Через десять лет барабаны загрохотали на Гаити: в области Кап-Франсе однорукий негр-магометанин Макандаль, который, как верили негры, мог принимать обличье различных животных, начал бороться против владычества белых с помощью яда, – он подбрасывал в дома, конюшни и хлевы неведомую отраву, и от нее погибали люди и домашние животные. Не успели этого бунтаря сжечь на городской площади, как Голландии пришлось набирать войско из наемников-европейцев для борьбы против скрывавшихся в девственных лесах Суринама беглых негров: их грозными отрядами командовали три популярных в народе вожака – Сан-Сан, Бостон и Араби, угрожавшие разорить колонию. Потребовались четыре изнурительные военные экспедиции, чтобы справиться – и то не до конца – с загадочным миром, обитатели которого понимали язык деревьев, лиан и диких зверей, а в часы опасности укрывались в селениях, затерянных в непроходимой чаще, где вновь поклонялись древним богам своих предков… Казалось, что власть белых уже утвердилась на континенте, когда вдруг – всего семь лет назад – другой негр-магометанин, по имени Букман, поднял восстание возле Буа-Кайман, в Сен-Доменге: его люди поджигали дома и опустошали селения. А совсем недавно – три года тому назад – негры Ямайки вновь восстали, чтобы отомстить за гибель двух смутьянов, казненных в Трелони-Таун. И для того чтобы задушить этот недавний бунт, пришлось вызвать войска из Форт-Ройял и доставить с Кубы в Монтего-Бей своры собак, приученных к охоте на негров. Да и теперь цветные обитатели Баии опять били в барабаны – началось новое грозное восстание порабощенных, участники которого, колотя в пустые тыквы, громко требовали равенства и братства, провозглашая под аккомпанемент варварских барабанов лозунги французской революции…
   – Итак, вы можете легко убедиться, – закончил Сигер, – что знаменитый декрет, принятый в плювиозе, не принес ничего нового на Американский континент, он, пожалуй, послужил только еще одним доводом в пользу продолжения той борьбы за свою свободу, которую издавна вели здешние негры.
   – Самое поразительное, – проговорил Бротье после некоторого молчания, – то, что негры на Гаити решительно отказались принять гильотину. Сонтонаксу только однажды удалось привести ее в действие. Толпы негров сбежались посмотреть, как будут рубить голову человеку. Поняв, как действует грозная машина, они в ярости набросились на нее и разнесли на части.
   Хитроумный аббат хорошо рассчитал, куда угодит его стрела.
   – Приходилось ли применять суровые меры для того, чтобы восстановить порядок на Гваделупе? – осведомился Бийо, которому, видимо, было известно о событиях на острове.
   – Поначалу приходилось, – ответил Эстебан. – В ту пору гильотина еще возвышалась на площади Победы.
   – Беспощадная штука, она не щадит ни мужчин, ни женщин, – заметил Сигер с какой-то странной интонацией.
   – По правде говоря, я не помню, чтобы гильотинировали хотя бы одну женщину, – вырвалось у юноши, который сразу же почувствовал, сколь неуместно его замечание.
   Аббат Бротье поспешил переменить разговор и пустился в общие рассуждения:
   – Только белые распространяют на женщин даже самые суровые свои законы. Негры в ярости могут изнасиловать и изувечить женщину, но, будучи в спокойном состоянии, они никогда ее не казнят. По крайней мере, я не знаю подобных примеров.
   – В их глазах женщина – это чрево, – проговорил Эстебан.
   – А в наших – голова, – подхватил Сигер. – Иметь чрево – всего лишь закон природы, а носить голову на плечах – уже некая ответственность.
   Бийо только пожал плечами, словно желая сказать, что замечание швейцарца лишено остроумия.
   – Вернемся к предмету нашей беседы, – сказал он с легкой улыбкой, чуть тронувшей его бесстрастное лицо, по которому никогда нельзя было понять, погружен он в свои мысли или прислушивается к разговору.
   Сигер возобновил свой рассказ о мятежах негров:
   – Я твердо убежден, что Бартоломе де лас Касас – один из величайших злоумышленников в истории. [109] Почти три века тому назад он выдвинул грандиозную проблему, которая по своим масштабам превосходит даже столь знаменательное событие, как французская революция. Нашим внукам все ужасы, происходящие ныне в Синнамари, Куру, Конамаме, Иракубо, покажутся пустяковыми примерами человеческого страдания, а негритянская проблема будет всегда существовать. В Сен-Доменге мы узаконили стремление негров к свободе, и вот они уже изгоняют нас с этого острова. А потом негры захотят жить на равной ноге с белыми.
   – Они этого никогда не добьются! – крикнул Бийо.
   – А, собственно, почему? – спросил Бротье.
   – Потому что мы вылеплены из разного теста. Я избавился от некоторых человеколюбивых грез, господин аббат. Нумидийцу надо проделать немалый путь, прежде чем он уподобится римлянину. Негр из Ливии – это вам не афинянин. А здешний Понт Эвксинский [110], на побережье коего мы отбываем ссылку, отнюдь не Средиземное море…
   В это время появилась Бригитта, юная служанка Бийо; она уже несколько раз входила из кухни в комнату, служившую столовой, и Эстебан обратил внимание на тонкие черты ее лица, какие нечасто встречаются у негритянок, а скорее присущи мулаткам или квартеронкам. На вид девушке было лет тринадцать, однако ее юное тело уже оформилось, и его округлости отчетливо вырисовывались под платьем из грубого полотна. Она почтительно возвестила, что ужин – большое дымящееся блюдо из батата, бананов и вяленого мяса – готов. Бийо отправился за бутылкой вина – неслыханной в этих местах роскошью, – которой он наслаждался последние три дня, и четверо мужчин уселись за стол друг против друга; за едой Эстебан тщетно пытался понять, в силу каких необычайных обстоятельств возникла непонятная дружба между ненавидимым всеми Бийо, аббатом, который, быть может, по вине того же Бийо оказался в ссылке, и землевладельцем-кальвинистом, разорившимся именно потому, что идеи хозяина дома воплотились в жизнь. Заговорили о политике. Речь шла о том, что Гоша отравили, [111] что популярность Бонапарта растет с каждым днем, а в бумагах Неподкупного обнаружены письма, из которых следовало, что перед тем, как разразились события 9 термидора, приведшие к его падению, Робеспьер будто бы собирался уехать за границу. Там у него якобы были надежно припрятаны деньги. На Эстебана уже давно наводили тоску постоянные пересуды и толки о нынешних вершителях человеческих судеб и о вчерашних кумирах. Все разговоры в ту пору сводились к одному и тому же. Юноше так хотелось бы мирно побеседовать вместо этого о граде божием, или о жизни бобров, либо о чудесных свойствах электричества. Его неодолимо клонило ко сну, и не было еще восьми часов, когда он извинился за то, что все время клюет носом, и попросил разрешения растянуться на тюфяке, который гостеприимно предложил ему хозяин дома. С табурета, стоявшего возле ложа, он взял оставленную кем-то книгу. Это был роман Анны Радклиф [112] «Итальянец, или Исповедальня кающихся в черных одеждах». Случайно встретившаяся в нем фраза глубоко поразила Эстебана: «Alas! I have no longer a home: a circle to smile welcome upon me. I have no longer even one friend to support, to retain me! I am a miserable wanderer on a distant shore!…» [113] Он проснулся вскоре после полуночи: в соседней комнате, сняв из-за жары рубаху, Бийо-Варенн что-то писал при свете лампы. Время от времени он сильным ударом ладони убивал назойливое насекомое, усевшееся на его плечо или затылок. Возле него на убогом ложе устроилась юная Бригитта, она сбросила с себя одежду и обмахивала голую грудь и бедра старым номером «Философской декады». [114]

XXXIII

   Октябрь в том году – октябрь, отмеченный циклонами, буйными ночными ливнями, нестерпимой жарой по утрам и дневными грозами, после которых душный зной становился и вовсе невыносимым из-за испарений, пропитанных запахом глины, кирпича и мокрой золы, – был особенно мучителен для Эстебана. Внезапная смерть аббата Бротье, скончавшегося во время короткого пребывания в Кайенне от какой-то болезни, которой он заразился в Синнамари, глубоко потрясла юношу. До этого он еще смутно надеялся, что священник, человек деятельный и бывалый, знакомый с влиятельными людьми, быть может, найдет способ помочь ему перебраться в Суринам. А теперь Эстебан, не зная, кому довериться, ощущал себя узником – и темницей для него был город, вся страна. Страну же эту окружали на континенте такие непроходимые тропические леса, что единственным выходом из нее было море, но и этот выход был прегражден самым неодолимым из всех барьеров – бумажным барьером. В ту эпоху нельзя было и шагу ступить без многочисленных, необходимых везде и всюду бумаг, бумаг, снабженных гербовыми или сургучными печатями и надписями, которые что-то дозволяли, а что-то воспрещали; именовались бумаги по-разному – «разрешение», «пропуск», «паспорт», и все эти слова означали, что обладателю бумаг дано право переезжать из одной страны в другую, из области в область, а иногда даже – из города в город. Сборщики различных податей и налогов, люди, взимавшие на заставах плату за проезд и провоз товаров, таможенники прежних времен были только красочным прообразом целой армии полицейских и политиков, которые ныне – одни из страха перед революцией, другие из страха перед контрреволюцией – старались повсюду ограничить свободу человека, лишить его исконного, естественного и столь необходимого права передвигаться по поверхности планеты, на которой ему было предначертано жить. Эстебан негодовал, буквально дрожал от ярости при мысли, что люди, по доброй воле отказавшиеся от кочевого образа жизни своих предков, теперь и вовсе утратили свободу передвижения, зависели от какой-то презренной бумажонки. «Положительно, – говорил он себе, – я не создан для роли человека, которого ныне именуют благонамеренным гражданином…» Весь этот месяц в Кайенне царили замешательство, растерянность и неразбериха. Жаннэ, раздраженный тем, что его отстранили от должности, попытался подавить силами негритянского ополчения ропот эльзасских стрелков, требовавших жалованья, которое им не платили уже несколько месяцев. Но затем, испугавшись возможных последствий, он наводнил город слухами о том, что североамериканские корабли угрожают Гвиане блокадой, и встревоженные жители, опасаясь голода, стали выстраиваться в очереди у продовольственных лавок.
   – Таким способом он распродаст лежалые товары, и они не достанутся его преемнику, – заметил Огар, немало повидавший на своем веку жульнических проделок колониальных чиновников.
   В начале ноября волнение в Кайенне улеглось – на борту фрегата «Инсургент», встреченного приветственными залпами береговых орудий, в город прибыл Бюрнель. Едва расположившись в правительственной резиденции, новый агент Директории, не обращая внимания на толпившихся в прихожей людей, которые жаждали «сообщить» ему о многом, приказал доставить из Синнамари Бийо-Варенна и на глазах у всех обнял его, что привело в трепет тех, кто полагал, будто некогда грозный якобинец уже навсегда забыт. И вскоре в Кайенне стало известно, что Бюрнель и Бийо-Варенн три дня подряд просидели, запершись в кабинете, откуда они выходили только к обеду, подкрепляясь в промежутке сыром и вином; все это время они тщательно обсуждали местные политические проблемы. Возможно, они беседовали также и о положении ссыльных, так как нескольких больных из Куру неожиданно перевели в Синнамари.
   – Поздновато, – проворчал сквозь зубы Огар. – Смертность в Куру, Иракубо и Конамаме даже в лучшие месяцы достигает тридцати процентов. В прошлом году на судне «Байоннеза» сюда доставили партию изгнанников. И, как мне известно, из пятидесяти восьми человек сейчас остались в живых только двое. Среди умерших совсем недавно был один ученый по фамилии Авеланж, ректор Лувенского университета.
   Владелец гостиницы был прав: ссылка в Гвиану привела людей на поля смерти, усеянные могилами и человеческими скелетами, над которыми кружили черные стервятники. Четыре большие реки этой страны дали свои индейские имена обширным кладбищам белых людей, и многие из ссыльных нашли тут свой конец потому, что остались верными той самой религии, которую белый человек вот уже почти три века насильно навязывал индейцам Америки… Швейцарец Сигер, приехавший в город для того, чтобы без лишнего шума приобрести небольшую усадьбу для Бийо-Варенна, доверительно сообщил Эстебану о планах, которые свидетельствовали, что правители Кайенны вновь проникались не только духом якобинцев и кордельеров, но даже настроениями «бешеных»; Бюрнель при негласной поддержке Директории намеревался направить в Суринам тайных агентов, с тем чтобы они, пользуясь декретом от 16 плювиоза II года Республики, подготовили там восстание рабов и дали, таким образом, возможность Франции захватить эту колонию; то был поистине вероломный план, если вспомнить, что Голландия была тогда единственным лояльным союзником Франции в здешних местах. Вечером Эстебан пригласил швейцарца к себе, и мужчины смаковали тонкие вина, имевшиеся в гостинице, в обществе служанок Анжессы и Схоластики, которые, не заставив себя долго просить, сбросили блузы и юбки; Огар, снисходительно смотревший на утехи своих постояльцев, спокойно ушел к себе. Когда новые приятели выспались после кутежа, Эстебан поговорил по душам с Сигером, умоляя того использовать свое влияние и раздобыть ему паспорт для выезда в Суринам.
   – Там я буду весьма полезен как распространитель крамольных идей, – сказал юноша, заговорщицки глядя на собеседника.
   – Вы совершенно правы, стараясь улизнуть, – отрезал Сигер. – Гвиана может отныне интересовать одних только спекуляторов да сторонников нового правителя. Здесь человек может быть либо политиком, либо подставным лицом. Вы понравились Бийо. Попробуем раздобыть бумагу, в которой вы нуждаетесь…
   Неделю спустя судно «Диомед», получившее недавно новое название – «Завоеванная Италия», снялось с якоря и направилось в соседнюю колонию, чтобы продать там – на сей раз в пользу Бюрнеля – партию товаров, захваченных корсарскими кораблями еще в пору правления Жаннэ.
 
   Когда Эстебан после тревожного пребывания в гнетущей и отвратительной обстановке Кайенны – главного города колонии, вся история которой состояла из цепи грабежей, эпидемий, убийств, ссылок и массовых смертей, – очутился на улицах Парамарибо, ему показалось, будто он попал в город, прибранный и разукрашенный для большого празднества, город, напоминавший фламандскую ярмарку, а еще больше – сказочную тропическую страну. Широкие улицы, обсаженные апельсиновыми, тамариндовыми и лимонными деревьями, дышали изобилием и богатством, они были застроены живописными домами из дерева дорогих пород – встречались среди них трехэтажные и даже четырехэтажные, – их окна, без стекол были задернуты муслиновыми занавесками. Большие шкафы, стоявшие в комнатах, были битком набиты всевозможными вещами, а под тюлевыми пологами от москитов покачивались удобные гамаки, обшитые блестящей бахромою. Глазам Эстебана вновь предстали хрустальные люстры и жирандоли, дорогие зеркала, стеклянные щитки для защиты от ветра – все, что было знакомо ему еще с детства. По грузовым пристаням катили бочки; в порту на задних дворах гоготали гуси; в воздухе весело звучали сигнальные рожки горнистов, а солдат, стоявший на сторожевой башне форта Зеландия, отмечал ход солнечных часов, ударяя в колокол механическими движениями заводной куклы. В лавках, торговавших провизией и расположенных возле мясной, где покупателям предлагали мясо черепахи и телячью ногу, нашпигованную чесноком, Эстебан обнаружил уже почти забытые им лакомые кушанья и напитки: портер, сочную вестфальскую ветчину, копченых угрей и молодых лососей, анчоусы в маринаде с каперсами и лавровым листом и крепкую горчицу из Дарема. По реке плыли большие лодки с позолоченным носом и с фонарем на корме; черные гребцы были в ослепительно белых набедренных повязках, они ловко действовали короткими веслами, устроившись под парусиновыми навесами и балдахинами из светлого шелка или генуэзского бархата. Некоторые жители этих заморских владений Голландии дошли до такой изысканности, что ежедневно натирали в своих домах полы красного дерева померанцами: впитываясь в паркет, сок этих плодов издавал сильный и тонкий запах. Католический храм, протестантские и лютеранские церкви, синагоги португальских и немецких евреев – все эти молитвенные дома с их колоколами, органами, песнопениями, гимнами и псалмами, звучавшими по воскресеньям и праздникам – на рождество, в день всеобщего отпущения грехов, на иудейскую пасху и в страстную субботу, – с их священными текстами и молебствиями, с золочеными восковыми свечами, лампадами, пышными светильниками, какие возжигают в день хануки, казались Эстебану символами веротерпимости, – ее в некоторых частях света человек упорно отстаивал и защищал, не страшась религиозных и политических преследований…
   Пока судно «Завоеванная Италия» разгружалось и распродавало привезенные товары, молодой человек прогуливался вдоль берегов реки Суринам, где купался весь город, и расспрашивал о предстоящем прибытии североамериканских кораблей, в числе которых должен был прийти и стройный парусник под названием «Эрроу». Не надеясь, что его пребывание в Парамарибо совпадет с прибытием корабля капитана Декстера – к тому же за шесть лет капитана могли сменить, – Эстебан все же понимал, что его опасные приключения подходят к концу. После того как французская шхуна снимется с якоря, сам он и дальше останется в Парамарибо на правах «торгового агента» правительства Кайенны с тайной миссией – распространить, когда это представится возможным и целесообразным, несколько сот экземпляров декрета от 16 плювиоза II года Республики, переведенного на голландский язык и дополненного призывами к мятежу. Эстебан уже выбрал место, где удобнее всего было бросить в воду пачки листовок, привязанные к тяжелым камням, чтобы навсегда похоронить их на дне реки. Потом он станет ждать прибытия североамериканского судна – из тех, что на обратном пути в Балтимор или Бостон делают остановку в Сантьяго-де-Куба или в Гаване. А тем временем он постарается развлечься с какой-нибудь белокурой голландкой, дородной и страстной, с золотистою шеей и грудью, выступающей из пены кружев. После ужина местные красавицы устраивались на подоконниках, чтобы подышать ночным воздухом, или пели, аккомпанируя себе на лютне; иногда они заглядывали к соседкам, показывая им вышитые коврики и дорожки, на которых были изображены милая их сердцу улица в Делфте или воспроизведенный по памяти фасад прославленной ратуши, а то и просто прихотливое сочетание цветных гербов и тюльпанов. Эстебану рассказали, что эти прелестные особы неспроста благоволили к иностранцам, – они знали, что у их собственных мужей были темнокожие любовницы в поместьях, где почтенные землевладельцы слишком уж часто задерживались на ночлег: «Дщери Иерусалимские! Черна я, но красива. Не смотрите на меня, что я смугла, ибо солнце опалило меня». Впрочем, эта щекотливая проблема существовала с давних пор и повсеместно. Многие белые мужчины, однажды преодолев свои колебания, загорались такой страстью к чернокожим женщинам, что невольно возникала мысль о колдовстве. Ходили легенды о таинственных примочках, различных снадобьях, воде, настоянной на каких-то кореньях, – все это без ведома белого любовника якобы применялось для того, чтобы «присушить» его, привязать к себе и до такой степени подчинить его волю, что он в конце концов становился совершенно равнодушен к женщинам своей расы. Помимо всего прочего, землевладельцу нравилось играть роль Быка, Лебедя и Золотого Дождя [115] в кругу женщин, которые вместе с его благородным семенем получали в подарок браслеты, головные платки, ситцевые юбки и душистые масла, привезенные из Парижа. Белый мужчина, на чьи любовные шашни со служанками все смотрели сквозь пальцы, нисколько не ронял себя в глазах окружающих, вступая в связь с негритянкой. И если от его связей рождалось множество курчавых детей – мулатов, квартеронов и таких, в чьих жилах текло уже совсем немного черной крови, – то это обстоятельство придавало ему завидную репутацию плодовитого патриарха. Зато на белую женщину, сходившуюся с цветным, – а случалось это очень редко, – смотрели с отвращением. На всем Американском континенте – от области, где жили индейцы натчезы, и до побережья Мардель-Плата – трудно было сыскать женщину более несчастную, нежели та, что выбрала для себя роль колониальной Дездемоны… С прибытием «Амазонки», грузового судна из Балтимора, возвращавшегося с Ла-Платы, закончилась жизнь Эстебана в Парамарибо, где он еще оставался некоторое время после того, как «Завоеванная Италия» покинула порт. Ожидая нужный ему корабль, юноша пользовался нежной благосклонностью одной уже зрелой, но еще достаточно свежей и всегда благоухающей дамы, которая, впрочем, нещадно злоупотребляла рисовой пудрой; она зачитывалась романами Ричардсона [116]«Кларисса Гарлоу» и «Памела», считая их новинками, и угощала Эстебана португальскими винами, в то время как ее супруг проводил ночи в своем поместье «Эгмонт» по причинам слишком хорошо известным… За два часа до отплытия – перед тем как снести свой багаж на борт «Амазонки» – Эстебан отправился в городскую больницу, чтобы услышать мнение главного хирурга Грейбера по поводу небольшой опухоли под мышкой слева, которая в последнее время беспокоила его. Наложив на больное место повязку со смягчающей мазью, почтенный доктор проводил молодого человека через приемную, где девять негров под охраной вооруженных стражников мирно курили трубки, набитые едким табаком, от которого пахло уксусом: мундштуки их глиняных трубок были так изгрызены, что тлевший табак едва не обжигал губы. Эстебан с ужасом узнал, что эти рабы за попытку к бегству были отданы под суд и суринамские жрецы Фемиды постановили отсечь каждому из смутьянов левую ногу. А так как приговор следовало привести в исполнение самым тщательным образом, по всем правилам науки, не прибегая к устарелым приемам, которые пригодны только в варварские времена и приносят излишние страдания или подвергают опасности жизнь виновного, то девять рабов были доставлены к лучшему хирургу Парамарибо, с тем чтобы он, вооружась пилою, выполнил судебный вердикт.