— Да. Я его дочь Уна.
   — И он велел вам ехать в Париж? Когда?
   — Восемь, нет, девять дней назад. Он прислал мне телеграмму в монастырскую школу во Флоренции.
   — Девять дней… Да, это возможно… Что-то в его словах заставило Уну спросить:
   — Что-то случилось? Папа… заболел? Мужчина подошел к ней.
   По дороге ему пришлось обогнуть стул, загроможденный какими-то черепками, и картонную коробку, набитую черными и белыми страусовыми перьями.
   Уна не двинулась, но глаза ее расширились.
   — Что же?.. Что случилось? — спросила она, когда мужчина подошел к ней.
   — Мне очень жаль, — тихо сказал он. — Вашего отца вчера похоронили.
   — П-похоронили? — Ей было тяжело произнести это, но она продолжала:
   — Что случилось? Как?
   Мужчина посмотрел на нее, и у Уны появилось подозрение, что всей правды он ей все равно не скажет.
   — Ваш отец упал, — сказал он. — Должно быть, у него было больное сердце, потому что, когда его подняли, он был уже мертв.
   Не было смысла говорить этому ребенку, что ее отец во время пьяной драки упал с лестницы и сломал себе шею.
   Уна сжала руки:
   — Как это могло… случиться? Это так ужасно… — произнесла она, словно разговаривая сама с собой.
   — Может быть, в некотором смысле, это была легкая смерть, — сочувственно сказал мужчина. — Ваш отец не мучился.
   — Слава Богу…
   После небольшой паузы Уна спросила:
   — Вы… папин знакомый?
   — Я знал вашего отца много лет, — ответил мужчина. — И, думаю, он мог бы сказать, что я — его друг. Ведь когда он продавал картины, именно я был посредником.
   — Я знаю, кто вы! — воскликнула Уна. — Вы — месье Филипп Дюбушерон.
   — Верно. Ваш отец говорил обо мне?
   — Обычно мама говорила, — ответила Уна: — «скажи месье Дюбушерону, Джулиус, что ты закончил картину».
   Уна не стала говорить, что, как правило, мать прибавляла: «Нам нужны деньги».
   — Должен признать, — сказал месье Дюбушерон, — я и не представлял, что у вашего отца может быть дочь, тем более такая милая…
   Услышав комплимент, Уна немного смутилась, а Дюбушерон подумал, что еще не встречал ничего более привлекательного, чем румянец, заливший бледные щеки, и взгляд из-под длинных ресниц.
   «У нее необычные глаза, — подумал он. — Зеленые с золотыми крапинками» — и, к своему удивлению, решил, что они похожи на блестки солнца в зеленой воде.
   В девушке было что-то чистое, ясное, чего он давно уже не встречал в женщинах, если вообще когда-либо встречал.
   Хотя, сказал он себе, он не очень хорошо был знаком с девушками из монастырских школ — не они бывали посетителями студии Джулиуса Торо.
   Вдруг он вспомнил, как дней десять или девять назад, когда он поднялся в эту же квартиру, из дверей выскочила женщина, выкрикивая грубые оскорбления, характерные для женщин, часто бывавших на Монмартре. Он вошел и застал Джулиуса Торо у мольберта с кистью в руке. В тот же момент Дюбушерон заметил, что Торо не в том состоянии, чтобы написать что-либо дельное. Он был пьян, как бывал пьян всегда последние три года, с тех пор как поселился на Монмартре. Случилось, что месье Дюбушерон нашел покупателя на картину, над которой работал Торо. Два дня назад она была почти закончена. Дюбушерона рассердило, что работа с тех пор не продвинулась, а женщина, покинувшая студию, была, как он понял, натурщицей для фигуры на заднем плане.
   — Что же вы делаете, Торо? — раздраженно спросил он. — Вы же сказали, что картина сегодня будет закончена. У меня есть клиент, ее ожидающий, а он уезжает сегодня вечером.
   — Пусть едет без нее, — ответил Джулиус Торо, с трудом ворочая языком.
   — Я не привык нарушать данные мною обещания, — ответил Дюбушерон. — А потом, вам же нужны деньги.
   Достаточно было посмотреть на Торо, чтобы убедиться, что это так и есть. Джулиус Торо был одет в потрепанную рубашку, нуждавшуюся в стирке, а его брюки были испачканы краской. На ногах у него были войлочные шлепанцы, не заслуживавшие доброго слова, и было заметно, что сегодня он не брился.
   Когда-то он был красивым, представительным мужчиной, но пьянство взяло свою дань и с фигуры, и с внешности. Он обрюзг, опустился, и Филипп Дюбушерон подумал с отвращением, что от хозяина студии исходил такой же тяжелый запах, как и от всего помещения.
   — Очень хорошо, — сказал он. — Раз вы не закончили картину вовремя, я не могу ее продать.
   Когда захотите повидать меня, сообщите мне, потому что я больше никогда, слышите, никогда не продам ни одной вашей картины, пока она не будет полностью закончена и не попадет ко мне в руки.
   — Я закончу, закончу ее! — взмолился Торо. — Мне надо всего несколько часов.
   — Без натурщицы? — требовательно спросил Дюбушерон.
   — К черту натурщицу! К черту этих жадных маленьких проституток: им нужны только деньги — франки, больше франков! Эта не соглашается сидеть, пока я ей не заплачу!
   — Им же тоже надо зарабатывать на жизнь! — резко сказал Дюбушерон. — Перестаньте быть дураком, Торо, вы не сможете закончить картину без натурщицы. Верните ее!
   — Я не стану иметь с ней дело, если даже она приползет на коленях! — заорал Торо. — Мне нужна натурщица, которая бы понимала, что я пытаюсь сделать, а не кусок деревяшки, с мыслью о деньгах в голове!
   — На Монмартре никто не согласится работать для вас бесплатно, — цинично ответил Филипп Дюбушерон.
   Они немного помолчали. Вдруг Джулиус Торо испустил такой громкий крик, от которого маклер вздрогнул.
   — Нашел! — воскликнул он. — У меня есть натурщица, которая мне нужна! Она не будет тянуть из меня деньги. Она будет позировать мне просто потому, что любит меня, слышите? Она любит меня!
   — Слышу, — ответил Дюбушерон. — Хотя, Бог знает, за что женщина может любить вас!
   Все еще рассерженный, он пошел к двери. У двери он обернулся и прибавил:
   — Когда ваша картина будет закончена и готова к продаже, тогда и увидимся. А пока — до свиданья!
   По лестнице вниз он шел, все еще чувствуя злость, злость и на себя тоже, за то, что был достаточно глуп и поверил Торо, когда тот сказал, что закончит картину, а еще больше — за то, что вынужден разочаровать клиента.
   Было то время, когда картины продавались плохо, и, если бы не другие источники доходов, гораздо больших, Филипп Дюбушерон вполне мог оказаться в весьма стесненных обстоятельствах. Но он был достаточно проницателен и умен, продавая людям то, что им нужно, и богател год от года.
   Он молчал, и Уна смутилась.
   Она словно почувствовала, что за этим молчанием было что-то, чего она не знала, и поэтому очень тихо спросила:
   — Вы не могли бы мне сказать… где папа похоронен?
   — Да конечно, — ответил Филипп Дюбушерон. Уна отвернулась к окну, и он понял, что она пытается скрыть слезы.
   — Папа… редко писал мне, — сказала она. — Но когда писал… все в его письмах было представлено так, словно дела у него в-в-в порядке. Я и представить не могла… что он живет… так…
   Филипп Дюбушерон подумал о том, как она, должно быть, шокирована видом студии.
   — Наверное женщина, которая прибирала у него, не потрудилась зайти, узнав, что он умер.
   Наступило молчание. Через минуту Уна обернулась к нему. В ее глазах стояли слезы, но Дюбушерон видел, как она изо всех сил пытается справиться с ними.
   — Может быть… не стоит спрашивать вас… именно сейчас, — сказала она, — но здесь… что-нибудь принадлежит мне?
   — Сколько бы оно ни стоило… — мрачно ответил он.
   Неожиданная мысль пришла ему в голову:
   — У вас ведь есть кое-какие деньги? Уна покачала головой:
   — Н-нет…
   — Что значит — нет? — спросил он. — Все эти годы, пока вы не были с отцом, вы же должны были на что-то жить, даже если вы жили у родственников.
   — Я была… в школе.
   — А кто платил за школу?
   — Мама… перед смертью она завещала все свои деньги на мое образование.
   Разумный поступок, решил Филипп Дюбушерон, иначе Джулиус Торо пропил бы все.
   — А почему вы приехали к отцу?
   — Я написала папе, что теперь, когда мне исполнилось восемнадцать, деньги кончились и мне пора покинуть школу. Большинство девушек уезжают, когда им исполняется семнадцать.
   Филипп Дюбушерон понял, что именно это письмо навело Торо на мысль вызвать дочь, и соображения его были чрезвычайно эгоистичными.
   — Так, теперь, когда ваш отец умер, нам необходимо организовать ваш отъезд к вашим родственникам в Англию.
   — Я… не могу поехать… — поспешно ответила Уна.
   — Почему?
   — Я не знаю, кто они, не знаю даже, живы они или нет. После того как мама убежала с отцом, они никогда с ней не общались.
   Филипп Дюбушерон в изумлении смотрел на нее.
   — Это правда? Вы хотите сказать, что у вас в целом мире никого нет?
   — Боюсь, что да… И я не знаю… что и делать.
   Она обвела взглядом захламленную, грязную студию.
   — Если я останусь здесь… как вы думаете, смогу ли я найти какую-нибудь работу?
   — Жить здесь, одной?
   — Мне больше некуда идти, — ответила Уна. Она подумала о девочках, которых знала в школе. Все они вернулись домой, в свои богатые семьи. В течение трех лет, что она провела во Флоренции, даже те ее подруги, которые в дни приезда родителей водили ее с собой обедать, никогда не приглашали ее к себе в гости.
   Уна выглядела такой одинокой, несчастной, что Филипп Дюбушерон, к своему собственному удивлению, сказал:
   — Не беспокойтесь. Я что-нибудь придумаю. Произнося это, он решил, что сошел с ума. Что он будет делать с девушкой, только что вышедшей из монастырской школы? Неискушенной и, он был уверен, невинной.
   Она, конечно, совершенно невинна, если считает, что может поселиться в таком месте, как Монмартр, и найти работу.
   Единственная возможная здесь работа…
   Он остановился.
   Ему в голову пришла идея — и рука его потянулась к подбородку, а глаза сузились.
   — Я скажу вам, что мы сделаем, — медленно сказал он. — Мы все обсудим. Попозже. А сейчас у меня назначена встреча.
   И он ободряюще улыбнулся ей.
   — Я вернусь, и мы вместе подумаем, как справиться с вашими проблемами.
   Ему показалось, что ее глаза засияли, когда она ответила:
   — Это очень любезно с вашей стороны… вы уверены… что проблема невелика?
   — Проблемы нет, — ответил он, — но сейчас мне надо уйти, потому что я несу вот эту картину вашего отца, чтобы показать ее одному человеку, который год назад уже купил у него картину.
   Взглянув на Уну, он догадался, о чем она хочет его спросить.
   — Конечно, деньги, если сделка состоится, будут вашими после вычета моего обычного процента.
   — О, я надеюсь, вы продадите ее! — вскричала Уна. — Я не хочу обременять вас своими заботами, но двадцать пять франков — это все, что осталось у меня в кошельке. Поездка оказалась очень дорогой.
   — Еще бы, — ответил Филипп Дюбушерон. — А сейчас я должен вас покинуть.
   Он подошел к висевшей на стене картине и снял ее с гвоздя.
   На картине была изображена одна из улиц Монмартра в лунном свете.
   Блики света, наложенные в присущей отцу необычной манере, казалось, выделяли картину, каким-то загадочным образом отличая ее от любого пейзажа, который мог бы быть написан другими художниками.
   Филипп Дюбушерон пошел к двери, и Уна опять стала выглядеть одинокой и несчастной, стоя среди комнаты, захламленной мусором, который успел собрать вокруг себя Торо.
   «Она — как снежинка на куче навоза», — подумал Дюбушерон и удивился, что может быть так сентиментален.
   — Когда я уйду, — сказал он жестко, — заприте дверь. Никого не впускайте, пока я не вернусь. Поняли?
   На ее лице отразилось удивление.
   — Вы думаете… сюда может кто-нибудь прийти?
   Он подумал, что, если бы кто-нибудь пришел и увидел ее здесь, трудновато было бы уговорить его уйти. Но вслух он сказал:
   — Сейчас, когда стало известно, что ваш отец умер, могут объявиться люди, которые всегда ищут, где что плохо лежит.
   — Понимаю…
   — Тогда делайте как я говорю. Отдыхайте и ждите моего возвращения.
   — А вы… вы вернетесь?
   Этот вопрос был задан маленькой девочкой, девочкой, которая боится оставаться одна в темноте или во время грозы.
   И чрезвычайно уравновешенный, проницательный делец, зарабатывавший деньги на всем, на чем можно было заработать, внезапно почувствовал желание защитить этого маленького ребенка.
   — Я вернусь, — сказал он с улыбкой, — и уверяю вас — я никогда не нарушаю обещаний. Будьте хорошей девочкой и делайте как я сказал, тогда все будет в порядке.
   Он ободряюще ей улыбнулся и, спускаясь по лестнице, услышал, как в замке, который давно нуждался в смазке, поворачивается ключ.
   Герцог Уолстэнтон прибыл в свой дом в Париже в плохом настроении.
   Его управляющий вчера отправил телеграмму, что он в пути, но даже за столь короткий срок к его приезду все было в полной готовности. Трудно было найти какой-нибудь недочет после того, как потрудилась армия лакеев в ливреях Уолстэнтонов, — салон был украшен цветами, а абсолютная чистота сообщала дому сияние, подобное сиянию начищенного серебра, стоявшего на столе в столовой.
   Тем не менее, герцог нахмурился, когда его приветствовал управляющий, и, отделавшись односложным ответом, прошел в салон и бросился в глубокое кресло. Два лакея уже торопились к нему с бутылкой шампанского, охлажденного до нужной температуры, и герцог, взяв бокал с золотого подноса, без особой охоты отпил вино.
   Он покинул Лондон, поддавшись внезапному порыву, приняв одно их тех скоропалительных решений, которые он один мог себе позволить, с поспешностью и полным, совершенно непростительным отсутствием внимания к чувствам других людей.
   Или, скорее, это было бы непростительно любому другому мужчине. Но герцог Уолстэнтон был слишком значительной фигурой — он был слишком богат и привлекателен, чтобы кто-то в чем-либо обижался на него.
   Однако, он был совершенно уверен, что именно в эти минуты Роуз Кейвершем от злости кусает ногти, а завтра с утренней почтой он непременно получит письмо на нескольких страницах, написанное Роуз в состоянии крайнего гнева.
   Леди Роуз Кейвершем была известна своим неукротимым нравом, приводившим людей в ужас, хотя, впрочем, ее гнев утихал так же быстро, как и поднимался.
   Сейчас он едва мог вспомнить, что послужило поводом для ссоры, но закончилась она, как всегда, неизбежным заявлением Роуз, что он самый эгоистичный из всех мужчин, что он погубил ее репутацию и единственным способом, каким можно поправить положение, является немедленная женитьба на ней.
   Этот старый аргумент герцог давно научился игнорировать с исключительной ловкостью, благо возможностей попрактиковаться у него было немало. Иногда ему казалось, что рано или поздно, но он все же женится на Роуз.
   В конце концов, ему надо на ком-то жениться, чтобы произвести на свет наследника, которому можно было бы передать все поместья Уолстэнтонов, являвшиеся самыми крупными на Британских островах, но герцог считал, что всему должно быть свое время, которое, по-видимому, пока не наступило.
   Он вполне сознавал, что о них с Роуз говорят, но и всякая другая женщина, с которой он появлялся, пусть даже на один вечер, немедленно становилась объектом внимания не только сплетников, но и желтой прессы.
   Для репортеров не было более излюбленной темы, чем порассуждать, на ком же все-таки женится герцог Уолстэнтон и когда же состоится свадьба.
   Ссора между ним и Роуз вполне могла бы закончиться поцелуями, неизбежными после любой подобной словесной баталии, если бы Роуз, помимо упреков, что он не хочет на ней жениться, не начала ему угрожать.
   Этого он не мог стерпеть ни от кого, и, слушая визгливые крики Роуз, подумал, что в этот раз она зашла слишком далеко.
   Он вышел из ее спальни, захлопнув за собой дверь, и, направляясь домой в карете, влекомой двумя усталыми лошадьми, которых погонял такой же усталый кучер, делящий скамью с зевающим лакеем, решил, что уедет из Лондона.
   Герцогу принадлежали дома в разных частях света, и требовалось совсем немного времени, чтобы любой из них был готов к его визиту.
   У пего была большая вилла на юге Франции, еще одна — в Танжере, замок в Шотландии, охотничий домик в Лестершире и особняк в Ирландии, где он не был уже лет пять. Париж же он выбрал потому, что подумал: Роуз его отъезд в Париж разозлит больше, чем в любое другое место, — она будет ревновать его к пресловутым дамам полусвета, с которыми можно так весело провести время в этом славном городе.
   Принц Уэльский всего пару недель назад поддразнил Роуз, сказав:
   — Когда в следующий раз поеду в Париж, возьму с собой Блейза. Я наслаждаюсь там чисто холостяцкими удовольствиями, но Блейз твердит мне, что в Париже немало соблазнительных уголков, в которых я не смогу появиться один без ущерба для своей репутации.
   — Если Блейз поедет в Париж, сэр, значит, и я поеду! — ответила Роуз, многозначительно глядя на герцога.
   — Ну, это все равно что возить уголь в Ньюкасл! — ответил принц Уэльский и рассмеялся над собственной шуткой.
   Герцог никогда не собирался в Париж с Роуз, но сейчас знал, что она поймет, зачем он отправился именно туда; почему покинул Лондон, так и не помирившись с ней.
   Герцог Уолстэнтон был, без сомнения, умным и образованным человеком, но, болезненно ощущая бег времени, он, подобно многим своим современникам, тратил его, добиваясь любви красивых женщин, и не задумываясь над тем, есть ли альтернатива такому времяпрепровождению.
   Жизнь герцога всегда была легка; при его богатстве и общественном положении вовсе необязательно было быть столь красивым. Увидев его, женщины теряли голову, и заканчивая Оксфорд, герцог уже знал, что они готовы упасть в его объятия раньше, чем он узнает, как их зовут.
   Однажды ему пришло в голову, что это можно сравнить с обжорством паштетом из гусиной печенки. Когда вы изредка им лакомитесь — он восхитителен, но питаться одним только паштетом невозможно, так как он быстро надоедает.
   Именно потому, что он был сыт по горло женщинами, которые вились вокруг него, куда бы он ни пошел и что бы ни делал, герцогу удалось так долго противостоять попыткам женить его.
   Ему недавно исполнилось тридцать пять лет, и все его друзья уже сдались под натиском родителей или женщин, непременно решивших загнать их на тропу, откуда только одна дорога — к алтарю. Но их, как и принца Уэльского, это нисколько не останавливало, снова и снова они затевали любовные интрижки, а их жены притворялись, что ни о чем не знают или что это им безразлично.
   Иногда, оставаясь один, что бывало нечасто, герцог задумывался, готовит ли ему жизнь что-нибудь еще, помимо бесконечной череды женщин красивых, соблазнительных, очаровательных, которые, пройдя через его объятья и его постель, исчезали в никуда.
   Эта гнетущая мысль заставляла его переезжать из одного своего дома в другой. Но его спутницы настигали его повсюду, отставая лишь на несколько часов, в прах разбивая его стремление побыть в одиночестве.
   — Иногда я чувствую себя как загнанный олень, — сказал он как-то одному из своих приятелей.
   — Что олень, в этом нет сомнения, но не простой, а благородный, — ответил приятель, и герцог не мог не рассмеяться.
   Теперь же он решил насладиться Парижем в одиночестве, без обычной толпы прихлебателей, едящих и пьющих за его счет и ожидающих, что он непременно устроит их со всеми удобствами, какие они привыкли от него получать, где бы он ни находился.
   В салон вошел управляющий, и герцог, поставив бокал с шампанским, сказал ему:
   — Надеюсь, вы понимаете, Бомон, я не хочу никаких гостей и никого не принимаю.
   — Да, ваша светлость, — ответил месье Бомон. Он был не просто управляющим поместьями герцога, но и его другом на протяжении многих лет.
   Герцог полусердито продолжал:
   — К. черту, Бомон, я знаю, вы думаете, что это мое настроение продержится не дольше, чем до завтра, но вы ошибаетесь.
   — Надеюсь, — отвечал Бомон.
   — Почему вы так говорите? — с любопытством спросил герцог.
   — Потому что смена обстановки — вот то, что вам сейчас необходимо.
   — И вы уверены, что Париж мне в этом поможет?
   — Если за вами не будет таскаться этот хор подпевал, которые повторяют все, что вы говорите.
   Герцог рассмеялся. Ему впервые стало по-настоящему весело с тех пор, как он покинул Лондон.
   — Вы служите у меня управляющим, а не доктором, но каково же будет ваше предписание?
   — Мне представляется, надо немного «Мулен-Руж», столовую ложку театра «Варьете», и конечно, новый милый голосок, желательно с французским акцентом, повествующий вам о том, как вы неотразимы.
   Герцог опять рассмеялся и сказал:
   — Вы уволены! Не потерплю, чтобы на меня работал человек, который так мало меня уважает.
   — Я достаточно вас уважаю, чтобы желать вам счастья, — ответил месье Бомон.
   — И что же такое счастье? — спросил герцог.
   — Думаю, у каждого есть свой ответ на этот вопрос, — ответил Бомон, — но могу вам сказать, что счастья не приносит, — это цинизм!
   — Вы считаете, что я циничен?
   — Я наблюдал, как за прошедшие пять лет вы становитесь все более и более циничным. Я наблюдал, как вы становитесь пресыщенным, я видел, что вы все меньше удовольствия получаете от жизни; ничто, пожалуй, кроме ваших лошадей, уже не радует вас, и мне очень жаль.
   — Хотя бы искренне, — грустно проговорил герцог.
   — Я давно хотел вам сказать все это, — ответил месье Бомон. — И, откровенно говоря, хотя, может, вам это и не понравится, мне кажется, вы впустую тратите свою жизнь.
   Герцог даже привстал от изумления.
   — Вы и впрямь так думаете?
   — Если бы я так не думал, я бы ничего вам не сказал.
   — Ну не знаю, — произнес герцог и, помолчав, продолжил: — Пожалуй, в некотором смысле вы, Бомон, мне ближе всех в этом мире. Я не любил отца. У меня было множество друзей, но никогда я не чувствовал потребности быть с ними до конца откровенным. Думаю, вы единственный человек, которому я говорю правду и от которого я вправе ждать ответной откровенности.
   — Благодарю вас, — сказал Бомон. — Я старше вас на пять лет, но, по большому счету, мне кажется, что моя жизнь намного веселее вашей, несмотря на ваши достоинства, о которых вы редко, впрочем, вспоминаете.
   — И каковы же они? — с интересом спросил герцог.
   — Например ваш ум, — ответил Бомон. Герцог поднялся из кресла и пересек комнату. Он стоял, глядя в окно на английский сад, расстилавшийся за домом па улице Фобур Сент-Опоре.
   — Ах ум, — сказал он после паузы. — Вы его действительно используете или только зарабатываете деньги? А у меня денег столько, что хватит на всю жизнь, да не на одну, а на полдюжины жизней. Так какая же мне польза от ума, кроме бесконечной неудовлетворенности?
   — Это наиболее обнадеживающая мысль из всех, что я от вас слышал, — заметил месье Бомон.
   — Что, черт возьми, вы хотите этим сказать?
   — Помните, как Наполеон говорил: «Богом данная неудовлетворенность! Вот что нам всем нужно — неудовлетворенность — жизнью, которая несовершенна, людьми, которые не дотягивают до идеала, да и самим собой, потому что мы не можем достичь своих вершин.
   — Боже правый! — воскликнул герцог. — Я и не подозревал, что вы так думаете. Почему вы раньше мне ничего не говорили?
   Месье Бомон улыбнулся.
   — Я много думал об этом, но все не было возможности поговорить, да и вы не спрашивали.
   Он взглянул на герцога; в глазах его было понимание.
   — Может быть, я и ошибаюсь, но у меня такое чувство, словно вы сейчас стоите на перепутье. Вам выбирать, по какой дороге идти дальше.
   — Звучит немного высокопарно, — ответил герцог. — Все дело в том, что я не имею пи малейшего представления, по какой дороге мне пойти, повернуть ли мне направо или налево — все это как-то малоощутимо.
   — Не знаю, не знаю, — отвечал Бомон. — Когда-нибудь вы вспомните этот момент и мои слова о перепутье, па котором вы сейчас стоите.
   — М-да, мой нынешний приезд в Париж, конечно, слишком поспешен, но я и представить не мог, что я так торопился, чтобы послушать вашу проповедь.
   — Вы можете оставить мои слова без внимания, что, как я понимаю, вы и хотите сделать.
   — Уходите! — вскричал герцог. — Уходите и оставьте меня наедине со злостью и унынием. Благодаря вам, все вокруг стало хуже, гораздо хуже, чем мне казалось!
   — Я рад, — ответил Бомон, — а теперь, будьте добры, скажите, в какие театры вы хотели бы заказать билеты и где вы желаете отобедать сегодня вечером?
   Как только он закончил свою тираду, дверь отворилась, и слуга провозгласил:
   — Месье Филипп Дюбушерон, ваша светлость!

Глава 2

   Филипп Дюбушерон вошел в комнату, а месье Бомон ее покинул.
   Он вспомнил, что не успел передать слугам распоряжение герцога, чтобы к нему никого не пускали, и одиночество его светлости было нарушено.
   Дюбушерон относился как раз к тому типу прихлебателей, кого месье Бомон меньше всего любил, хотя, сказал он себе, появление этого француза-коммерсанта все же можно было извинить — он пришел что-то продать.
   В то же время он подумал, что манера, с которой тот всегда был готов предоставить любую женщину для увеселений знати, для какого-нибудь кабаре или подобного низкопробного заведения Парижа, была какой-то непристойной. Хотя, конечно, герцог был достаточно взрослым, чтобы самому о себе позаботиться.
   Люди, подобные Дюбушерону, потворствовали вкусам, которые мистер Бомон считал предосудительными, и, похоже, только укрепляли герцога в его циничном отношении к жизни.