Многие друзья, не стесненные в средствах, откровенно злоупотребляли добротой и терпением Александра, просили разобраться с картинами, и это льстило его самолюбию.
   Шли годы. У Александра появилась семья, росли двое детей: Филипп и Теодора. Девушка почти не отходила от отца во время его работы и ловила на лету все трудности и секреты ремесла, горько сетовала, что отец, получая за свои услуги одни словесные благодарности, даже не мыслил себе никакой оплаты за свою одержимость искусством. Двое детей и жена голодали, чтобы можно было купить необходимые для реставрации картин самые лучшие материалы. Так продолжалось много лет.
   В последний год, однако, Александр захандрил, он постоянно чувствовал себя обессиленным и был вынужден отказывать даже добрым друзьям и знакомым.
   Теодора же тем временем, постигнув реставрационную премудрость и поднабравшись опыта подле отца, стала подумывать, а не пришел ли ее час? Не следует ли ей открыть свою практику? Да, она будет реставрировать картины – как отец, талантливо и добротно, но только за плату. Непременно за плату!
   Вот только отец ее придет в ужас при одной только мысли, что его дочь будет работать. «Потрясение свалит его с ног окончательно», – уныло думала про себя Теодора. Такого унижения он не переживет.
   Однако теперь обитатели Маунтсорреля подошли к той черте, за которой уже не приходится выбирать способ, как достать денег; если денег не будет, отец просто умрет – не только от непонятной хворобы, но и от систематического недоедания.
   Когда бывал дома Филипп, то стрелял кроликов на их угодьях и уток, когда те прилетали к ручью, протекавшему через старый парк к некогда прекрасному озеру. Но озеро заросло сорняками, ирисом и кувшинками, которые заполонили почти всю его видимую поверхность.
   Но нынче Филиппа не было, Джим не умел обращаться с ружьем, да и в любом случае патроны теперь были им не по карману.
   Они держали нескольких кур-несушек, яйца отчасти их выручали, но когда из самых старых, переставших нестись куриц приходилось варить суп, хоть он и получался вкусным, но в целом это мало меняло ситуацию: восполнить «куриный запас» было не на что.
   Джим завел небольшой огородик, однако овощи требовали ухода не меньшего, чем картины, как и земля. Так что на грядках вырастали худосочные кривые уродцы, не способные поддержать здоровье немолодого, теряющего последние силы человека, хоть доктор и твердил о необходимости усилить питание и соблюдать диету.
 
   – Мы посмотрим еще наверху, Джим! – обнадеживающе сказала Теодора, тяжко вздохнув и потерев виски, чтобы умалить головокружение. – В моей комнате есть картины Фра Филиппо Липпи[9]. Может быть, папа и не заметит.
 
   Говоря это, она понимала: лишиться этого изображения Девы с Младенцем – было все равно, что утратить частицу себя. Филиппо Липпи хоть и писал на церковные темы, но все его персонажи дышали жизнью, были настолько реальны, столько в них было искренней чувственности, что религиозные сюжеты взывали более к земным человеческим радостям, нежели к библейской нравоучительности и многомудрию.
   При этом в картинах Липпи была и утонченность, и чувство цвета, и мистическая созерцательность, так привлекавшие Теодору, что она почти растворялась в сопереживании изображенному на живописном полотне. Девушка забывала обо всем на свете. Картины Липпи прочно вошли в ее жизнь.
   Но дороже жизни была ей одна картина. В ее спальне висело полотно «Отдых на пути в Египет» Ван Дейка, которое она перевесила туда после смерти матери. Ван Дейк предстает здесь как тонкий лирик. На парадных портретах вы увидите и романтически изысканных аристократов – прекрасных стройных женщин и мужчин в полный рост с несколько удлиненными фигурами, в богатых одеждах с высокими кружевными накрахмаленными воротниками-жабо, на фоне величественных дворцов и колоннад. При этом едва ли не каждая из картин отмечена «визитной карточкой» живописца – изящным непринужденным жестом холеных рук. Да, все так прекрасно… Но эта Мадонна…
   Отец всегда говорил, что эта Мадонна с божественным младенцем, прижатым ею к груди, напоминает ему ту девушку, на которой он когда-то женился, и мать всегда принимала комплимент с благодарностью, ибо отрицать сходство было невозможно.
   Когда Теодора подросла, мать ей сказала:
   – Дорогая моя девочка, ты так похожа на меня! Эту картину можно считать и твоим портретом!
   Теодору охватила такая волна нежности к матери, что она кинулась в ее раскрытые объятья и долго не хотела разжимать свои руки, пока мать гладила ее по голове. После смерти матери этот драгоценный момент согревал ее душу, а картина заняла особое место в ее сердце. Если сходство раньше было не так заметно, то теперь лицо Мадонны постепенно и непостижимо запечатлелось в чертах ее собственного: те же мягкие черные волосы, изящный лоб, аккуратное заостренное личико, прямой нос и невообразимо большие глаза. Взгляд чист и невинен. Порой, засмотревшись на собственное отражение в зеркале, она видела не только себя, но и лицо Святой Девы. Как можно расстаться с ней?
 
   Мысль о разлуке с чем-то особенно дорогим ранила Теодору. Ее воспитывали в духе идей Песталоцци[10] с его наиглавнейшей мыслью о нравственном воспитании всех людей. И воспитание это должно происходить «в жилой комнате». Главный нравственный ориентир – мать, ее любовь, ее наставления, ее пример. Мать связует в единое целое Бога, ребенка и окружающий мир. В человеке дремлют естественные силы, заложенные в нем по законам природы. Воспитание должно развить эти силы в трех основных измерениях – голова, тело, сердце. Гармоническое развитие умственного начала, физического и душевного обеспечит развитие нравственности – и вся воспитательная сила при этом идет от матери. Именно так и было в ее семье. Мама очень много значила для Теодоры. Влияние на нее отца и влияние мамы было разным, но это были два взаимодополняющих один другой потока света и знаний.
 
   Теодора подошла к окну – получить хоть какой-нибудь знак, что она все делает правильно, пытаясь найти выход из положения. Что же она увидела? Ее взгляду предстали неухоженные, с перепутанными ветвями, кусты – держать садовника им было немыслимо, и кусты постепенно превратились в джунгли: прекрасные, дикие, первозданные… Сад хирел, и это обстоятельство отзывалось в душе Теодоры болью и чувством вины перед ни в чем не повинными растениями. А ведь есть народы, которые им поклоняются. Вот хоть тополь… Индейцы в древности одну его тень считали священной! И в наказание заживо сдирали кожу с того, кто обдерет кору с тополя. А «мировое древо» – дуб? По поверьям кельтов, он скрепляет небо, землю и мир подземный… Ни одного обряда без дубовых листьев друиды – кельтские жрецы – не совершали.
   – Ничего вы там не высмотрите, мисс Теодора, как ни смотрите, – мягко проговорил Джим у нее за спиной, как бестелесный незримый ангел, проследовавший с нею сюда без единого звука. – Однако нужно что-то делать, и как можно скорее!
   – Да, Джим, я знаю. – Теодора порывисто обернулась к нему. – И мне стыдно, что и ты должен страдать вместе с нами! Но только вот я не представляю себе, как бы мы без тебя обходились.
   Джиму они не платили, по меньшей мере, уже год, и если она сейчас голодна, то и он, без сомнения, тоже. Преданные слуга и дочь съедали какие-то крохи, чтобы побольше доставалось их господину и отцу, чтобы тот не потерял последнюю, почти неуловимую связь с жизнью.
   – Сегодня вечером, Джим. Я постараюсь принять решение сегодня же вечером, – гордо подняв голову, заверила Теодора, – и когда папа уснет, мы упакуем картину, которую я… выберу, и отвезем ее мистеру Левенштайну в Лондон. Я знаю, он назовет нам справедливую цену.
   Джим неуверенно кашлянул, потоптался, понимающе кивнул и неслышными шагами спустился вниз. Вскоре из сарая донеслись звуки железного постукивания и побрякивания. Джим приводил в порядок что-то из огородно-садовой утвари, догадалась Теодора по характерным звукам.
 
   Мистер Левенштайн в прошлом не раз уговаривал барона Колвина принять плату за реставрацию некоторых из картин, что он продавал затем в своей галерее на Бонд-стрит. Но Александр Колвин задирал подбородок и отвечал ему, что мистер Левенштайн может держать свои деньги и картины при себе и что торговцу вообще повезло: с него не взяли денег и за показ коллекции в Маунтсорреле.
   – Я вполне готов заплатить, – настаивал тогда мистер Левенштайн, – однако надлежащая оплата за это была бы мне не по карману!
   Оглядываясь назад, Теодора теперь с горечью спрашивала себя, не была ли та гордая неуступчивость отца в таких обстоятельствах неуместной? какой-то ложной? какой-то превратно понимаемой гордостью? Ведь эта «гордость» заставляла страдать других людей, его семью! Мама умерла от чахотки. Доктора настойчиво советовали отцу везти ее срочно в Италию, но денег на это не было, да и вскоре оказалось, что, даже если деньги появятся за счет продажи какой-либо из картин, все равно уже поздно. Болезнь не дала отсрочки в решении денежных дел. Мамы не стало. И не раз с тех пор вспоминались Теодоре грустные стихи поэта Шелли под названием «Песня»[11], которые так любили мама и Теодора:
 
Тоскует птица овдовевшая
У края вырубки лесной;
Внизу – река заледеневшая,
А сверху – ветер ледяной.
 
 
И луг, метели ожидающий,
И облетевшие леса,
И в тишине один блуждающий
Скрип мельничного колеса[12].
 
   Мама рассказывала, что Шелли погиб во время бури, катаясь на яхте вместе со своей женой и капитаном. Теодора уже после маминой смерти прочитала и поэму Шелли «Королева Мэб», и его драму «Освобожденный Прометей», и другие стихи, но это, «мамино», осталось любимым. Печальное по содержанию, оно было каким-то родным для нее и в то же время возвышенным и торжественным – скорбным, но эта скорбь была светлая и прозрачная, очищающая, как молитва… Наверное, для Теодоры это была молитва о маминой душе на небесах, чистой и благородной.
 
   Спустя какое-то время звуки из сарая затихли. Теодора услышала, как Джим вернулся, пройдя в дом через кухню. Неужели он нашел что-то на огороде? Теодора вернулась к реальности. Там что-то уже успело созреть? Вряд ли… Лето еще в самом начале. Рассчитывать на что-то существенное не приходится. Какой-нибудь пучочек укропа в несколько веточек или две-три тонюсеньких морковки с худосочной ботвой. Вот разве что стало теплее, и куры стали лучше нестись… Пара яиц?
   Она заглянула в комнату к отцу. Тот, как обычно в последнее время, сидел в кресле. Поза его свидетельствовала о том, что человек этот немощен… Руки, покрытые голубыми прожилками, безвольно покоились на подлокотниках. Доктор настойчиво советовал «влить в больного хорошей красной крови». Он говорил о мясе? Отбивная с кровью… Что ж, это было бы очень и очень неплохо. И папе, и ей, и Джиму. Она же могла сварить им сейчас немного овсяной крупы, добавив в «бульон» мелко порезанные укроп и морковку с ботвой и разболтав там сырое яйцо… Еще бы лавровый листик… но его не было. Приправы они давно все использовали, подправляя вкус скудной пищи. Вот сейчас часть «бульона» разделят она и Джим, остальное она поставит в фамильной тарелке перед отцом, сервировав ему столик у кресла. Хоть «парадной» посудой было не принято пользоваться каждый день, это свидетельство благополучия психологически скрашивало скудность и безнадежность ее содержимого.
   Джим прав. Нет смысла так истово хранить для Филиппа картины, если, когда он вернется из Индии, или где он там обретается, он обнаружит, что его отец и сестра умерли с голоду!
   В прошлом месяце брат послал им несколько фунтов, которые были очень и очень кстати, но эти деньги были лишь каплей в океане того, что они были должны соседям. И еще им нужны были деньги на покупку огородных семян и корма для цыплят. Да тех же приправ для супа! Лавровых листьев…
 
   А что, если продать картину Джованни Батиста Тьеполо?[13] «Аполлон и Дафна»! Дафна – на древнегреческом «лавр», вот почему вспомнилась ей эта картина. Легенда гласит, что бог любви Эрот и бог света и искусства Аполлон как-то поссорились, стреляя из лука. И вот маленький Эрот наказал Аполлона, послав две стрелы – одну, вызывающую любовь, в сердце Аполлона (будет знать, как дразниться!), другую, убивающую любовь, в сердце нимфы Дафны. И началась одна из самых нелепых любовных историй Эллады. Аполлон воспылал страстью к Дафне и бросился ее догонять, чтобы рассказать ей о своей великой любви. А она, естественно, со всех ног понеслась прочь… Аполлон стараниями коварного бога Эрота внушал ей лишь страх и отвращение, несмотря на его прекрасный облик и благие намерения… Долго длилась погоня. Дафна устала. И взмолилась к отцу своему, речному богу Пенею: спрячь меня, спрячь, умоляю! А тот – с перепугу ли, от неожиданности – не нашел ничего лучше, как обратить дочь в дерево лавр: кора покрыла ее нежную кожу, тонкие руки стали ветвями, пальчики зазеленели листьями, быстрые ножки вросли в землю корнями… Долго стоял опечаленный Аполлон перед юным лавровым деревцем, которое отворачивалось от него всеми листочками. Наконец смирился и произнес обреченно, себе в утешение: «Пусть же оно никогда не вянет! И пусть вечно зеленеет венок из лавра на моей голове…» Дафне такой поворот событий вряд ли пришелся по вкусу, но ее, бедняжку, никто и не спрашивал. На картине Аполлон почти у цели: он настигает Дафну, и она взывает к стоящему по пояс в темной воде отцу о помощи. На ее лице застыло отчаяние, темные речные воды внизу картины вспучены и бурлят энергией смятения всех героев, руки Аполлона уже касаются тела Дафны, и над ее головой витает в воздухе пальмовая ветвь… И вот с тех самых пор голову Аполлона украшает венок из лавровых веток, а вслед за этим лавр вошел в моду по всей Элладе: победителей Олимпийских игр, храбрых героев, лучших музыкантов – всех венчал лавр, что не мешало средиземноморским хозяйкам и поварам других стран класть листочки «лаврушки» в супы и приправы, ведь и героев, и музыкантов надо не только чествовать, но и кормить. Слава – славой, а суп – супом…
   Впрочем, нет… Тьеполо она не продаст. И дело даже не в том, что этот художник представлен у них только этой картиной. Сам миф о лавре очень известный! Жаль расставаться с легендарным сюжетом… Пожалуй, надо подобрать что-то другое, не такое значительное по содержанию.
 
   А что, если Жан Марк Наттье[14]? «Флора»! Аллегорический портрет принцессы Генриетты в виде богини цветов Флоры… Легкий шелковый, наброшенный на бедра плащ цвета оперения сизого голубя, открывающий стройные ноги в греческих котурнах со шнурками, завязанными через щиколотки крест-накрест, подчеркивает женственную прелесть фигуры в белом полупрозрачном платье, открывающем плечи. Выражение лица торжественно-парадное, но при этом мечтательное, расслабленное, спокойное. В руках Флоры, конечно, цветы. И возле нее небольшой нежный букет…
   Ах, цветы… Как же любят изображать их художники! Собственно, не случайно и не напрасно – цветы так украшают жизнь! Мысли Теодоры снова уплыли в сторону – видимо, потому, что ей трудно было решиться совершить выбор, и она невольно оттягивала этот момент как могла.
 
   Да, цветы не только украшают повседневную жизнь. Она знает, что есть и особый язык цветов – салам, тайный шифр цветочного языка, когда каждый цветок выражает свой смысл, так что влюбленные могут безмолвно говорить о своих чувствах, скрывая их от посторонних. Язык цветов пришел в Европу с Востока, скорее всего, из Турции. А само слово салам – это восточное приветствие. Язык цветов, как было известно Теодоре, не так давно был очень распространен в России, им сильно увлекалось дворянство. Например, «счастливые» клевер и сирень старались носить с собой для привлечения удачи…
 
   Сколько же всего она слышала от людей, посещавших Маунтсоррель, чем только не полнилась ее голова!
 
   И Теодора в который раз подумала про их сад с заросшими клумбами. А ведь ей было отлично известно также и то, что за возможность вырастить у себя иные цветы люди когда-то готовы были отдать немыслимые – если их сравнивать – вещи.
 
   Так, тюльпан в семнадцатом веке в Голландии – самый дорогой цветок за всю историю, как люди стали специально разводить цветы! Сохранились и документы: однажды за одну луковицу этого цветка отдали ну просто фантастически непостижимую плату – 24 четверти пшеницы, 48 четвертей ржи, 4 жирных быка, 8 свиней, 12 овец, 2 бочки вина, 4 бочки пива, 2 бочки масла, 4 пуда сыра, несколько платьев и серебряный кубок. Подумать только! За одну луковицу, которая, кстати, могла и не взойти! А за три луковицы кто-то однажды купил два больших каменных дома.
   Сохранилось много свидетельств и подобного рода: человек машинально, за разговором, ощипал луковицу тюльпана и – попал за это в тюрьму… Голодный матрос взял с прилавка луковицу, чтобы съесть, и за это тоже попал в тюрьму, просидев в камере полгода…
   Когда же цены на тюльпаны схлынули, разорив сотни людей, и страсти несколько улеглись, тюльпаны начали «прорастать» в сказках. Обычно это были истории об эльфах, и тюльпаны были для них колыбельками. И Дюймовочка тоже родилась в тюльпане – мама читала ей, уже девочке-подростку, эту датскую сказку, сочиненную Андерсеном. Очень милая сказка. Они с мамой любили проводить вечерние часы за беседой. И гуляя, они тоже вели беседы на разные темы…
   Нет, «Флору» она не отдаст. «Флора» – напоминание ей о детстве, о прогулках и разговорах, о сказке «Дюймовочка». И от этой картины исходит такое теплое умиротворение… Очень нежна и красива героиня картины: и поза принцессы Флоры, и ее ненавязчиво благородное цветочное украшение… Образец чувства меры и вкуса, колористическая нирвана…
 
   Но какая, какая же из картин могла бы сгодиться на то, чтобы обречь ее, так сказать, на заклание?
   Якоб Йорданс![15] – почти решилась в конце концов Теодора. «Мелеагр и Аталанта», картина семнадцатого века. Да-да… Сейчас она скажет Джиму, чтобы тот приготовился отвезти ее в Лондон…
   Картина Йорданса висела у них при входе – над лестницей. Переступая порог дома, Теодора непременно поднимала голову и бросала взгляд на картину, где античные герои в светлых одеждах держат в руках звериную шкуру. История же мифологического события такова. Охотник Мелеагр во главе самых отважных героев Эллады и с ним Аталанта, воспитанная с детства волками (ее отец ждал рождения сына, но, раздосадованный тем, что родилась дочь, повелел бросить ее в лесу, однако девочка выживает и становится прекрасной охотницей), отправились на охоту. Мелеагр влюбляется в Аталанту, когда они преследуют вепря, посланного на них Артемидой, разгневанной, что она осталась без положенного ей «по статусу» жертвоприношения (вот она, месть обидчивой женщины!). Вепрь побежден – Аталанта первая попадает стрелой ему в спину, Мелеагр добивает зверя и в знак любви и награды за меткость и смелость передает Аталанте голову вепря вместе со шкурой. Эту сцену и запечатлел на полотне Йорданс. Композиционный центр картины – Аталанта. Она смотрит на Мелеагра, изображенного в профиль. Плотная телом, невысокая, круглолицая, темноглазая, с забранными назад светлыми волосами, этакая чисто фламандская крестьянка, она уверенно держит в натруженных и привычных к работе руках звериную шкуру, будто домотканое одеяло, вынесенное ею для просушки на свежий воздух. На лице Аталанты – ни особенного азарта, ни явных следов затраченных на охоту усилий. Все довольно обыденно, даже смиренно. Трое других охотников позами и взглядами лишь подчеркивают преобладающее положение центральных героев.
   Мелеагр и Аталанта оба в белых рубахах, с жилистыми руками, одно плечо Аталанты обнажено. Полуобнажен и крепкий торс Мелеагра. Обнаженные части тела дают светлый треугольник в центре картины, который может символизировать букву V: голое левое плечо Аталанты и правое – Мелеагра сближены, и эта тесная сближенность победившей плоти – сплоченность – держит равновесие и гармонию сцены…
   Теодора привыкла к присутствию здесь этих людей, которые привыкли к физическому труду, – будто это ее хорошие знакомые, пришедшие молча донести до нее ободрение: своим спокойным уверенным видом, каким-то странным для всей ситуации ощущением уюта, возникающим от созерцания их телесной близости. Теодора принимала это для себя как знак преодоления безнадежности, посланный ей из далекой Античности. А белые рубахи на Мелеагре и Аталанте – сияли, высветляя все, что окружало картину, и Теодора всегда испытывала прилив радости, входя в дом, особенно когда за его стенами буйствовала непогода или давили низкие темные тучи, набухшие готовым пролиться дождем. С картины на нее словно каждый раз проливался свет – и ей нравилось лишний раз взглядывать на эти спокойные лица – обычные лица фламандских крестьян.
   Нет! Нет, нет, нет – и еще раз нет! Йорданса она не отдаст. Без победившей злобного вепря дружной компании для нее в этом кошмарном доме и вовсе померкнет свет. Пожалуй, надо присмотреться к Рубенсу – и расстаться с одним из его полотен, выбрав то, что висит не на самом виду, не то что Йорданс… К тому же она легко могла бы скрыть от отца манипуляцию с Рубенсом, просто сказав, что стена в этом месте особенно отсырела, и она должна была перевесить картину в более безопасное место.
   В самые последние дни отец был таким обессилевшим, таким апатичным, что она чувствовала: не будет он ни во что вникать! Тем более дотошно расследовать перемещение какой бы то ни было из картин. А рубенсовское полотно потом можно будет и выкупить – если Филипп, конечно, разбогатеет. Надежда на это была, однако, весьма эфемерная. Но в любом случае не стоит сразу покорно воспринимать потерю как безвозвратную.
 
   И Теодора продолжила уборку комнат, размышляя, какую же из картин Рубенса отвезти в Лондон. Мысли об этом перемежались в ее мозгу с хозяйственными, домашними.
   Мебель…
   Хоть мебель и старая, но с нее недостаточно стирать пыль, ее необходимо регулярно полировать, она еще крепкая и послужит, и нужен лишь надлежащий уход за всей деревянной обстановкой, чтобы эти жилые комнаты не выглядели столь безнадежно запущенными. Но вопрос опять упирался в деньги! А их катастрофически нет.
   Снова мучительные мысли о продаже картины…
 
   Она только-только закончила возиться с каминной полкой, как послышался стук в дверь. Кто бы это мог быть? Отложив тряпку, она вышла из комнаты, которая, когда ею пользовались как гостиной, именовалась «утренней», – в холл.
   Во времена ее деда холл производил неизгладимое впечатление, от которого дух захватывало, и хотелось стоять и рассматривать каждую мелочь, украшающую помещение: мраморный пол, детали резной лестницы, ведущей на первый этаж, взлетающие по обе стороны от парадной двери к покрытому росписью деревянному потолку высокие стеклянные окна.
   Потолок теперь давно потускнел и патетически взывал к тому, чтобы его срочно покрыли свежей краской, иначе роспись совсем исчезнет. И лишь картины на стенах наперекор всему блистали своей редкостной изумительностью.
   Теодора, привычно зацепив взглядом картины и мысленно словно бы извинившись перед ними за какую-то фатальную бездарность своей семьи, которая довела дом до такого плачевного состояния, что коллекция живописных полотен смотрелась здесь живым укором ее владельцам, быстро сбежала по лестнице и открыла дверь.
 
   Это был их почтальон. Довольно-таки немолодой, слегка прихрамывающий, он исправно разносил почту, не сетуя на врожденное недомогание – неправильный поворот стопы, который его многодетные родители не исправили ему в детстве, хотя тогда, когда детские гибкие косточки так податливы, это было возможно. Но прошли годы, мальчик вырос. И теперь фигурка щуплого деревенского почтальона стала привычной для жителей, когда письмоносец бодро вышагивал вдоль домов и каменных изгородей своей особенной, чуть подпрыгивающей – скорее по-птичьи припархивающей – походкой.
   – Добрый день, мисс Колвин! – высоким голосом приветствовал Теодору разносчик почты, держа за уголок конверт и помахивая им в воздухе. – А вам тут письмецо! Не желаете ли получить?
   – Спасибо, – приветливо ответила Теодора. Ей нравился этот неунывающий маленький человечек, всегда готовый на осторожную шутку, не переходящую границ вежливости, и на доброе слово. – Как ваша жена? Надеюсь, с нею все в порядке?
   – Да, в конце весны она сильно хворала, но теперь мало-помалу идет на поправку, мисс Теодора, в такую-то теплую погодку! Огород никому не позволяет болеть, мигом на ноги ставит! Верное средство! Лекарство от всех немощей! Детки тоже в здравии. Все трое.