Затем все три гонщика — Бадер, Уточкин и Макдональд — ушли из поля нашего зрения и снова появились лишь на середине третьего круга, стремительно опускаясь с виража на последнюю прямую, в конце которой на ветру покачивалась трехцветная провисшая лента финиша.
 
   Порядок гонщиков изменился: впереди, изо всех сил шинкуя своими белыми толстыми ногами, мчался немец Бадер, и его светлые волосы развевались на ветру; за ним еле поспевал Уточкин, а грозный англичанин Макдональд отстал на четыре машины и уже, как видно, не имел никаких шансов финишировать не только первым, но даже вторым.
   Пролетая под нами, Уточкин опять сделал, свой непостижимый рывок и в мгновение ока оказался на полколеса впереди Бадера.
   Рев циклодрома заглушал победные звуки оркестра.
   — Уточкин, браво! Жми, Сережа! Ура, Уточкин! — неслось со всех сторон, и вдруг среди этого общего гама рядом с нами раздался почти детский, визгливый жлобский голос с сильным пересыпским акцентом:
   — Держи фасон, рыжий!
   А надо вам сказать, что Уточкин хотя, в общем, человек довольно добродушный, но, как все рыжие и заики, обладал повышенной чувствительностью ко всякого рода намекам и приходил в бешенство, даже в исступленне, если его называли заикой или рыжим. Непонятно, каким образом до его слуха среди общего гама донеслось слово «рыжий», но только — помнится — вдруг произошло нечто невообразимое. Уточкин оглянулся, сбавил ход, подъехал к обочине и, прислонившись к столбу вместе со своим велосипедом, стал отвязывать ступни ног, намертво привязанные ремнями к педалям. Затем, не обращая внимания на свой упавший велосипед, мерным, но стремительным шагом, согнув по-бычьи голову, пошел напрямик прямо сквозь толпу, шагая через скамейки трибун, мягко расталкивая зрителей голыми локтями, кратчайшим путем к тому месту, откуда раздался крик: «Рыжий!»
   Уточкин шагал вверх прямо на нас, и лицо его с широким выгнутым лбом, осыпанным веснушками, было ужасно.
   Оттолкнув меня и Борю, он безошибочно отыскал в толпе мальчишку, который крикнул «рыжий», и взял его обеими руками за плечи. Мальчик затрясся, скрючился, слезы брызнули из его глаз и потекли по пестрому лицу с выгоревшими глазами и облупленным носом.
   — Дяденька, — взмолился он, — я больше не буду.
   Но Уточкин был неумолим.
   — Э…то т…ы, байстрюк, з…закричал м…мне р…р…рыжий?
   После этих слов Уточкин поднял пересыпского мальчика выше своей кубической головы.
   — И ч…чтоб я т…тебя здесь больше н…никогда не видел! Т…тебе н…не м…м…место н…на порядочном ган…ган…ган…ган…гандикапе, — с усилием выговорил Уточкин трудное слово «гандикап» и осторожно выбросил пересыпского мальчика через забор, где пересыпский мальчик удачно сел в мусорную кучу, поросшую пасленом с его мутно-черными ягодами, густо покрытыми августовской пылью, а Уточкин тем же путем возвратился на трек, сел на велосипед, предварительно прислонив его к столбу, и привязал свои ноги к педалям.
   …Ввиду этого исключительного происшествия судьи остановили гонки и, посовещавшись, прибавили еще три круга, и Уточкин, обойдя сначала Макдональда, а потом опередив на четверть колеса Бадера, финишировал первым и под овации циклодрома и звуки марша сделал круг почета, с куском трехцветной ленты, прилипшей к его атлетической груди, а проезжая мимо того места, где мы стояли с Борей, посмотрел вверх и погрозил пальцем.

Эрнест Витолло

   Папа Юрки Козлова, маленького мальчика, совсем недавно поселившегося в Отраде, был интеллигентный пьяница, бодрый, бородатый, курносый старичок в котелке, модном жакете и золотом пенсне, которое то и дело соскальзывало с его неудобного носика и повисало на черной шелковой ленте.
   Юркин папа ездил на извозчике куда-то на хорошую службу, может быть даже в банк, и часто возвращался вечером домой, слегка спотыкаясь и как бы валясь вперед, с кожаным саквояжем в руках. Проходя мимо нас, он всегда весьма добродушно с нами раскланивался, несколько юмористически приподнимая котелок на белоснежной шелковой подкладке с золотыми буквами, и весело говорил в нос:
   — Вот, детки, запасся на вечер пивцом Санценбахера.
   Мама Юрки Козлова была гораздо моложе своего старенького мужа и считалась у нас в Отраде шикарной дамой. Она часто ссорилась со своим мужем, и в открытые двери их балкона долетал до нас ее презрительный голос:
   — Вы старый, выживший из ума идиот, половая тряпка, и я вас презираю, Кокю!
   Что такое значило это загадочное слово «кокю» — мы не знали.
   Время от времени мадам Козлова, красивая, намазанная, в боа из страусовых перьев, в большой парижской шляпе, с золотой кольчатой сумочкой в руке, благоухая французскими духами, садилась на извозчика и возвращалась домой уже поздно вечером, когда старик Козлов с тлеющей сигарой в руке на отлете, в одном пикейном жилете спал в гостиной на диване, с блаженной улыбкой на курносом лице.
   Брошенный на произвол судьбы маленький Юрка Козлов, миловидный, как мать, и смешной, как отец, превратился в настоящего уличного мальчишку, знал многое из того, о чем другие мальчики лишь смутно догадывались и, случалось, царапал ножом на ракушниковой стене непристойные слова, а также делал всякие неприличные жесты, вероятно сам плохо соображая, что он делает, мне кажется, он делал это бессознательно, а в общем, был добрый, уживчивый мальчик.
   И вот однажды, когда мы с Юркой играли в тёпки на возилки и я уже собирался сесть верхом на проигравшего Юрку, с тем чтобы он отвез меня от тёпки до меты, на поляне появился Юркин папа, веселый, курносый, под хмельком, и предложил своей московской скороговоркой повезти нас с Юркой на полет воздушного шара.
   Об этом я и мечтать не смел!
   Обычно я видел воздушный шар уже в полете высоко над городом, или над морем, или в небе между домами, и следил за ним до тех пор, пока он не скрывался в облаках, за крышами.
 
   В те времена многие увлекались этим видом спорта, а также устраивали полеты воздушного шара с коммерчеcкой целью. Появилось множество бродячих аэронавтов, которые разъезжали по городам, где имелись газовые заводы для того, чтобы можно было на месте, наполнять оболочку своего воздушного шара светильным газом. Обычно они ездили на поезде в третьем классе, а оболочку, сетку и гондолу, проще говоря, особую ивовую плетеную корзину, отправляли багажом малой скоростью. Их развелось такое множество, что они уже почти не делали сборов, тем более что большинство зрителей наблюдали полет шара бесплатно: ведь небо было общее, так сказать, божье, а покупать билеты лишь для того, чтобы присутствовать при наполнении оболочки светильным газом и видеть «старт» — на это охотников уже почти не находилось. Аэронавты прогорали. Для того чтобы привлечь зрителей, приходилось прибегать к разным цирковым трюкам: один воздухоплаватель поднимался на трапеции, другой обещал, если позволит погода, прыгнуть с парашютом, третий объявлял, что полетит вместе с женой и маленькими детьми.
   …Сегодняшний аэронавт выпустил громадную печатную афишу, где говорилось, что он взлетит, сидя верхом на велосипеде…
   Несмотря на это, когда мы с Юркой и его папой с шиком подъехали на извозчике с дутыми шинами, то оказалось, публики совсем мало. В дощатой будке жена аэронавта с напудренными щеками продавала билеты, и по ее удрученному виду было заметно, что сбор совсем плохой, не хватит даже на оплату светильного газа.
 
   Юркин папа с благоухающей сигарой во рту открыл портмоне, полное бумажных, серебряных и даже золотых денег, и взял три билета первого ряда, каждый билет по семьдесят пять копеек.
   Я никогда не видел столько денег у одного человека!
   Я понял, что Юркин папа очень богат, и понял также, на что намекали у нас в Отраде, когда говорили:
   — Мадам Козлова — красавица; она вышла за господина Козлова, Юркиного папу, старичка и пьяницу, из интересу.
 
   При входе на пустырь, где были вбиты в землю деревянные скамейки для зрителей, стоял пожарный в медной каске, который попросил Юркиного папу погасить сигару: курить строжайше запрещалось во избежание взрыва газа.
   И тут я увидел нечто запомнившееся мне на всю жизнь гораздо больше, чем сам полет воздушного шара: Юркин папа вынул изо рта сигару, но не бросил ее на землю и не затоптал ногами, а бережно спрятал в особую серебряную штуку, состоящую из двух створок, где можно было сохранить недокуренную сигару, защелкнув створки, как портмоне.
   Юркин папа, сутулясь, спрятал машинку с погашенной сигарой в боковой карман своего бархатного пиджака, откуда торчал кончик шелкового лилового платочка, и я понял смысл того, что молодая красавица вышла замуж за старичка «из интересу».
 
   Мы уселись в первом ряду на нищенскую, дощатую, даже не обструганную скамейку, настолько высокую, что мои и Юркины ноги не доставали до земли; мы стали смотреть на резиновую кишку, которая, как змея, выползала из-под ворот газового завода, все время пошевеливаясь от напора светильного газа, который тек по ней в шелковую, прорезиненную оболочку воздушного шара, пока еще бесформенно распластанную на земле и покрытую сеткой с тяжеленькими мешочками песка по ее краям. Вокруг шевелящейся оболочки ходил сам аэронавт в пиджаке с поднятым воротником, накинутом на плечи, и внимательно осматривал латки, прилепленные резиновым клеем к прохудившимся частям оболочки. Напускание газа тянулось томительно долго и нудно, по крайней мере часа два, и мы решительно не знали, что нам делать, и ерзали на неудобной скамейке, болтая ногами. Зрелище напускания в оболочку газа не представляло никакого интереса.
   Наконец оболочка постепенно вспухла, надулась, поднялась и заполнила все пространство стартовой площадки, сделавшись грушеподобной и легкой, покачиваясь под сеткой на фоне старой ракушниковой стены газового завода, посеревшей от времени, и акаций, растущих вокруг пустыря.
 
   …это была малознакомая часть города, где-то в конце Софиевской, за городской библиотекой, где улица как бы висела над портом, и отсюда открывался неожиданно новый, прекрасный вид на Пересыпь, Жевахову гору, Дофиновку и поля за Дофиновкой, а подо мною внизу виднелись черепичные и железные крыши, покрытые, как мухами, людьми, желающими бесплатно наблюдать за полетом. Людей на крышах и на деревьях было несметное множество, в то время как на стартовой площадке платных зрителей можно было счесть по пальцам, и это отражалось на мрачном, худом лице аэронавта, делавшего последние приготовления к полету.
 
   Теперь шар уже заметно округлился, увеличился в объеме, и для того, чтобы он не улетел, несколько пожарных держали его корзину с якорем и гайдрупом, то есть длинной веревкой, за которую можно было бы подтянуть шар в момент его посадки на землю.
   Ветер с залива, видневшегося как на ладони, все сильнее и сильнее раскачивал громадную тушу воздушного шара, надувавшегося так сильно, что под натянувшимися ячейками сетки он казался как бы стеганым.
   …Аэронавт скинул с себя пиджак, вылез из штанов и оказался в полинявшем лиловом трико, как уличный акробат. Он обошел круг зрителей с высоко поднятой для приветствия худой рукой, а затем начал прощаться с женой, вышедшей к нему из будки. В одной руке она бережно держала проволочную зеленую кассу с выручкой, а другой обняла мужа. Они театрально поцеловались, хотя на стареющем, некрасивом лице жены со следами нищенской жизни выразилось настоящее, неподдельное беспокойство, даже горе. Аэронавт вскарабкался на облезлый велосипед, привязанный на длинной веревке к корзине шара.
   — Отпустить стропы! — скомандовал он пожарным, удерживающим шар.
   Шар не торопясь поплыл сначала в одну сторону, поднимаясь и волоча за собой велосипед с аэронавтом, повисшем в воздухе, затем вернулся, поболтался над нами и, подхваченный воздушным течением, начал быстро и плавно уходить в чистое осеннее небо, еще более яркое от лимонно-желтой листвы акаций, оставшихся внизу. Маленькая фигурка аэронавта в балаганном трико делала руками прощальные жесты и посылала воздушные поцелуи уходящей вниз земле. Потом он перелез с велосипеда на висящую рядом трапецию и сделал на ней несколько акробатических номеров уже над заливом, куда бриз плавно, почти незаметно уносил уменьшающийся воздушный шар с его якорем, гайдропом и мешочками балласта. Затем аэронавт перелез в корзину, и старт был закончен.
 
   …мы следили за шаром, который уносило вдаль, в открытое море, где он стал снижаться и наконец сел на воду, и, как мы узнали на другой день из газет, все обошлось благополучно: его подобрали портовые катера, но оболочка потонула…
 
   Мы ехали домой с Юркой и Юркиным папой на извозчике, и Юркин папа докуривал свою сигару, и его курносое лицо в пенсне напоминало лицо Эмиля Золя, а перед моими глазами стояла картина прощания аэронавта со своей некрасивой, измученной женой, одной рукой обнимавшей голую шею мужа, а другой прижимавшей к груди зеленую проволочную кассу с жалкой выручкой.
   И вокруг них кисло пахло светильным газом.

…Бутылка

   …оказалось, что, замерзая при температуре ниже нуля и превращаясь в твердое тело, лед, вода расширяется. Я даже где-то прочел, что если герметически закупоренный сосуд, до самых краев наполненный водой, заморозить, то вода в момент своего превращения в лед разорвет сосуд, из какого бы крепкого металла он ни был сделан. То есть, собственно, разорвет сосуд уже не вода, а сделавшийся там лед. Но это не важно. Важно, что сосуд разорвет…
   Так у меня родилась идея сделать стреляющую бутылку. Дело простое: берется бутылка, наливается до самых, краев водой, крепко забивается хорошей пробкой, выставляется на мороз — и через некоторое время она выстрелит пробкой, как из пистолета, а если пробка окажется слишком неподатливой, то сама бутылка со страшным грохотом разорвется, как граната.
   Тоже не плохо!
   Я достал бутылку из-под хлебного кваса, наполнил ее до самого верха водой, заткнул пробкой и для верности еще хорошенько пристукнул пробку малахитовым пресс-папье с папиного стола.
   На дворе был мороз, но еще не достаточно сильный для исполнения моего замысла. Однако я рассчитывал, что к ночи температура понизится. Закат пылал, предвещая трескучий мороз. Вечерняя вьюга намела сугроб перед флигельком, где жила старушка Языкова, внучка известного поэта, друга Пушкина.
   Когда стемнело, я прокрался во двор и установил свою бутылку, как орудие, нацелив его в окошко старушки Языковой, где по ледяным узорам изнутри дробились разноцветные огоньки лампадок перед домашним иконостасом. Я рассчитывал — пробка вылетит и попадет прямо в окно старушки Языковой.
   Лично я ничего не имел против старушки Языковой. Я даже ее любил. Она частенько зазывала меня к себе и угощала халвой и очень вкусным вареньем. Однажды она, узнав, что я сочиняю стихи, подарила мне как будущему поэту на память об ее дедушке Языкове маленькую серебряную кофейную ложечку с выгравированной буквой "Я".
   Но меня так увлекло желание произвести выстрел из бутылки, что я даже не подумал о том, что могу разбить старушкино окно и до смерти напугать старушку, которая так мирно и одиноко жила — во всем черном, как монашка, — среди своих гарднеровских и поповских чашек, портретов, дагерротипов, икон и лампадок.
   «…Языков, кто тебе внушил твое посланье удалое? Как ты шалишь, и как ты мил»…
 
   Ночью мне снились взрывы бомб, и я видел в своих сновидениях, как пробка с треском и звоном разбивает окно старушки Языковой. Среди ночи я проснулся и подошел босиком по холодному полу к окну, чтобы удостовериться, усилился ли мороз. Замерзшее окно искрилось от ярких январских звезд, и я успокоился: мороз на дворе стоял трескучий.
   Утром, закутанный в желтый верблюжий башлык, который щекотал ворсом мои губы, по дороге в гимназию я с замиранием сердца подошел к сугробу с бутылкой, направленной в оконце старушки Языковой. Бутылка лежала на своем месте. Из ее горлышка высовывался ледяной стержень замерзшей воды, а пробка валялась рядом в снегу. Ни выстрела, ни взрыва, по-видимому, не произошло. Превращаясь в лед, вода просто бесшумно выдавила пробку, а сама бутылка, набитая льдом, слегка треснула по диагонали.
 
   Вот и все…
 
   С души у меня свалился камень, и я впервые пожалел одинокую добрую старушку. А она, бедненькая, наверное, даже и не подозревала, какая беда готовилась ей ночью, и спокойно, грустно, одиноко пила свой утренний кофей с пенками из поповской ультрамариновой, местами золоченной чашки, расписанной яркими цветами, из которой, быть может, некогда кушал ее знаменитый дедушка.

Футбол

   Забыл имя и фамилию этого великовозрастного гимназиста седьмого класса — кажется, это был старший брат Юрки, — но хорошо помню его наружность: долговязый, узкогрудый, с воспаленными глазами, всегда смотрящими куда-то мимо, вкось, и его слюнявый рот, нагло и в то же время блудливо улыбающийся. Он ходил большей частью без пояса, что строго запрещалось. Когда его спрашивали, где его пояс, он дурашливым голосом отвечал, что забыл его вчера вечером в… Он спокойно произносил это уличное, солдатское слово, от которого мы все заливались до корней волос густым румянцем стыда.
   Все внушало в нем страх и отвращение, в особенности фиолетовые прыщи на шее и небольшая серо-розовая сыпь по лбу.
   Однажды этот старший гимназист остановил меня на большой перемене в коридоре, по которому я осторожно нес из буфета стакан чая, накрытый плюшкой. Как бы равнодушно глядя мимо меня в окно, он сказал:
   — Пссс, хочешь записаться в футбольную команду?
   — А что? — спросил я.
   — В нашей гимназии, — сказал он, — решено организовать футбольную команду! Имеешь понятие, что такое футбол?
   Я ответил, что имею, хотя представление мое было весьма смутно: футбол появился лет двадцать или тридцать назад в Англии и только сейчас начинал входить у нас в моду. Я знал о нем лишь то, что бьют ногами по большому кожаному мячу и существуют особые футбольные команды, как, например, в нашем городе команда ОБАК, то есть Одесского Британского атлетического клуба, составленная из англичан, проживающих в нашем городе. До меня доходили слухи, что там есть какие-то знаменитые игроки Джекобс и Бейт. В особенности прославился Бейт изобретенным им ударом пяткой по мячу через голову, так что этот удар получил название «бейт».
   «Он дал знаменитого бейта!»
   Некоторые мои товарищи даже побывали на футбольном поле англичан, где-то за Малым Фонтаном, и собственными глазами видели, как быстро бегает Джекобс и как громадный, тяжелый Бейт «дает мяча сзади через голову».
   Микроб футбола уже носился в воздухе, и я почувствовал страстное желание сделаться футболистом и давать через голову «бейта».
   Заметив мое волнение, семиклассник сказал:
   — Внесешь полтинник, и я тебя включу в команду.
   — У меня нет, — сказал я.
   — Принесешь завтра. Я подожду. Скажи родителям, что футбол укрепляет здоровье. На такое дело они дадут.
   Семиклассник оказался прав. Папа, который любил поговорку «в здоровом теле здоровый дух» и даже иногда произносил ее по-латыни, выдал мне полтинник, выразив при этом лишь опасение, чтобы спорт не слишком отвлек меня от гимназических занятий. Я побожился, что на занятиях футбол не отразится, и на другой день вручил полновесный, серебряный полтинник с выпуклым профилем государя императора семикласснику, который деловито сунул его во внутренний боковой карман, где уже позвякивали другие полтинники, собранные в младших классах. При этом семиклассник вынул лист бумаги и к длинному ряду фамилий приписал мою, заметив, что деньги пойдут на покупку кожаного мяча.
   — Теперь жди, — сказал он, — скоро я приобрету мяч и тогда вызову всех вас на тренировку.
   Я ждал вызова на тренировку довольно долго, но все-таки дождался.
   — Придешь сегодня ровно в пять часов на Михайловскую площадь, рядом с циклодромом, против Третьей гимназии. И не забудь захватить с собой футбольный костюм.
   Я не имел понятия, что из себя представляет футбольный костюм, но у меня не хватило духу в этом сознаться.
   — Тетечка! — закричал я, едва переступив порог квартиры. — Умоляю! Я сегодня иду на футбольную тренировку, и мне обязательно нужен футбольный костюм. Тетечка!
   Так как ни я, ни тем более тетя понятия не имели, что такое футбольный костюм, то тетя, обладавшая большим вкусом и практической сметкой, быстро придумала, как меня одеть для элегантной английской игры с таким расчетом, чтобы это было красиво, практично и имело спортивный вид.
   Ботинки и брюки остаются прежние, решили мы с тетей, а вместо нижней сорочки и куртки надевается полосатая матросская фуфайка — тельняшка, — имевшаяся в моем гардеробе. Подтяжки были отменены как не имевшие спортивного вида, а вместо них тетя приспособила свой старый широкий пояс из черной резиновой ленты с декадентской двустворчатой пряжкой, который носили дамы при кофточке и гладкой длинной суконной юбке. Этот пояс, соответственным образом ушитый, должен был поддерживать мои брюки.
   Осмотрев себя в зеркало, я нашел, что имею весьма спортивный вид: сразу заметно, что я футболист.
   В таком виде я и появился на площадке между Третьей гимназией и циклодромом, откуда слышалась пальба и треск тренирующихся мотоциклистов.
   Игра в футбол уже началась. Во всяком случае, тучи пыли, пронизанные послеобеденным солнцем, висели в несколько слоев над площадью и слепили глаза, так что я никак не мог сообразить, что это делается и в чем заключается игра.
   Мимо меня туда и назад бегали, лупя ногами большой кожаный мяч, старшеклассники в цветных особых рубашках — как я потом узнал — футболках, коротких штанах, еле закрывающих колени, и в вязаных чулках над особыми футбольными башмаками с твердыми круглыми носками и подошвами на шипах. По-видимому, это и был настоящий футбольный костюм.
   Некоторые младшеклассники бегали за мячом в своей обычной гимназической форме, и их черные суконные брюки были до колен покрыты пылью.
 
   Один лишь я стоял посреди поля, чихая от пыли и жмурясь на склоняющееся осеннее солнце, от которого в глазах плавали синие тени.
   С трудом я нашел среди этой кутерьмы своего семиклассника и спросил, что же мне делать.
   Он косо посмотрел на мой странный костюм и пустил в сторону длинную струю плевка.
   — Ты что, шансонетка? — спросил он с похабной улыбочкой.
   Затем он сказал, что пока я буду крайним хавбеком, а потом посмотрим, и чтобы я в следующий раз приходил в футбольной форме, а то меня не допустят до игры.
   Я хотел расспросить его, в чем заключается игра, что такое хавбек и куда надо бить мяч, но он уже отбежал от меня вихляющей рысью, со старой фуражкой на затылке, со свистком в слюнявом рту: оказывается, как я впоследствии узнал, он был рефери, то есть, как теперь говорят, судья, и часто свистел в свой металлический разнотонный свисток, то и дело останавливая игру и делая футболистам непонятные мне замечания.
   Иногда возле меня катился мяч, и тогда все вокруг кричали хором:
   — Бей! Чего ж ты не бьешь! Мазила!
   Но так как я решительно не понимал, куда надо бить, и чувствовал себя как бы связанным в своем несуразном костюме, то все мое двухчасовое пребывание на пустыре в клубах жаркой пыли превратилось в подлинную пытку.
 
   Несколько раз, впрочем, мне удалось ударить по твердому, как камень, мячу, но мяч под общий смех отлетал куда-то в сторону, и носок моего ботинка лопнул по шву. Раза два на меня налетали футболисты и сбивали с ног, так что я весь вывалялся в пыли и мои черные штаны казались от пыли бархатными, а полосатая тельняшка еще потела под мышками и даже на спине.
 
   …На другой день, получив от папы решительный отказ купить мне футбольный костюм, с настоящими футбольными бутсами и настоящими футбольными чулками, поверх которых иногда привязывались еще специальные щитки — шингардты, — что все вместе стоило бешеных денег — рублей восемь! — я поймал на большой перемене семиклассника и попросил его вычеркнуть меня из списка футбольной команды и вернуть мой полтинник.
   Из списка семиклассник меня тут же вычеркнул, послюнив анилиновый карандаш, оставивший на его губах лиловые пятна, а полтинник, косо глядя мимо меня куда-то вдаль воспаленными узкими глазами, обещал вернуть на днях.
   Сказав это, он удалился своей развинченной походкой, без пояса, который он опять где-то вчера забыл. Нечего и говорить, что своего полтинника я так никогда и не получил, а от первой моей игры в футбол на всю жизнь сохранилось впечатление густых, многослойных клубов сентябрьской пыли, сквозь которые горело над крышами Французского бульвара жаркое, лучистое, нестерпимо оранжевое солнце.
 
   Мы тогда еще не знали, что в футбол надо играть на зеленом лугу; даже английские футболисты из клуба ОБАК играли где-то в районе Малого Фонтана на пыльной площадке, лишенной растительности. В нашем городе вообще плохо росла трава и уже в конце весны выгорала.
   Больше всего в этой игре мне понравилось, как надувают толстый кожаный мяч. Его надували велосипедной помпой, и упругие звуки надувания волновали меня. А потом надутый мяч, который крепко пах хорошей английской кожей, зашнуровывали тонким ремешком, как ботинок, и он особенно звенел от удара ногой.