Женщина, чувственно-гибкая, как цыганка, с ее слишком большим, слишком ярким
платком на голове, кажется смешной. Однако я чувствую -- наверное, слегка
подшучивая над собой, -- что, если бы мог на мгновение ощутить на себе ее
взгляд, услышать обращенное ко мне слово, на меня пахнуло бы спасительным
теплом, исходящим от друзей, от невесты, от родных.
Должно быть, мои надежды порождены препятствиями в образе рыбаков и
теннисиста с бородкой. Сегодня меня рассердило, что женщину сопровождал на
скалу какой-то тип в теннисном костюме; это не ревность, но вчера я тоже ее
не видел -- когда я шел к скалам, на пути у меня оказались рыбаки; они
ничего не сказали -- я спрятался, и меня не заметили. Я попытался обойти их
сверху -- бесполезно: там, глядя на них, стояли их друзья. Пришлось сделать
большой крюк, я подошел, когда солнце уже село и пустынные скалы ждали
приближения ночи.
Наверное, я собираюсь совершить ужасную глупость: эта женщина,
греющаяся в последних солнечных лучах, может выдать меня полиции.
Я к ней несправедлив, но не могу забыть, как оберегает нас закон. Те,
кто определяет наказание, распоряжаются нашей жизнью, и мы, защищаясь,
отчаянно цепляемся за свободу.
Сейчас, грязный, обросший, изрядно постаревший, я питаю надежду на
благотворное общество этой несомненно прекрасной женщины.
Верю, что главная трудность мимолетна: изменить первое впечатление в
свою пользу. Наружность обманчива, я должен это доказать.
За пятнадцать дней приливы трижды превращались в наводнения. Вчера я
чудом не утонул. Вода застигла меня врасплох. По своим зарубкам я высчитал,
что большой прилив должен быть сегодня. Если бы на рассвете я заснул, то уже
был бы мертв. Очень скоро вода стала прибывать с решимостью, какая
овладевает ею раз в неделю. Я был настолько легкомыслен, что теперь не знаю,
чему приписать эту неожиданность: ошибкам в расчетах или временному
изменению периодичности больших приливов. Если приливы изменили свои
привычки, жизнь в этом болоте станет еще рискованнее. Однако я
приспособлюсь. Я перенес уже столько лишений!
Множество дней я был болен, в жару, страдал от болей и ломоты, заботясь
лишь о том, как бы не умереть с голоду, не в силах писать (а я должен
высказать людям свое возмущение, я дорого заплатил за это право).
Когда я приехал, в кладовой музея были кое-какие припасы. В печи --
классической закопченной печи -- я испек из муки, соли и воды несъедобный
хлеб. Вскоре я стал есть сырую муку из мешка (запивая ее водой). Но всему
пришел конец, даже порченым бараньим языкам, даже спичкам (я расходовал по
три штуки в день). Насколько выше нас по развитию стояли изобретатели огня!
Много дней -- неловко, исцарапывая руки в кровь -- я бился над изготовлением
ловушки; когда она наконец сработала, я смог полакомиться птичьим мясом --
окровавленным, сладковатым. Следуя традиции отшельников, я также пробовал
есть корни. Боль, холодный пот, пугающая слабость, припадки, которых я не
помню, незабываемые страшные галлюцинации -- все это научило меня отличать,
какие растения ядовитые1.
Я зол: у меня нет никаких инструментов, и место здесь нездоровое,
непригодное для жилья. Однако несколько месяцев назад нынешняя жизнь
показалась бы мне недостижимым раем.
Ежедневные приливы не опасны и не всегда начинаются в строго
определенный час. Иногда они подмывают листья, служащие мне ложем, и я
просыпаюсь в морской воде, смешанной с грязной, болотной.
Для охоты я отвожу вторую половину дня; по утрам стою по пояс в воде,
двигаться тяжело, как будто часть тела, погруженная в воду,
непропорционально велика, зато здесь меньше ящериц и змей; комары не
исчезают весь день, весь год.
Инструменты остались в музее. Надеюсь как-нибудь набраться смелости и
вызволить их оттуда. А может, это не так уж необходимо: люди скоро уедут, и
вероятно также, что у меня просто галлюцинации.
От лодки я отрезан, она осталась у восточного берега. Правда, я не
слишком много потерял: лишь сознание, что я не в плену, что могу покинуть
остров; но разве я в состоянии уплыть? Я знаю: лодка -- это ад. Я плыл сюда
из Рабаула. У меня не было ни пресной воды, ни шляпы. Когда сидишь на
веслах, море бесконечно. Раскаленное солнце, усталость -- все это было
сильнее меня. Больной, я плавился в жару, страдал от видений, которые не
кончались.
Теперь самое важное для меня -- находить съедобные корни. Я сумел так
хорошо наладить свою жизнь, что делаю все необходимое, и у меня еще остается
время на отдых. В этом смысле я свободен и счастлив.
Вчера я припозднился, а сегодня работал без передышки, и все же кое-что
осталось на завтра; когда столько дел, мысли о вчерашней женщине не лишают
меня сна.
Накануне утром море затопило низину. Никогда оно не разливалось так
широко. Вода еще прибывала, и тут пошел дождь (дожди здесь редкие, но
невероятно сильные, с ураганным ветром). Пришлось искать укрытия.
Сосредоточив все внимание на скользком склоне, стене дождя, порывах
ветра и ветвях, преграждавших путь, я поднялся наверх, сообразив, что можно
спрятаться в церкви (там никогда никого не бывает).
Я зашел в помещение, отведенное для священника, -- здесь он завтракает
и переодевается (среди обитателей музея я не видел ни священника, ни
пастора), -- и вдруг передо мной оказались два человека, они словно не
вошли, а возникли из ничего, порожденные игрой света или воображения...
Нерешительно, неуклюже я спрятался внизу, у алтаря, среди ярких шелков и
кружев. Они не заметили меня. До сих пор не понимаю, почему.
Какое-то время я сидел, не шевелясь, съежившись в неудобной позе под
главным алтарем и, чуть раздвинув шелковые занавеси, смотрел, что происходит
в церкви, прислушивался к звукам, доносившимся сквозь бурю, глядел перед
собой на темные горки муравейников, на суету муравьиных дорожек, на больших,
светлых муравьев, на сдвинутые с места плитки пола... Слушал, как скользят
по стенам и падают с потолка частые капли, как бурлит вода в желобах, как
дождь стучит по земле, как грохочет гром; я сосредоточился на этом слитном
шуме бури, скрипах деревьев, реве моря, кряхтеньи балок, чтобы выделить
чьи-то приближающиеся шаги или голос, чтобы избежать еще одного неожиданного
появления...
Сквозь дождь и ветер пробились обрывки мелодии, ясной, очень далекой...
Потом музыка замолкла, и я подумал, что она -- точно фигуры, которые, как
подметил Леонардо, начинаешь видеть, глядя какое-то время на пятна сырости.
Мелодия зазвучала снова, и глаза у меня затуманились, гармония разнежила
меня, но за удовольствием таился страх.
Чуть погодя я подошел к окну. Вода -- белая, матовая за стеклом и
густо-темная вдали -- висела почти непроницаемой пеленой... Я был настолько
поражен, что, забыв про осторожность, выглянул в открытую дверь.
Здесь живут неслыханные снобы (или пациенты, сбежавшие из желтого
дома). Отнюдь не из желания порисоваться -- или они уже учли мое
присутствие? -- эти люди ради оригинальности преступают границы всех
терпимых неудобств, рискуют собственной жизнью. Видит Бог, это правда, а не
мои злые домыслы... Они вынесли патефон, стоявший в зеленой комнате,
соседней с аквариумом, и теперь все, мужчины и женщины, рассевшись на
скамьях или на траве, беседуют, слушают музыку, танцуют среди бешеного ливня
и ветра, способного повалить деревья.
Женщина в цветном платке стала мне необходимой. Быть может, все эти
гигиенические усилия -- стараться ничего не ждать -- немного смешны. Ничего
не ждать от жизни, чтобы не разочаровываться, не рисковать; считать себя
мертвым, чтобы не умереть. Мое существование показалось мне вдруг
невыносимым летаргическим сном; надо проснуться. После бегства, после
непрерывной борьбы с усталостью, разрушавшей мой организм, я достиг покоя;
может статься, мои поступки вернут меня к прошлому, я снова предстану перед
судом -- но это лучше, чем нынешнее долгое чистилище.
Все началось восемь дней назад. Тогда впервые совершилось чудо: на
острове появились люди! Вечером я дрожал у подножья южных скал. Я сказал
себе, что все это вульгарно: цыганский облик женщины и моя влюбленность --
следствие долгого одиночества. Я вернулся два вечера спустя: женщина сидела
на скале, и постепенно я пришел к мысли, что единственное чудо -- это она;
потом настали горькие дни, когда я не видел ее: рыбаки, бородач, наводнение,
ликвидация его последствий. Сегодня к вечеру...
Я напуган, но еще больше недоволен собой. Теперь надо ждать, что с
минуты на минуту сюда явятся гости; если они задерживаются -- malum signum
(Плохой знак), значит, они прикидывают, как меня поймать. Припрячу-ка свой
дневник, подготовлю объяснение и буду ждать неподалеку от лодки -- готовый
сражаться, готовый убежать. И все же я не думаю об опасностях. Меня тревожит
другое: я был слишком неосторожен и теперь могу потерять женщину, потерять
навсегда.
Искупавшись, чистый и еще более взлохмаченный (после мытья борода и
волосы встали у меня торчком), я отправился к ней на свидание. План у меня
был такой: подождать ее на скалах; женщина, придя, увидит, как я увлеченно
наблюдаю закат; времени хватит на то, чтобы удивление и возможное
неудовольствие сменились любопытством; нас свяжет общая любовь к солнечным
закатам; она спросит, кто я, и мы станем друзьями...
Я ужасно опоздал (меня приводит в отчаяние собственная
непунктуальность; подумать только, что при дворе пороков, называемом
цивилизованным миром, в Каракасе, она была моим особым отличием, одной из
самых характерных привычек!).
И теперь я все испортил: женщина глядела на закат, а я внезапно возник
из-за камней. Неожиданно появившийся, обросший, да еще при взгляде снизу, я
должен был показаться страшилищем.
В любую минуту за мной придут. Объяснений я не приготовил. Я не боюсь.
Эта женщина не только играет под цыганку. Меня поражает ее отвага. Она
ничем не дала понять, что видит меня. Ни малейшего невольного жеста, даже
веки не дрогнули.
Солнце все еще стояло над горизонтом (то было не солнце, а лишь его
видимость -- я взошел на холм, когда оно уже село или вот-вот сядет, и мы
видим солнце там, где его нет). Я торопливо вскарабкался по камням и увидел
женщину: цветной платок, руки, обхватившие колено, устремленный вдаль взгляд
-- все то, что делало мир ярче. Я с трудом перевел дух. Скалы, море словно
поплыли перед глазами.
Подумав о море, я услышал его шум, его движение, его усталый ропот --
оно было рядом, оно точно было за меня. Я слегка успокоился. Вряд ли женщина
могла слышать мое дыхание.
И тут, чтобы отсрочить миг, когда придется заговорить, я открыл старый
закон психологии. Обратиться к женщине лучше с высокого места, глядя сверху
вниз. Это физическое преимущество отчасти компенсирует мои недостатки.
Я поднялся повыше. Новые усилия еще больше утомили меня. Мне стало не
по себе -- от поспешности: я просто вынужден был заговорить с ней сегодня
же, если я не хотел напугать ее -- в этом пустынном месте, в этот сумеречный
час, -- мне нельзя было медлить ни минуты; от всего ее облика: словно
позируя невидимому фотографу, она была спокойна, как вечер, только еще
абсолютное; и мне предстояло нарушить ее покой.
Начать разговор -- рискованное предприятие. Есть ли у меня голос?
Долго смотрел я на нее из-за камней. Потом смутился: она еще подумает,
будто я подглядываю. И вышел вперед, наверное, слишком внезапно, однако
грудь ее вздымалась так же ровно, женщина так же задумчиво смотрела вдаль,
точно я был невидим.
Это меня не остановило.
-- Сеньорита, вы должны выслушать меня, -- сказал я в надежде, что она
не снизойдет к моей просьбе, от волнения я забыл приготовленные фразы. Мне
подумалось, что обращение "сеньорита" здесь, на острове, звучит нелепо. К
тому же фраза была слишком категорична (в сочетании с внезапным появлением,
вечерним часом, безлюдьем).
-- Понимаю, что вы не удостоите... -- продолжил я.
Уж не помню всего, что я сказал. Я был почти невменяем. Говорил
размеренно и негромко, с настойчивостью, придававшей словам некий
неприличный смысл. Снова назвал женщину "сеньорита" . Потом замолчал и стал
смотреть на мирный закат, надеясь, что это общее занятие сблизит нас. Затем
опять заговорил. Я так старался овладеть собой, что говорил все тише, оттого
тон казался все неприличнее. Прошло несколько минут, мы оба молчали. Я
принялся требовать, умолять, это было отвратительно. В конце я вел себя
особенно смешно: почти крича, срывающимся голосом я просил, чтобы она
оскорбила меня, чтобы отдала в руки полиции, но только не молчала.
Казалось, женщина не то что не видит и не слышит меня -- ее уши словно
не были предназначены для слуха, ее глаза словно не годились для того, чтобы
видеть.
По-своему она все же оскорбила меня: показала, что совершенно не
боится. Когда стемнело, женщина подхватила мешочек с шитьем и неторопливо
направилась вверх по холму.
За мной еще никто не пришел. Может, этой ночью они сюда не явятся.
Может, эта женщина настолько необыкновенна, что не упомянула о моем
появлении. Ночь темна. Я хорошо знаю остров: ночью целая армия меня не
отыщет.
И опять она будто не видела меня. Я совершил лишь одну ошибку --
промолчал, допустил, чтобы воцарилась тишина.
Когда женщина пришла на скалы, я сидел и смотрел на закат. Она
постояла, выбирая, где бы расстелить плед. Потом двинулась ко мне. Я мог бы
коснуться ее рукой. Эта мысль привела меня в ужас (словно мне предстояло
коснуться призрака). Было что-то жуткое в том, насколько ей безразлично мое
присутствие. И все же, усевшись рядом со мной,
она как бы бросала мне вызов и в то же время сводила это безразличие на
нет.
Вынув книгу из сумки, она принялась читать. Я воспользовался
передышкой, чтобы успокоиться.
Потом, увидев, что женщина отложила книгу и подняла глаза к горизонту,
подумал: "Она готовит фразу". Но фразы не последовало. Тишина длилась,
сгущалась. Я понял, как опасно ее не прерывать, но, непонятно почему,
молчал.
Никто из ее знакомых не искал меня. Или она не говорила обо мне, или их
настораживает мое присутствие здесь (и потому женщина ежедневно приходит на
скалы, чтобы отвлечь меня, придать эпизоду романтическую окраску). Я не верю
ей. И готов к любой неожиданности, к тайному заговору.
Я замечаю в себе склонность предвидеть только худшее. Эта склонность
развилась за последние три-четыре года; она не случайна и сердит меня.
Женщина возвращается, ищет желанной близости, ее поведение предвещает
возможность слишком счастливых перемен, чтобы это было правдой... Я забываю
о бороде, о своих годах, о полиции, которая столько гонялась за мной и,
наверное, все еще ищет, упорная, как сбывшееся проклятие. Нечего обманывать
себя надеждой. Я пишу это, и тут же мне в голову приходит мысль, которая
сама по себе -- надежда. Не думаю, чтобы я обидел женщину, но может,
все-таки было бы кстати принести извинения... Что делает мужчина в подобных
случаях?
Посылает цветы. Это глупый план... но такие глупости, когда их
совершают со всей почтительностью, завоевывают сердца. На острове много
цветов. К моему появлению вокруг бассейна и у музея еще сохранились клумбы.
Наверняка я сумею выложить узор из цветов на траве, возле скал. Вдруг
природа поможет мне добиться благосклонности женщины, поможет покончить с
молчанием и чрезмерной осторожностью. Это будет мой последний поэтический
аргумент. Я не умею сочетать краски, в живописи я почти ничего не смыслю...
И все же надеюсь, что в состоянии выполнить свой скромный замысел,
доказывающий пристрастие к садоводству.
Я встал на рассвете. Во мне жило чувство, что мое самопожертвование не
будет напрасным.
Я нашел цветы (их много на дне ущелий). Принялся срывать те, что
казались менее неприятными. Даже цветы неопределенной окраски по-животному
жизнелюбивы. Какое-то время спустя я захотел привести их в порядок -- они
уже не помещались в руках; оказалось, что все завяли.
Я собрался было отказаться от своего плана, но вспомнил, что повыше,
недалеко от музея, есть еще одно место, где много цветов... Было рано, и мне
подумалось: риск невелик, можно пойти и посмотреть. Приезжие, конечно же,
еще спят. Цветы наверху мелкие, с жесткими лепестками.
Я сорвал один-другой. Они не спешат умирать так стремительно.
Их недостатки -- размер и то, что они растут на виду.
Почти все утро я торчал на холме, меня обнаружил бы любой, кто имел
смелость встать до десяти. Но похоже, что беда, зависевшая от такой малости,
не произошла. Собирая цветы, я следил за музеем и не заметил никого из его
обитателей; это позволяет предположить, что и они не заметили меня.
Цветы совсем крохотные. Мне придется пересадить тысячи и тысячи
кустиков, если я хочу сделать кое-что покрупнее, чем игрушечный садик (он
был бы красивее и устроить его было бы проще, но есть опасность, что женщина
попросту не увидит его).
Старательно подготовив площадку, я стал рыхлить почву (земля здесь
твердая, территория, которую я хочу занять, очень велика), потом полил ее
дождевой водой. Когда все будет готово, придется опять идти за цветами.
Постараюсь, чтобы меня не поймали, главное, нельзя, чтобы прервали мою
работу или увидели ее прежде, чем она будет закончена. Я забыл, пересаживать
цветы надо с несусветными предосторожностями. Не хочу думать, что после
таких опасностей, таких усилий цветы могут не дожить до захода солнца.
К сожалению, мне чужда эстетика садоводства, но, во всяком случае, моя
работа будет выглядеть трогательно среди травы и сорняков. Конечно, это
надувательство: в соответствии с моим планом сегодня вечером здесь будет
красоваться тщательно выложенный узор из цветов, а завтра мой сад умрет или
опустеет (если задует ветер).
Мне немного стыдно описывать свой проект. Я выложу огромную фигуру
сидящей женщины: обхватив руками колено, она смотрит на закат; перед
женщиной -- коленопреклоненная фигура маленького мужчины, сделанная из
листьев (под этим изображением я поставлю в скобках слово "я").
Внизу будет надпись:
Возвышенный, близкий и тайный магнит, как роза, живое молчанье хранит.
Моя усталость уже перешла в болезнь. Я мог бы сделать себе божественный
подарок -- улечься под деревьями и отдыхать до шести. Но я отложу это
удовольствие. Наверное, я слишком возбужден и оттого ощущаю настоятельную
потребность писать. Предлогом служит мысль, что отныне передо мной
открываются три варианта будущего: либо общество этой женщины, либо
одиночество (то есть смерть, мертвым пробыл я последние годы, но сейчас,
после встречи с женщиной, это уже невозможно), либо грозное судилище. Так
что же меня ждет? Трудно предугадать заранее. Однако работа над этими
записками может обострить столь полезную способность к предвидению и,
пожалуй, благоприятно повлияет на будущее.
Я работал точно под властью чар -- результат словно бы не вытекал из
моих действий. Наверное, именно в этом и заключается волшебство: надо со
всем усердием трудиться над каждой операцией, сосредоточиться на посадке
каждого цветка, точно подогнать его к предыдущему. В ходе работы нельзя было
понять, что получится в конце -- беспорядочное скопление цветов или женская
фигура.
И однако, произведение мое не кажется неряшливым, оно отличается
достаточной чистотой линий. Я не смог выполнить задуманное. Мысленно как
будто нет особой разницы -- делать женскую фигуру сидящей, с руками на
колене, или стоящей; но выложить из цветов первую почти невозможно. Моя
женщина стоит прямо, расставив ступни, повернув голову в профиль, и смотрит
на заход солнца. Голова -- это лицо и платок из лиловых цветов. Кожа
получилась плохо. Я не смог добиться смугловатого оттенка, который и
отталкивает и привлекает меня. Платье -- из синих цветов, оторочено белой
каймой. Солнце сделано из странных здешних подсолнухов. Море -- из тех же
цветов, что и платье. Я стою на коленях, в профиль, маленький (примерно в
треть женской фигуры), зеленый, выложенный из одних листьев.
Надпись я изменил. Первая получилась слишком длинной, чтобы выписывать
ее из цветов. Я превратил ее в следующую. От смерти пробудила ты меня.
Хорошо, что я был мертвецом, страдавшим бессонницей. Ради красивой
фразы я пренебрег вежливостью. Подпись могла читаться как скрытый упрек. Но
все-таки я вернулся к той же идее. Думаю, меня ослепляло желание представить
себя бывшим мертвецом и привлекала банальная находка, казавшаяся мне
литературно очень удачной -- заявить, что смерть рядом с такой женщиной
невозможна. Вариации в рамках этой куцей мысли порой оказывались
чудовищными:
Ты мертвеца здесь к жизни пробудила, Или: Был мертв я -- а теперь горю
любовью.
Расстроившись, я отказался от своего намерения. Надпись из цветов
гласит:
Скромный знак робкой любви.
Все случилось так, как примерно и стоило ожидать, -- просто, нормально,
неожиданно благоприятно. Я погиб. Разбивая этот цветочный узор, я совершил
страшную ошибку, подобно Аяксу -- или еще кому-то из эллинов, уж не помню,
-- заколовшему животных, но в этом случае заколотые животные -- я сам.
Женщина пришла раньше обычного. Она оставила сумку -- из которой
выглядывала книга -- на камне и расстелила плед на другом, более ровном.
Одета она была как для тенниса, на голове фиолетовый платок. Какое-то время
женщина, словно в полудреме, смотрела на море, потом поднялась и пошла за
книгой. Она двигалась с той естественностью, с какой мы движемся, бывая
одни. По дороге за книгой и обратно она прошла мимо моего цветочного узора,
но притворилась, будто не замечает его. А мне сейчас и не хотелось, чтобы
она его разглядывала; напротив, когда женщина появилась на дорожке, я понял
свое заблуждение и страстно пожалел, что не могу стереть с лица земли эту
роковую улику. Постепенно я успокаивался, мной овладевало безразличие.
Женщина раскрыла книгу, положила руку на страницу и продолжала смотреть на
закат. Она ушла, когда стало темно.
Теперь я утешаюсь, раздумывая о своем наказании. Справедливо ли оно?
Чего мне ждать после того, как я преподнес столь безвкусный подарок? Я
смиренно думаю, что раз могу критиковать свое произведение, оно не испортило
меня. Пусть я и создал клумбу, но бояться меня нечего. И все-таки это моя
работа.
Я хотел было добавить, что здесь дают о себе знать опасности
творчества, сказывается трудная обязанность соединять в своей душе --
одновременно, в равновесии -- разных людей. Но к чему? Подобные утешения
бесполезны. Все потеряно: надежда на жизнь с женщиной, былое одиночество.
Безутешно продолжаю я этот монолог, который сейчас уже неоправдан.
Несмотря на нервное напряжение, сегодня я ощутил душевный подъем,
наблюдая, как вечер переходит в ночь -- незамутненно прозрачный, оттененный
яркой красотой этой женщины. То же блаженство я испытал ночью: я видел во
сне публичный дом со слепыми проститутками, куда меня водил Омбрельери в
Калькутте. Вошла эта женщина -- и публичный дом преобразился в роскошный,
богатый флорентийский дворец. "Как романтично!" -- крикнул я, чуть не
разрыдавшись от восторженности и счастья.
Однако несколько раз я просыпался, огорченный, что ничем не
примечателен, что недостоин женщины с ее редкой деликатностью. Я не забуду,
как она поборола неудовольствие, которое вызвала у нее моя ужасная клумба, и
милосердно притворилась, что не видит ее. Меня удручали также звуки
"Валенсии" и "Чая вдвоем" -- они разносились по острову вплоть до рассвета.
Мне неприятно перечитывать все, что я писал о своей судьбе -- с
надеждой или со страхом, в шутку или всерьез.. Сейчас мне очень не по себе.
Кажется, будто я заранее знал, к каким мрачным последствиям приведут мои
поступки, и все же продолжал действовать -- упрямо, легкомысленно... Так
делают только во сне, в бреду... Сегодня после обеда я увидел сон,
символический и вещий: разыгрывая партию в крокет, я знал, что убиваю
человека. Потом этим человеком неизбежно становился я.
Теперь кошмар продолжается... Я окончательно потерпел крах и принимаюсь
рассказывать сны. Хочу проснуться и встречаю сопротивление, которое мешает
нам разорвать путы самых страшных сновидений.
Сегодня женщина пожелала, чтобы я ощутил всю глубину ее безразличия.
Она этого добилась. Но ее тактика бесчеловечна. Я жертва и все же надеюсь,
что оцениваю происходящее объективно.
Она пришла с этим ужасным теннисистом. Вид его должен успокоить любого
ревнивца. Он очень высок. Одет в теннисный пиджак гранатового цвета --
слишком для него широкий, белые брюки и белые с желтым туфли огромного
размера. Борода кажется приклеенной. Кожа женская, желтоватая, мраморная на
висках. Глаза темные, зубы -- отвратительные. Говорит он медленно, как-то
по-детски разевая рот -- маленький и круглый; видишь его красный язык, вечно
прижатый к нижним зубам. Кисти рук у него длинные, бледные, так и
чувствуется, что они всегда влажны.
Я сразу же спрятался. Не знаю, видела ли она меня; думаю, да, потому
что ни разу не оглянулась, не поискала меня взором.
Уверен, мужчина поначалу вовсе не обратил внимания на мой садик.
Женщина сделала вид, что не замечает его.
Я услышал французские восклицания. Потом они замолчали. Словно вдруг
погрустнев, оба смотрели на море. Мужчина что-то произнес. Всякий раз, как
волна с шумом ударяла о камни, я быстро делал два-три шага вперед, все ближе