебан не мог утаить, что хотя по его совету он и постарался выбросить из головы франкмасонов, но пребывание в ложе, объединявшей иностранцев, оставило в нем множество приятных воспоминаний. Там его называли «юным американским братом» и в день посвящения облачили в тогу мужа. Кроме того, нельзя было отрицать, что в ложе господствовал благодетельный дух демократизма: так, например, князь Карл Константин фон Гессен-Ротенбург дружески общался и с темнолицым патриотом с Мартиники, и с бывшим иезуитом из Парагвая, который скучал без привычных обязанностей исповедника, и с брабантским типографом, изгнанным из своей страны за распространение прокламаций, и с испанским эмигрантом, который днем торговал вразнос, а с наступлением сумерек превращался в пламенного оратора – он рассказывал, что франкмасоны действовали в Авиле уже в XVI веке, о чем свидетельствуют изображения компасов, наугольников и молотков, якобы найденные некоторое время назад в церкви Успения богоматери, воздвигнутой мастером-каменщиком иудеем Мосеном Руби де Бракемонте. Члены ложи часто слушали музыку вдохновенного композитора-масона, которого звали то ли Мосар, то ли Моцар, то ли еще как-то в этом роде; баритон из Вены исполнял во время церемоний посвящения некоторые его гимны, обогащая продолжительными фермато мелодию песнопений «Союз священный верных братьев» или «Вы все, кто чтит зиждителя-творца под именем Иеговы, Христа, Конфуция иль Брамы». В ложе можно было встретить необыкновенно интересных людей, – по их мнению, революция несла победу в сфере имущественной и политической, она должна была привести затем и к полной победе человека над самим собою. Эстебан невольно вспоминал Оже, когда некоторые датские и шведские братья рассказывали о пышном дворе князя Гессенского, а сам Карл Константин при этом одобрительно и величаво кивал головою: там ясновидящих вопрошали о грехопадении ангелов, о воздвижении храма и о том, как получить химическим способом яд Тоффаны. [62] При дворе герцога Шлезвигского с помощью магнетизма добивались чудесного исцеления больных – там умудрялись преобразовывать березу, орешник и ель в источник благодетельного флюида. Сравнивая предсказания, полученные с помощью восьмидесяти пяти традиционных способов проникновения в будущее – в их число входило гадание по книгам, по зеркалу, по линиям руки и по кольцам на срезе древесного ствола, – там как бы проходили сквозь врата, скрывавшие грядущее. Здесь необычайно искусно умели толковать сны… Занимались тут и такими опытами: человек, не задумываясь, что-нибудь писал на листе бумаги и этим способом достигал общения со своим подспудным «я», которое хранило воспоминание о прежних жизнях, – ведь таков удел всех людей. Подобным путем удалось установить, что великая герцогиня Дармштадтская горько плакала на Голгофе у подножия креста, а великая герцогиня Веймарская находилась во дворце Понтия Пилата, когда он вершил суд над Спасителем; точно так же ученый Лафатер на протяжении многих лет ясно сознавал, что в далеком прошлом он был Иосифом Аримафейским. [63] Иногда по вечерам люстры волшебного замка Готторп [64] – окутанного туманами, от которых становились влажными повязки хранившихся в нем египетских мумий, – раскачивались в залах, где с царственной безмятежностью играли в карты граф фон Берншторф, некогда бывший апостолом Фомою, Людвиг фон Гессен, вспоминавший о том, что в свое время он был Иоанном-евангелистом, и Христиан фон Гессен, в далеком прошлом живший в облике апостола Варфоломея. Князь Карл не часто присутствовал на этой вечерней игре в карты, он предпочитал работать, запершись у себя: он так упорно вперял взгляд в кусок металла, который греки именовали «электроном», что перед глазами у него возникали крохотные облачка – в их очертаниях можно было усмотреть загадочные знамения, дошедшие сюда из Иных Пределов…
   – Бредни! – взорвался Виктор, возмущенный россказнями о чудесах. – Ныне нужно думать о множесте действительных задач, и тот, кто теряет время на подобную дребедень, уподобляется противникам революции. Мы вовремя разглядели, что скрывается за этим масонским маскарадом: предательское стремление повернуться спиной к нынешней эпохе и отвлечь людей от их непосредственных обязанностей. Кроме того, франкмасонские братства проповедуют преступную умеренность. А на всякого, кто придерживается умеренных взглядов, мы должны смотреть как на врага…
   Мало-помалу Эстебану открылась тайна прежних связей Виктора Юга с франкмасонами: Жан-Батист Виллермоз, поставлявший ему шелка, советник Ассамблеи франкмасонов Галлии, человек, которого весьма почитали князья Гессенские, был руководителем ордена, тяготевшего к мистике и орфизму под влиянием Мартинеса де Паскуальи, иллюмината, умершего в Сен-Доменге. Португалец иудейского происхождения Паскуальи основал франкмасонские капитулы в Порт-о-Пренсе и Леогане и покорил умы людей, склонных, подобно Оже, к мистике; но его отвлеченная доктрина разочаровала тех, кто, как бывший негоциант Юг, стремился к радикальному политическому перевороту. Виктор, признававший огромный престиж Виллермоза, филантропа и промышленника – на фабриках этого человека в Лионе трудились тысячи рабочих, – принял основы учения и был посвящен в масоны, согласно обряду Великого Востока, однако он отказывался (и отсюда возникали его споры с Оже) принимать всерьез методы, которые проповедовал Мартинес де Паскуальи, кичившийся тем, что он будто бы на расстоянии вступает в духовное общение со своими учениками, живущими в Европе…
   – Все эти маги и иллюминаты – просто сборище emmerdeurs [65]. – говорил Виктор, который теперь похвалялся тем, что стоит обеими ногами на земле.
   В Париже он часто выступал с речами в клубе якобинцев, ему доводилось встречаться там с Бийо-Варенном и Колло д'Эрбуа; [66] несколько раз случалось ему разговаривать даже с самим Максимилианом Робеспьером, которого он ставил выше всех трибунов революции; Виктор так страстно боготворил этого человека, что Эстебан, выслушивая непомерные похвалы красноречию Робеспьера, его взглядам, манерам и даже внешней элегантности, которая выглядела необычной на собраниях среди людей, одетых небрежно и даже неряшливо, порою шутливо замечал:
   – Я вижу, этого Робеспьера можно назвать неким Дон-Жуаном для мужчин.
   Виктор, которого такие шутки выводили из себя, отвечал непристойным жестом.
   После долгого и утомительного путешествия по грязным дорогам, усыпанным сосновыми шишками, которые жалобно поскрипывали под колесами, Эстебан наконец прибыл в Байонну; тут он отдал себя в распоряжение тех, кто готовил революционный переворот в Испании. В их число входили бывший моряк Рубин де Селис, алькальд Бастаррече и журналист Гусман, друг Марата, сотрудничавший в газете «L'Ami du peuple» [67]. У Эстебана возникло тягостное впечатление, что и он сам, и его стремление безотлагательно действовать пришлись не по вкусу этим людям, которые в большинстве своем разделяли якобинские взгляды, но, так сказать, на испанский лад: они были весьма радикальны, пока речь шла о Франции, но сразу же становились необыкновенно кроткими и умеренными, едва их взоры обращались к реке Бидасоа. Молодого человека тут же отправили в городок Сен-Жан-де-Люз, незадолго перед тем переименованный в Шовен-Драгон, дабы почтить память геройски погибшего республиканского солдата, уроженца здешних мест. В городе имелась небольшая, но быстро работавшая типография, – в ней и должны были печатать многочисленные революционные прокламации и документы, подобранные аббатом Марченой, опытным агитатором, всегда готовым взяться за перо и откликнуться на происходящие события; однако аббат редко появлялся на дорогах, ведущих к границе, и много времени проводил в Париже, где его часто принимал Бриссо. Эстебан, полагавший, что ему не придется увидеть тут ни одного знакомого лица, очень обрадовался, когда однажды под вечер повстречал на берегу реки одинокого рыболова; юноша весело приветствовал его: то был шутник и острослов Фелисиано Мартинес де Бальестерос, в прошлом масон, а ныне свежеиспеченный полковник; он набрал из местных жителей большой отряд горных стрелков, и в случае нападения испанских войск его стрелки должны были оказывать сопротивление королевским солдатам и убеждать их переходить на сторону Республики.
   – Надо быть ко всему готовыми, – заявил Бальестерос. – Ведь у нас на родине ублюдки растут, как сорная трава: достаточно только поглядеть на наших Годоев да на Мессалин из Бурбонского королевского дома. [68]
   Вместе с весельчаком испанцем Эстебан совершал долгие прогулки; они заходили в городки, которые только недавно получили новые названия: теперь Икстасон именовался Единство, Арбонн – Постоянный, Устарриц – Марат-сюр-Нив, Бегорри – Фермопилы. Первые недели молодой человек изумлялся, глядя на безыскусные баскские церкви с приземистыми колокольнями, похожими на сторожевые башни; сады вокруг них были обнесены оградой из гладких камней, врытых в землю. Эстебан останавливался и подолгу глядел на запряжку быков: они шли вперед, подгоняемые стрекалом, ярмо было обтянуто овечьей шкурой; он взбирался на горбатые мостики, переброшенные над потоками с талой водою, и на ходу собирал оранжевые грибы, притаившиеся в щелях меж камней. Ему нравились здешние дома с выкрашенными в ярко-синий цвет стропилами, покатыми крышами и вделанными в каменную кладку якорями из кованого железа. Горная цепь, воспетая в сказаниях о Карле Великом, с расходящимися в разные стороны обрывистыми хребтами, узкие тропинки, скала, которой в свое время, быть может, любовался рыцарь Роланд, огромные тучные стада, пастбища с сочными мягкими травами, зеленые, такие зеленые, какими бывают неспелые яблоки, пастбища, всегда одинаковые, неизменные, – все заставляло его мечтать о возможности буколического счастья, какое будет возвращено всем людям после торжества революционных принципов. Но когда Эстебан ближе познакомился с местными жителями, они несколько разочаровали его: эти баски с неторопливыми движениями, с бычьими шеями и лошадиными челюстями, легко ворочавшие каменные глыбы и валившие деревья, мореплаватели, которых можно было по праву сравнить с теми, кто, прокладывая путь в Исландию, первым увидел скованное льдом море, упрямо придерживались своих окостенелых традиций. Не было людей изобретательнее их, когда нужно было попасть на тайное богослужение, пронести благословенный хлеб в берете, спрятать колокола на гумне или в печи для обжига извести, тайно воздвигнуть алтарь на отдаленной ферме, или в задней комнате трактира, либо в пещере, которую сторожили овчарки, – словом, там, где этого меньше всего можно было ожидать. Когда несколько самых рьяных якобинцев разбили статуи святых в кафедральном соборе Байонны, епископ отыскал людей, которые помогли! ему перейти испанскую границу, прихватив дароносицы, стихари и домашнее имущество. Властям пришлось даже расстрелять юную девушку, которая отправилась причащаться в Вилья-де-Вэра. Обитатели многих пограничных деревень, укрывавшие непокорных священников, были насильственно переселены в Ланды. Для местных рыбаков Шовен-Драгон по-прежнему оставался Сен-Жан-де-Люз, подобно тому как Бегорри в глазах здешних крестьян по-прежнему пребывал под покровительством святого Стефана. Жители Суля по-прежнему разводили костры в Иванову ночь и любили свои старинные средневековые пляски; тут никто не посмел бы донести на человека, который возносил в своем доме молитвы богородице или, осеняя себя крестным знамением, рассказывал о ведьмах из Сагаррамурди…
   Эстебан уже два месяца жил в этом мире, который с каждым днем казался ему все более чуждым, коварным, изменчивым; он был убежден, что никогда не научится понимать язык басков, не научится угадывать по лицам людей их тайные мысли; внезапно, как гром среди ясного неба, его поразило известие о начале войны с Испанией. Стало быть, он так и не попадет на Пиренейский полуостров, не будет присутствовать при рождении новой страны, о чем он так часто мечтал, слушая исполненные надежды речи Мартинеса де Бальестероса, – тот упорно предсказывал, что народ Мадрида вот-вот восстанет. Эстебан оказался узником во Франции, которую со стороны Атлантического океана блокировали эскадры английских кораблей; для него не оставалось никакой возможности выбраться отсюда и вернуться на родину. До сих пор юноша не помышлял о возвращении в Гавану, им владело желание играть пусть даже самую маленькую роль в революции, которой предстояло преобразовать мир. Но достаточно было ему понять, что он не может уехать из Франции, и острая тоска по дому, по близким, по иным, но милым его сердцу краскам и запахам наполнила Эстебана отвращением к тем обязанностям, которые он ныне выполнял: ведь, в сущности, это были унылые и скучные обязанности. Стоило ли приезжать с другого конца света, стремясь увидеть революцию, а на самом деле не видеть ее? Стоило ли уподобляться человеку, который, расположившись в парке неподалеку от оперного театра, прислушивается к доносящимся оттуда громким звукам оркестра, но войти в зал не может?
   Прошло еще несколько месяцев, и все это время Эстебан старательно выполнял свою монотонную работу, чтобы таким образом оправдать в собственных глазах ее необходимость. Ожидаемого переворота в Испании не произошло, даже война в этой части Франции приняла какой-то вялый, пассивный характер – она свелась к наблюдению за крупными воинскими частями, которые расположил вдоль границы испанский генерал Вентура Каро, – впрочем, сам генерал также не решался сдвинуться с занятых им позиций, несмотря на численное превосходство своих войск. По ночам в горах раздавались ружейные выстрелы, но Дальше отдельных стычек и коротких столкновений между разведывательными отрядами дело не заходило. Кончилось долгое, солнечное и тихое лето; вновь задули осенние ветры; с наступлением первых холодов скотину загнали в хлева и стойла… По мере того как проходило время, Эстебан стал замечать, что, живя вдали от Парижа, он все чаще испытывает замешательство; теперь он уже нередко ловил себя на мысли, что перестает понимать крутые повороты политики – изменчивой, противоречивой, конвульсивной, часто противоречащей собственным ее целям; многочисленные комитеты и прочие органы управления издали казались не такими уж совершенными; то и дело приходили неожиданные вести о возвышении ранее никому не известных людей или о шумном падении какого-нибудь прославленного деятеля, которого еще вчера сравнивали с величайшими героями древности. Градом сыпались указы, законы и декреты, в провинции их еще считали действующими, а они уже отменялись или вступали в противоречие с новыми чрезвычайными распоряжениями. В неделе теперь насчитывалось десять дней, [69] и месяцы получили новые названия – брюмер, жерминаль, фруктидор, – никак не связанные с прежними; были введены новые меры веса, длины и объема, они ставили в тупик людей, привыкших иметь дело с иными мерами, такими, как сажень, пядь и гарнец. Никто в здешних местах не мог бы с точностью сказать, что же все-таки происходит на самом деле, никто не знал, кому верить, так как баску, жившему во Франции, испанец из Наварры был ближе, чем чиновники, вдруг приезжавшие с далекого севера, чтобы навязать ему странный календарь или изменить название его родного города. Судя по всему, начавшейся войне не видно было конца, – ведь, в отличие от других войн, она велась не для того, чтобы удовлетворить честолюбие притязания какого-нибудь государя и даже не для того, чтобы захватить чужие земли. «Короли знают, что никакие Пиренеи не преградят путь философским идеям, – возглашали с трибун ораторы-якобинцы. – Миллионы людей пришли в движение, дабы преобразить облик мира»…
   Стоял март; для Эстебана март по-прежнему оставался мартом, хотя ухо его уже привыкло к «нивозу» и «плювиозу». Стоял пепельный март, забранный, как решеткой, дождями, – холмы Сибура были окутаны дымчатой пеленою, вдоль них, точно призраки, скользили рыбачьи суда, возвращавшиеся в гавань: они оставляли позади серовато-зеленое море, печальное и неспокойное, его безбрежные просторы незаметно сливались с белесым туманным небом затянувшейся зимы. Из окна комнаты, где юноша трудился над переводами и правил корректуры, виднелось пустынное побережье, ощетинившееся кольями: там валялись мертвые водоросли, обломки досок, куски парусов, их выбрасывали сюда океанские волны после ночных бурь, когда ветер со стоном врывался сквозь щели ставен и заставлял стремительно вращаться покрытые ржавчиной, скрежещущие железные флюгера. Неподалеку от дома, где жил Эстебан, на площади, прежде носившей имя Людовика XVI, а теперь называвшейся площадью Свободы, высилась гильотина. Вдали от того места, где она была впервые торжественно установлена, вдали от забрызганной кровью короля площади, на которой гильотина сыграла свою роль в грозной трагедии, эта стоявшая под дождем машина казалась даже не устрашающей, а только уродливой, даже не роковой, а какой-то унылой и неотвязной; когда ее приводили в действие, она вызывала в памяти жалкие подмостки, на которых бродячие комедианты, кочующие по провинции, силятся подражать игре столичных актеров. Порою поглазеть на казнь останавливались рыбаки с вершами, трое или четверо прохожих, хранивших загадочное выражение лица и молча сплевывавших табачную слюну, подросток, деревенский сапожник, продавец кальмаров; а когда из шеи обезглавленного вырывалась потоком кровь, точно вино из вспоротого бурдюка, все они снова пускались в путь. Стоял март. Пепельный март, забранный, как решеткой, дождями, от которых намокала солома в хлевах, темнела шерсть у коз и едкий дым, с трудом выходя из высоких труб, наполнял кухни, где пахло чесноком и кипящим маслом. Уже несколько месяцев Эстебан не получал вестей от Виктора. Он знал, что Юг исполнял самым суровым образом обязанности общественного обвинителя при революционном трибунале в Рошфоре. Виктор даже потребовал – и Эстебан это одобрял, – чтобы гильотину установили прямо в зале судебных заседаний и вынесенный приговор без проволочек, сразу приводили в исполнение. Теперь, когда Эстебан не общался с этим пылким, неистовым и твердым человеком, окруженным ореолом сподвижника Бийо, Колло или какого-нибудь иного выдающегося деятеля, рыцаря на час, столь не похожим на людей, которые окружали юношу здесь, он испытывал странное ощущение: ему казалось, будто сам он мельчает, вырождается, теряет свой истинный облик, будто его подавляет все происходящее, а его скромное участие в событиях столь ничтожно, что оно никем не будет даже замечено. Чувство это было так унизительно, что Эстебану хотелось плакать. Охваченный тоскою, он испытывал потребность уткнуться головой в колени Софии, как он это не раз делал когда-то, желая обрести покой и найти опору в той силе материнской любви, которая исходила от ее девического лона… Думая о своем одиночестве, о своей неприкаянности, юноша однажды и в самом деле чуть было не разрыдался, но в эту минуту в комнату к нему вошел полковник Мартинес де Бальестерос. Командир горных стрелков был в сильном волнении и гневе, его влажные от пота руки дрожали – судя по всему, какая-то новость сильно взбудоражила испанца.

XIV

   – Осточертели мне эти французишки! – крикнул Бальестерос, с размаху опускаясь на койку Эстебана. – Осточертели, говорю я вам! Пусть убираются к дьяволу!
   Он закрыл лицо обеими руками и погрузился в молчание. Молодой человек протянул гостю кружку вина, тот разом осушил ее и попросил еще. А затем принялся ходить из угла в угол и торопливо рассказывать о том, что вызвало его гнев. Он только что был разжалован, смещен со своего поста – сме-щен – каким-то комиссаром, прибывшим из Парижа с неограниченными полномочиями для переформирования войск в этой части страны. Опала, которой подвергся испанец, была следствием начатого в Париже похода против иностранцев – теперь результаты этого сказались и на границе.