Семья была дружная, и Теодора издали следила за тем, как подрастали детишки, и искренне радовалась, когда слышала, что все у них хорошо.
   – Рада это слышать, – с улыбкой кивнула Теодора, но сердце ее сейчас сжала тревога при виде конверта в руке почтальона. Что за письмо? Приятных вестей она не ждала.
   Она приняла письмо, и письмоносец, коснувшись козырька сложенными лодочкой пальцами, улыбнувшись ей на прощание, похромал себе дальше вдоль улицы, зажав под мышкой сумку с корреспонденцией.
   Наверное, в конверте очередной счет… Они все еще продолжали время от времени получать письма из Лондона с не имеющими ответа вопросами: есть ли хотя бы некоторая возможность, что накопленные их семьей – начиная с ее деда – долги будут наконец выплачены.
   Ответ всегда был один и тот же, и большинство писавших в Маунтсоррель Колвинам либо уже не чаяли добиться успеха в возвращении своих средств и списали их долг как невозвратный, либо, по прошествии многих лет тщетного ожидания и зряшной надежды, отошли в мир иной, не возрадовавшись отмщенным долгам.
   Но в этом случае, внимательно разглядев конверт, Теодора поняла: это не счет. Конверт был из плотного дорогого пергамента, и на нем стояли печать и штамп в виде гребня, весьма впечатляющие.
   Теодора вернулась в гостиную – ту самую, бывшую «утреннюю». Села в кресло, привычно переместив вес тела на одну его сторону, чтобы кресло не опрокинулось, оставив ее лежать на полу с перспективой более или менее значительной травмы ноги, головы или руки – любое увечье из предлагаемого набора ее не устраивало. Она лишена возможности томного пребывания в постели с умильными вздохами. Ее руки похожи сейчас на руки Аталанты с картины Йорданса, они стали такими же – с разработанными мелкими и крупными мышцами, по которым можно изучать анатомию, с крепкими пальцами, сильными запястьями… и это все потому, что почти вся домашняя работа совершается ее руками – и спасибо еще Джиму за его самоотверженную помощь.
 
   Убедившись, что села правильно и ей ничто не грозит, Теодора распечатала загадочное послание. Письмо было адресовано ее отцу, но она привычно вскрыла его недрогнувшей рукой. Уже не первый месяц она читала всю корреспонденцию, приходящую в их дом, прежде чем дать что-то отцу. Она показывала ему лишь то, что могло бы его порадовать, – ради его здоровья предпринимались ею эти предосторожности. Из конверта она извлекла лист бумаги – такой же плотной и дорогой, как бумага конверта, с таким же оттиском в виде гребня.
   Тем не менее, кто бы ни надписывал этот роскошный конверт, он, очевидно, и отца ее знал не слишком-то хорошо, и был не слишком сведущ в том, как правильно адресовать написанное и писать обращение в самом тексте. Здесь просто посередине конверта в отрыве от адреса значилось: «Мистер Колвин», в то время как имя адресата обычно, согласно правилам, указывается непосредственно над адресом. И еще в правильно оформленных деловых письмах в самом тексте немного ниже уровня даты и на две строки ниже обращения слева указывается адрес получателя. Здесь ничего подобного не было. И это было странным контрастом с тем, на какой бумаге было зафиксировано подобное невежество – точнее, выказано возмутительное неуважение адресату послания.
   В некотором смятении, но раздираемая любопытством, Теодора стала вникать в содержание письма. Оно было написано четким, каллиграфическим почерком. Видимо, писал секретарь или какой-то чиновник рангом повыше, чем тот, кто непосредственно отправлял письмо.
   «До его сиятельства графа Хэвершема дошли сведения, что Вы – эксперт в области реставрации картин, и Вас самым лестным образом рекомендовали Его Светлости.
   Вы, должно быть, наслышаны о превосходной коллекции картин, каковые собраны в замке Хэвершем. За вычетом тех, что сосредоточены в королевском дворце, эти картины считаются в стране самыми лучшими.
   И посему Его Светлость приглашает Вас прибыть в замок Хэвершем как можно скорее для восстановления нескольких полотен, в этом нуждающихся, и привести в порядок другие, требующие разной мелкой работы.
   Разумеется, Ваш обычный гонорар за работу будет приемлем для Его Светлости, и я буду весьма благодарен, если Вы ответным письмом уведомите меня, когда мы можем ожидать Вашего прибытия.
Ваш покорный слуга,
   Эбенер Дженкинс,
   секретарь Его Светлости».
   Дочитав до конца, Теодора чуть не задохнулась от гнева и изумления. Она не была бы дочерью своего отца, если бы ее не обучали истории искусства с младых ногтей, с тех самых лет, как она начала мыслить! Ее мысли тут же приняли соответствующее направление: так, она с детства знала, что красный цвет привлекает к себе внимание и создает в сюжете картины движение, а излюбленный художниками, писавшими натюрморты, лимон с недоочищенной и готовой вот-вот упасть с него кожурой передает ощущение мимолетности, быстроты течения времени, непрочность вещного мира и зыбкость всего сущего. Все драпировки придают изображению праздничность и торжественность. А сдвинутая к краю стола скатерть на натюрморте, обнажая простую деревянную поверхность, напоминает о необходимости отличать правдивое от показного.
 
   Взгляд Теодоры упал на картину Пуссена. И, как это нередко бывало, ее мысли получили толчок при взгляде на живописное полотно. Правду от лжи можно передать и иначе – как на этой картине!
 
   Никола Пуссен[16], «Суд Соломона» (любимая им из всех его собственных произведений). Теодора несколько отвлеклась от письма, разглядывая то, что видела уже много раз, но не могла отказать себе в удовольствии мысленно порассуждать. Женщина-лгунья одета здесь в платье тусклых, темных тонов, как сухая листва, а женщина, говорящая правду, в светлое, излучающее сияние платье. Сам царь Соломон – на возвышении, в красном, сидит прямо, и из этого видно, что суд его справедлив и он неподкупен, не склоняется ни в чью сторону и он выше всех споров и перебранок. А обе женщины спорят, утверждают свои права на ребенка. Как поступить царю Соломону? Он провокационно приказывает разрубить дитя пополам, поделив его между спорщицами поровну. Та женщина, чей это ребенок, тут же отказывается от него, говоря, что нет, нет, нет, ни в коем случае, он не ее! И тут царь Соломон понимает, где правда, кто настоящая мать – та, что готова отказаться от собственного малыша, только чтобы сохранить ему жизнь! А другая женщина – лгунья, хоть и лжет она с горя: у нее ночью умер младенец, и она хочет присвоить себе чужого. Эту женщину жалко, но она выбрала неправедный способ залечить свое горе: она причиняет страдание другой матери.
 
   Вообще Пуссен, разошлась в рассуждениях Теодора, надо сказать, любил вот такие сюжеты, позволяющие поразмышлять над какой-то сложной проблемой, и каждая деталь у него всегда наполнена глубоким смыслом, который следует разгадать. Отец постепенно учил Теодору подмечать то, что впоследствии открыло перед нею безграничные возможности понимания природы искусства, манеры художника, отражения в его картинах того времени, когда он жил и работал, степень и значительность мастерства живописца, ценность его творения. То есть в теперешние свои годы Теодора была большим знатоком по части искусства.
 
   Она перевела взгляд на письмо, которое не выпускала из пальцев, пока в ее взбудораженном сознании блуждали взвихренные сим посланием мысли. Писать в Маунтсоррель – и задавать такие наивные вопросы по поводу живописных собраний, хоть и в смягченной форме! По самой снисходительной мерке – это странно и неуважительно. Им ли, Колвинам, не знать, сколь ценится коллекция Хэвершема? Многие ставят ее на одно из первых мест среди равных по количеству экземпляров, составу представленного материала, охвату эпох и особой ценности отдельных полотен!
 
   Надо сказать, опытный торговец картинами мистер Левенштайн нередко сравнивал картины Маунтсорреля с теми, что составляли коллекцию графа Хэвершема. Однажды Теодора услышала, как он говорил ее отцу:
   – У него больше картин Ван Дейка, чем у вас, мистер Колвин, но нет ни одной, равной написанному им портрету вашего предка. Мне кажется, в этой его улыбке – несомненно, донжуанской улыбке! – есть такой блеск, какого я не встречал ни в одной из его работ.
   То же самое мистер Левенштайн говорил и о Рембрандте, висевшем в спальне ее отца. Это было первое, что Александр Колвин видел утром, – и последнее, что он видел вечером, смежая веки перед тем, как погрузиться в сон.
   – В коллекции Хэвершема несколько Рембрандтов, мистер Колвин, – сказал как-то в другой раз мистер Левенштайн, – но, будь у меня выбор, я скорее бы завладел вашим, нежели всеми теми, что принадлежат графу!
   У Теодоры еще тогда мелькнула мысль, что было бы безумно интересно увидеть другие произведения художника, чью единственную картину из многих она знала с детства.
 
   Сейчас, взглянув на письмо в руке, она поняла: вряд ли когда-нибудь нога ее ступит в пределы замка Хэвершемов.
   Ее отец был не только не в состоянии перенести дорогу или выполнить предлагаемую ему (оставим в стороне форму этого предложения) работу, но и он воспринял бы письмо, написанное в такой манере, как оскорбление, равно как и то, что ему писал секретарь графа, а не сам граф, словно он, Александр Колвин, был какой-то ремесленник, подмастерье…
 
   Теодора легонько вздохнула.
   Но все же было бы хорошо посмотреть мир за пределами Маунтсорреля! Никогда бы она в том не призналась, но за последние несколько лет пребывание в этом доме, в родном поместье стало тюрьмой для нее, хотя и без решеток.
   Внезапно ей пришла в голову потрясшая ее мысль. Мысль эта была не просто дерзкая, но возмутительная, так что Теодора вслух обозвала себя сумасшедшей… Но авантюрная мысль не отпускала. А приходила снова и снова. Она еще поразмыслила, пытаясь найти аргументы против того, что ей пришло в голову. Аргументов не было, наоборот, решимость ее крепла. Она благословляет тот миг, когда она решила посягнуть на наследное право и продать картину, которая принадлежала еще не рожденным Колвинам. Формально это можно квалифицировать как преступление, но в ее конкретных обстоятельствах это решение было подобно лучу солнца, проглянувшему сквозь тучи…
 
   С письмом в руке она понеслась в кухню, показать послание Джиму. Энергичный бег заставил ее запыхаться, когда она, раскрасневшись, влетела туда, – дом был большой.
   В кухне когда-то были повар и три поваренка, посудомойщицы. Был полный штат домашней прислуги. Помещения, где жили слуги, были в абсолютном порядке. Кладовая была полна припасов, все трапезы строго сервировались, к столу положено было переодеваться. Дворецкий строго следил за тем, чтобы не было сбоев в работе лакеев, чтобы они соблюдали такт в отношениях между собой при хозяевах, чтобы правильно прислуживали за столом, поднося блюдо с едой слева от сидящего, чтобы тот положил сам себе в тарелку еду – и для этого ложечки на блюде должны быть удобно положены, чтобы их легко было взять, а подносимое блюдо лакей должен был держать невысоко… Это было непросто – выполнять обязанности лакея. И камердинера. Так, камердинер должен был не только почистить костюм, приготовить рубашку, помочь хозяину во все это одеться, но и должен был знать, что его обязанность – приготовить несколько пар запонок и разложить их на столике, а уж хозяин выберет сам, какие надеть. Если надо, камердинер поможет их застегнуть. То же – горничная. Очень важно было хозяевам сохранять доверительные личные отношения с горничной и с камердинером, те волей-неволей были посвящены в семейные тайны, и потому очень ценились их человеческие качества. Премудростей в устройстве домашней жизни было великое множество! И все-все они соблюдались! Когда владельцем имения был дед, вспомнила Теодора с легкой улыбкой, здесь был даже точильщик ножей, чья работа заключалась в наточке и чистке ножей после каждого приема пищи, и камень, на котором он это делал, до сих пор стоит в нише в передней…
   Но сейчас не время было вспоминать прошлое, ей срочно нужен был Джим! Сейчас, немедленно! Она отворила тяжелую кухонную дверь, обитую снизу медной пластиной.
 
   Джим стоял, нагнувшись над старинной печью, которая работала до сих пор лишь благодаря одной только силе человеческой воли и тому, к чему было приложимо название не иное, как ловкость рук, помноженная на смекалку. Джим помешивал в кастрюле нечто столь восхитительно пахнущее, что у Теодоры на секунду помутился рассудок и область желудка схватило спазмом – но она быстро пришла в себя, мысли снова приобрели отчетливые очертания. Не забыть бы, зачем она сломя голову сюда прибежала, усмехнулась про себя Теодора.
   – Джим, послушай, вот какое письмо я только что получила! – с ходу объявила голодная хозяйка слуге.
   Он обернулся к ней, продолжая что-то помешивать в своей кастрюльке. Впрочем, ей вовсе не обязательно было, чтобы он смотрел на нее, она и без того знала: он весь внимание. Пускай себе там мешает… Но только что, что там – в кастрюльке?
   Теодора набрала в легкие побольше воздуху и на одном дыхании прочла вслух полученное и вскрытое ею письмо, и, когда закончила чтение, Джим издал короткий смешок.
   – Хозяину вряд ли это понравится! Наглость, вот как я это назову. А он назовет еще того крепче!
   – Я не буду ему это показывать, – быстро проговорила Теодора. – Но, Джим, у меня есть одна мысль! Мне надо, чтобы ты меня выслушал и согласился.
   – Давайте сначала первое, мисс Теодора.
   – Нет, смысл в том, чтобы первое и непременно второе.
   – Хорошо. Я согласен. И что же это может быть?
   – А вот что. Ты завтра отправишься в Лондон…
   – Да, раз мы так решили… Но что я везу?
   – Ничего не везешь…
   – То есть как? А зачем тогда я еду в Лондон?
   – Дослушай, пожалуйста, до конца, что я придумала.
   – Слушаю, слушаю…
   – Итак, завтра, как мы с тобой и договорились, ты едешь в Лондон, – начала Теодора, прохаживаясь по кухне вдоль плиты, выбирая место, где не так пахнет еда из кастрюльки, подальше от этого умопомрачительного запаха… – Но с собой ты повезешь не картину, Джим, а вот это письмо! И покажешь его мистеру Левенштайну. Ты попросишь его одолжить нам денег, чтобы нам хватило добраться до замка Хэвершем и чтобы купить достаточно еды и лекарств для папы, иначе нам не поднять его с места.
   Джим, с его выдержкой и многолетним опытом неожиданных поворотов в делах и жизни Колвинов, уронил ложку в кастрюлю. Дальше он внимал Теодоре, обернувшись к ней всем корпусом. На его лице застыло странное выражение: то ли испуг, что у Тео на почве голода бред, то ли восхищение, что его хозяйка на грани голодной смерти способна изобретать гениальные вещи.
   – Но мы не просто так попрошайничаем. Ты пообещаешь ему, мистеру Левенштайну, – продолжала излагать свой сумасшедший план Теодора, – что мы вернем ему долг, как только получим оплату за реставрацию картин в замке Хэвершем!
   – Но хозяин не примет денег за реставрацию, мисс Теодора, вы это знаете лучше меня! – Джим с отчаянием хлопнул себя по бедру. – И я больше скажу, он не окрепнет так быстро настолько, чтобы работать…
   – Нет, конечно, – легко согласилась с ним Теодора и загадочно улыбнулась, выдержав театральную паузу. – Фокус, Джим, в том, что всю работу я возьму на себя. Я ведь могу делать все, что и он! Если нам предоставят комнату для работы, им нет нужды знать, кто там чем занимается – кто реставрирует, а кто наблюдает и помогает.
   Глаза Джима расширились. Он молчал. Но Теодора чувствовала: он оценил ее предложение.
   – Что до оплаты… Да, папа ее не примет. Но я поговорю с графом. Я объясню ему наше положение. Я уверена, он все поймет правильно. В любом случае, когда он увидит папу, у него не будет никаких сомнений, что тот – истинный аристократ, джентльмен.
   – В этом никто и не усомнится, – задумчиво отозвался Джим. – Вот только…
   – Что вот только? Ну да… Я понимаю, что ты хочешь сказать… Нет никакой гарантии, что у нас все так складно получится! – Теодора быстрыми шагами ходила по кухне в отдалении от кастрюльки, а значит от Джима, и потому говорила громким голосом. – Но если мы не сделаем этого… Нам останется только продажа какой-то картины… И ты прекрасно понимаешь, что, если мы на это решимся, это больно заденет Филиппа…
   Для Джима это был неоспоримейший аргумент. Даже если сначала он и колебался в отношении идеи хозяйки, то теперь Теодора склонила его на свою сторону окончательно. Джим боготворил Филиппа – так же, как и ее, Теодору, и как их отца. Но все же Филиппа – особенно.
   Однажды в порыве откровенности он ей сказал:
   – Это может показаться нахальством, и будто я вам навязываюсь, мисс Теодора, но вы – моя семья, вот что! Моя матушка скончалась вскоре после того, как произвела меня на свет, так что я ее и не знал, и если у меня был отец, его имени мне никто не сказал. Но вы со мной обращались как с человеком, и я таковым себя чувствовал.
   – Я очень хотела, чтобы ты жил в таком самоощущении, Джим! – пылко ответила ему тогда Теодора. – И ты знаешь, как мама тебя любила. В общем, ты ничуть не ошибаешься, ты прав, ты – часть нашей семьи!
   Голубые глаза Джима при этих ее словах как будто слегка затуманились, и от смущения она добавила, возможно, несколько резковато для тона их разговора:
   – Я часто думаю, как мне повезло, что обо мне заботятся сразу трое мужчин: папа, Филипп и ты. Какой женщине этого было бы мало?
   Джим весело рассмеялся:
   – Ну, мисс Теодора… Однажды вы найдете себе и собственного мужчину! И зачем вам тогда будет кто-то из нас? Тогда мы станем вам совсем не нужны. Вы о нас и думать забудете.
   – Что за чушь ты несешь, Джим! – искренне возмутилась она. Но сентиментальный момент ушел, рассеялся…
 
   Джим отчаянно гордился Филиппом, и, когда тот отправился в неизвестность, видя в этом единственный шанс добыть достаточно денег для сохранения на плаву остатков семьи и поместья Маунтсоррель, Джим глотал слезы. Теодора сдерживала себя до тех пор, пока дилижанс, увозивший ее любимого брата в Тильбюри, не исчез в облаке серой дорожной пыли.
   Два года они получали от Филиппа редкие весточки, он писал весьма неопределенно, никаких подробностей не сообщал, а последние шесть месяцев они о нем вообще ничего не слышали.
   – Наверное, он в дороге, едет домой, – бодро говорила всякий раз Теодора, чтобы утешить отца, который очень скучал по сыну.
   Но Теодору все последнее время мучили страхи: а что, если брат подхватил какую-то страшную болезнь или ему грозит неминуемая опасность? Или он истратил последние деньги из тех, что взял с собой, и теперь не знает, как выкарабкаться, с каким лицом вернуться назад, к ним, практически нищим?..
   Иногда ей даже казалось, что она никогда не увидит больше Филиппа. Затем убеждала себя, что ее молитвы будут услышаны и наступит такой счастливый день, что он к ним вернется. Но теперь ее единственной ежечасной заботой был только отец: и она, и Джим понимали, что он с каждым днем тает, силы покидают его, похоже, с каждой минутой.
   – Да, я поеду в Лондон. И сделаю все так, как вы предлагаете, – проговорил Джим. В его голосе звучала решимость. – И я приложу все усилия, мисс Теодора, чтобы мистер Левенштайн ссудил нам денег… А еще, мисс Теодора… Есть тут некое обстоятельство, и на него нельзя закрыть глаза для благополучного исхода дела. Наша одежда! Если хозяин будет жить в замке Хэвершем, ему нужны новые сорочки… Эти его теперешние – просто лохмотья! Срам!.. В таких сорочках…
   Теодора протестующе остановила его:
   – Ох, что ты говоришь! Какие еще сорочки? О чем ты думаешь? Мы не можем себе этого позволить, Джим. Нам и без сорочек столько всего необходимо, чтобы поднять на ноги отца, а уж сорочками мы как-нибудь обойдемся теми, что у нас есть…
   – Но всего две, мисс Теодора! – взмолился Джим. – Я по ночам буду какую-то из них стирать, и вторая как раз будет сухой и свежей каждое утро. Ну сами подумайте… Если вы задумали гостевать в таком респектабельном месте, хозяину понадобятся и костюмы. Но с ними проще, я вытащу старые, пороюсь в них и приведу кое-какие в порядок.
   – Если из этих костюмов он все же не выпадет… – едва слышно пробормотала сникшая Теодора. Пока она слушала Джима, этих секунд ей хватило, чтобы принять его доводы как резонные. Ну конечно, он прав… Тысячу раз прав! И не только отцу нужна приличная одежда, но и ей, и Джиму. Только вот им с Джимом, кажется, придется обойтись тем, что у них есть.
   В гардеробе же большой хозяйской спальни, где вот уже триста лет спал какой-нибудь очередной глава семьи Колвинов, висели мужские костюмы разных размеров, модных эпох, покроев. Вопрос в том, какой из этих костюмов – причем это должен быть смокинг – не станет болтаться на отце как на вешалке: иначе отец – да, произведет на Хэвершемов неизгладимое впечатление своей респектабельностью!
 
   Теодора продолжала уныло молчать, но мысли ее сами собой распрыгались в разные стороны, будто стайка бельчат, которых вспугнул треск обломившейся ветки. С недавнего времени моду переполняли новинки благодаря появлению изощренных способов изготовления предметов одежды – чего стоило одно лишь усовершенствование швейной машинки! – обувь, сумочки, шляпы, булавки стали разнообразнее, и при этом каждая деталь костюма, украшения должны были подчеркивать благосостояние их обладателя. Мода подчеркивала статус, и это было важно для всех, кто жил по законам «приличного общества». Стиль ампир («имперский») сходит на нет. Покачивая кринолином, в «приличном обществе» сейчас царила женщина-цветок в юбке-бутоне. Оставалось только догадываться, где и что было зрительно увеличено, подчеркнуто или скрыто. Но это была жизнь, далекая от нее, Теодоры…
   – Ничего, мисс Теодора, не стоит раньше времени вешать нос! – философски веско заметил Джим, камертоном реагируя на ее настроение.
   Теодора очнулась и рассмеялась, и смех ее звонким эхом раскатился в старинной кухне, отразившись от медных кастрюль, ковшей и тазов. Когда Джим так важно изрекал прописные истины с видом восточного мудреца, ей всегда становилось очень смешно. И он делал это нарочно, чтобы ее повеселить. Это была их своего рода игра, очень давняя, так что ни тот ни другой не вспомнил бы, с чего она началась. Иногда они соревновались, кто больше вспомнит пословиц и поговорок, просто устойчивых выражений, подходящих для ситуации. Сейчас Джим почесал нос и добавил:
   – И нечего раскисать. И опускать руки. И видеть все в черном цвете.
   – Хорошо-хорошо! Ты очень, беспримерно убедителен! Я беру себя в руки. Нос не вешаю. Вижу мир исключительно в светлых красках. А нам, пожалуй, стоит заранее подкормить отца еще до того, как ты вернешься с деньгами. Как насчет того, чтобы принести в жертву моей идее цыпленка и напитать отца свежим куриным бульоном?
   – Здравая мысль, мисс Теодора! Немедленно иду ловить жертвенную птицу, – церемонно ответил Джим, улыбаясь. – За вами бульон! Виват!
   Слушая его, Теодора тоже улыбалась. Джим вовсю старался сохранять бодрый тон и повышенную деловитость. Ей от этого было легче. Делить тяготы на двоих всегда спасительнее. Она мысленно представила, что они два гребца в одной лодке и их движения веслами слаженные и ритмичные. Она часто приводила свой покосившийся внутренний мир в нормальное состояние подобным образом. Представляла себе картинку, где она видит себя спокойной и благополучной. И это очень ей помогало.
   Сейчас ей выпал счастливый шанс, и она непременно должна им воспользоваться.
   – Да, Джим. Надо брать быка за рога, пока горячо!
   Джим в ответ рассмеялся – понял ее игру:
   – Терпенье и труд все перетрут… если закусить удила! – с серьезным почтением ответил он и пошел заниматься хозяйством, прикрыв крышкой кастрюльку – чтобы варево настоялось, и попозже вечером они все трое поужинают.
 
   Оставшись одна, Теодора ощутила холод под ложечкой… Что же она затеяла? Что сулит им это ее безрассудство? Она вполне отдавала себе отчет, что ее затея может быть расценена как безрассудная. Но… увидеть коллекцию Хэвершема! За это можно было и… закусить удила!.. Она снова заулыбалась.
   И почувствовала, как новое, волнующее чувство будоражит ей кровь.
   Джим что-то насвистывал, передвигаясь по дому, она слышала все эти звуки и будто видела перед собой блуждающий болотный огонек, манящий ее через трясину и зыбучие пески в страну неведомых наслаждений.
   Внезапно ей захотелось если не засвистеть в унисон с Джимом, то громко запеть, и показалось, что персонажи картин на стенах ей улыбаются.
   – Какое счастье, что не надо ни с кем из вас расставаться! – ласково сказала она им, чувствуя в душе невероятное облегчение. – Слава Всевышнему!
   И ей почудилось, что картины ожили и послышался ответный смех, такой же легкий и радостный, как ее собственный.
   Всю ночь она не спала от волнения: ворочалась с боку на бок, пытаясь заснуть, но тщетно – сон к ней не шел, как она ни старалась. В темноте в голову закрадывались самые неприятные мысли. Лондон так знаменит убийствами! Вдруг с Джимом там что-то случится! Рассказывают множество случаев, когда людям перерезали горло или убивали ударом дубинки по голове… А еще раньше – лондонские убийства во множестве были такими: людей душили и при этом откусывали им носы… Какой ужас! Почти людоедство. Убийствам даже давали названия по тем местам, где они происходили, – в соответствии с улицами или районами. Например, говорят про убийства на Тернер-стрит, про убийства на Ратклиффской дороге. Теодоре даже была известна статья про лондонские убийства, где ее автор Де Куинси пишет о них «как об одном из изящных искусств» – это она дословно запомнила из разговора отца и одного посетившего его человека, именно так он и сказал!..