Раскланиваясь с публикой на все стороны, Заикин и Куприн остановились на краю беговой дорожки, куда солдатики, держа летательный аппарат за несущие поверхности, уже подкатили «фарман». Механик-француз, привезший авиационный мотор «Гном» из Исси ле Мулино под Парижем, осматривал со всех сторон биплан, пробовал крепление распорок, прочность тонких стальных тросов, проверял подвижность руля высоты, и публика с завистью разглядывала его клетчатую спортивную каскетку наимоднейшего парижского покроя, его макслиндеровские усики и коричневые кожаные краги на кривоватых ногах.
   Заикин, слегка покачав аэроплан, отчего он как бы весь зазвенел, как музыкальный инструмент, ловко вскарабкался на свое сиденье, а Куприн, кряхтя, заполз ему за спину и уселся там под латунным бензиновым баком, в котором, как в самоваре, отражалось холодное солнце этого незабвенного ветреного дня.
   Публика начала аплодировать, и Заикин в ответ встал и помахал своей большой перчаткой с рыцарским раструбом, а Куприн приподнял на коротко остриженной голове с челкой маленькую кепочку с пуговкой, а затем надел эту кепочку
   козырьком назад.
   — Контакт! — гаркнул француз-механик.
   — Есть контакт, — ответил цирковым тенором волжский богатырь и повернул червячок-кнопку механизма зажигания.
   Два солдата под руководством француза с усилием крутнули несколько раз деревянный лакированный пропеллер, мотор «Гном» чихнул и вдруг с грозным жужжанием завертелся, разбрасывая вокруг капли касторового масла, которым был смазан.
   Пыль поднялась облаком.
   Мы с Борей, надвинув свои гимназические фуражки козырьками на нос, неподвижно стояли друг возле друга, очарованные зрелищем последних мгновений перед тем, как аэроплан побежит вперед, оторвется от земли и достигнет рекордной высоты в триста метров, навеки прославив покорителей воздушной стихии и силы земного притяжения, великого борца среднего веса Ивана Заикина и знаменитого писателя Куприна.
   — Ты чувствуешь, что мы присутствуем при историческом событии? — сквозь крупные передние зубы проговорил Боря, крепко сжимая мою руку.
   — Спрашиваешь! — прошептал я в ответ, и слезы восторга повисли у меня на ресницах.
 
   …нет, что и говорить, момент был незабываемый: два безумно храбрых человека, два кумира, презирая опасность, не обращая внимания на довольно свежий дофиновский ветер, рискуют подняться над ипподромом и, достигнув верхних слоев атмосферы, где, быть может, их ждут непредвиденные опасности, покажут всему миру, на что способен неустрашимый русский человек!…
 
   Солдаты, державшие аэроплан за хвост, топая сапогами, отбежали в сторону, на них налетела туча пыли, ветер сорвал с их стриженых голов фуражки, «фарман» побежал и под громкое «ура» публики оторвался от беговой дорожки, сделал крутой вираж в воздухе и, обогнув четверть круга, мягко упал на Второе еврейское кладбище, известное, между прочим, тем, что там имелся мраморный памятник с золотой надписью под шестиугольным щитом царя Давида:
   «Здесь покоится Лазарь Соломонович Вайншток, корректный игрок в картах».
 
   …Трибуны ахнули… Немедленно к месту катастрофы напрямик поперек ипподрома помчалась, издавая свои хорошо знакомые тревожные гудки, карета «скорой помощи», запряженная парой вороных лошадей, а следом за каретой «скорой помощи» поскакали несколько извозчиков и собственных выездов, в которых стояли взволнованные люди: француз-механик, полицмейстер, несколько студентов-белоподкладочников с биноклями и заплаканная дама в боа из страусовых перьев…
 
   …Мы с Борей с ужасом всматривались в даль, где среди мраморных надгробных памятников Второго еврейского кладбища возвышались два легких крыла севшего набок биплана. Несмотря на самые мрачные наши предчувствия, все обошлось благополучно.
   Сначала весело промчалась назад пустая карета «скорой помощи», а за нею не торопясь следовал извозчичий экипаж, в котором, откинувшись на подушки, довольно смущенно сидели целые и невредимые волжский богатырь Иван Заикин и знаменитый писатель в своей шведской куртке, набитой газетами, для того чтобы не простудиться в верхних слоях атмосферы.

Семена

   За луковицами гиацинтов и тюльпанов, а также за рассадой и семенами цветов тетя ходила в садоводство Веркмейстера.
   Иногда ранней весной меня внезапно одолевало чувство, трудно определимое словами, — нечто вроде жажды принять участие в таинственном явлении произрастания семян, в превращении мертвого зерна в живое зеленое растение.
   Более точно не могу выразить это чувство.
   Это чувство охватывало все мое существо, овладевало всеми моими помыслами и желаниями. Тогда, раздобыв гривенник, я отправлялся в садоводство Веркмейстера на Пироговской улице, против массивного белого здания штаба Одесского военного округа. За глухим каменным забором садоводства на цветочной плантации уже начинались весенние работы: два садовника-немца в картузах и зеленых фартуках откапывали превосходными заграничными лопатами кроны присыпанных на зиму штбмбовых роз, распрямляли их согнутые в дугу тонкие стволы и прикрепляли к ним оловянные ленточки с выбитыми на них названиями сортов.
   Кучи хорошо унавоженного, перепревшего и просеянного сквозь сито чернозема голубовато дымились на солнце; в большую кадку текла из крана вода, кое-где валялись дорогие плоские лейки, или, как они назывались в нашем городе, поливальницы, а также совки синей вороненой стали, купленные, несомненно, в магазине железных инструментов и двутавровых балок «Братья Раухвергер», — верный признак того, что садоводство Веркмейстера было поставлено на широкую ногу и пользовалось лишь самым лучшим английским садовым инвентарем.
   Семена продавались в глубине участка в маленьком домике, называвшемся конторой.
   Сжимая в кулаке гривенник, я входил в маленькую беленую комнатку, где сам Веркмейстер в фуражке и вязаном жилете лично продавал семена, вынимая пакетики из узких ящичков, которые выдвигались из шкафа во всю стену, на манер клапанов фисгармонии.
   На прилавке стояли аптекарские весы и фаянсовые банки с развесными семенами, отчего магазин напоминал аптеку.
   Веркмейстер с головой Иоганна Себастьяна Баха не торопясь выдвигал узкие ящички, выкладывая на прилавок перед покупателем конвертики с цветной картинкой, изображающей цветок, гораздо более красивый, яркий, хрестоматийно достоверный, чем в природе: анютины глазки, петуния, ночная красавица, резеда, махровая гвоздика, львиный зев, настурция… Все они были пока заключены в мертвых семенах, иногда мелких, как соринки, так что трудно было поверить, что из них вообще может что-нибудь вырасти.
   В одной этой комнате в деревянном шкафу с маленькими узкими ящичками помещалось столько будущих цветущих растений, что они могли бы превратить весь наш Причерноморский край в Эдем.
 
   …и это казалось мне настоящим волшебством…
 
   Я долго выбирал семена, перебирая пакетики, в которых, шурша, пересыпались микроскопические зародыши растений, и, в конце концов налюбовавшись цветными картинками, останавливался на вьющихся бобах.
   Веркмейстер с величайшей тщательностью отвешивал мне унцию крупных бобов и заворачивал в папиросную бумагу, скрепляя пакетик аптекарской резинкой.
   Бобы были большие, тяжелые, и на унцию их выходило штук пять, но зато они стоили дешево — всего шесть копеек, а на остальные деньги Веркмейстер позволял мне набрать в газетную бумагу хорошей садовой земли, он также давал обстоятельные наставления о том, как надо сажать бобы.
   Дома я немедленно высыпбл рыхлую черную влажную землю в плошку и закапывал в нее свои большие плоские бобы — твердые и мертвые, как ланжероновские камешки шоколадного цвета, мягко, до глянца обточенные прибоем.
   Все вокруг начинало зеленеть.
   На кухне зеленела горка, приготовленная для пасхального стола, — пирамидка из щепочек, обтянутая сукном, на это сукно намазывали, как икру, липкие семена кресс-салата, поливали три раза в день, и они вдруг начинали произрастать, выпуская из себя сначала бесцветные червячки первых ростков; затем горка зеленела, как хорошо ухоженный газон, и во всей своей красе и свежести наполняла кухню острым растительным запахом, как бы ждала того дня, когда ее окружат крашеными пасхальными яйцами.
   На Французском бульваре на голых конских каштанах надувались и готовы были треснуть громадные почки, как бы густо смазанные столярным клеем.
   На кладбище вокруг маминой могилы с мраморной плитой и белым мраморным крестом из сухих прошлогодних листьев, устилавших землю, прокалывая эти полуистлевшие листья, вылезали из земли яркие иглы молодой травы.
   Все растения вокруг собирались воскреснуть после зимней смерти.
   И я почти не отходил от плошки с посаженными бобами.
 
   …на моих глазах совершалось воскрешение мертвых семян, их таинственное, но совершенно наглядное превращение в зеленое растение. Я видел, как сначала из неподвижных бобов вылезали маленькие бесцветные ростки, как потом эти ростки толстели, наливались соками жизни, согнувшись, впивались в землю, уходили в ее глубь и там начинали укореняться, в то время как бобы все еще продолжали оставаться неподвижными, лишенными признаков жизни…
 
   Но это лишь так казалось. Я чувствовал, что в них уже начала развиваться энергия жизнедеятельности. До этого мне приходилось рассматривать в микроскоп тонкий срез древесного листа с увеличенными в сто раз клетками с их прозрачной протоплазмой, зернами хлорофилла и крахмала, похожего на маленькие рубчатые ракушечки.
   Глядя одним глазом в микроскоп на этот удивительный внутренний мир растения, недоступный маломощному, невооруженному человеческому зрению, я не видел, но чувствовал в растительной клетке какое-то вечное незаметное движение, накопление неизвестно откуда взявшихся жизненных сил. Эти незримые силы, эта неукротимая энергия, казалось, была способна сокрушить любую преграду:
   …я же видел не раз, как стебель какого-нибудь на вид слабого сорнякового растения вспучивал асфальт, пробивал, проламывал его и выходил наружу, на свет божий, на солнце. Я же видел целые деревья, выросшие на старых церковных колокольнях, обрушив штукатурку и сделав трещины в обнажившейся старинной кирпичной кладке…
 
   В то время я уже знал, что эта сила создается вследствие превращения света в механическую энергию и это непостижимое моему еще слабому разуму превращение называется фотосинтез.
 
   Фотосинтез! — как будто бы это могло что-нибудь объяснить.
   И пока на кухне все ярче и все гуще зеленела пасхальная горка, пока тетя поливала на балконе из небольшой поливальницы рассаду душистого табака и петунии, высаженную в плоский сосновый ящик, я не спускал глаз с моей глиняной плошки, где, как на маленьком круглом кладбище, в сырой веркмейстерской земле были похоронены мои все еще мертвые бобы.
   Почти на моих глазах совершалось чудо их воскрешения. Солнечный весенний свет, превращенный в механическую энергию, вдруг повернул мои бобы, поставил их на ребро, поднял над землей, они раскололись на две дольки, раскрылись, как гробы, затем каждая мясистая долька еще раз повернулась и стала сочно-зеленой, превратившись в листик, и эти два парных листика поднялись на одной зеленой ножке, как бы сделавшись маленьким распятием, а моя плошка представилась мне земляной Голгофой, где одновременно произошло чудо смерти, воскрешения и вознесения вверх. Крученый стебель растения все с новыми и новыми парными листьями, а потом с красными сережками бутонов бобовых цветов полз, вился вверх по натянутой бечевке…
 
   …а весеннее солнце так раскалило толстый деревянный подоконник, что он покрылся пузырями масляной краски.

Небольшой черный пудель

   Все было прекрасно в то воскресное утро, все радовало меня, даже то, что мы вышли черным ходом, через двор, который мне очень нравился тем, что там зеленела травка возле каменного забора, отделявшего от нас какие-то загадочные закоулки нашего квартала, какие-то «зады», где всегда находилась поленница дубовых дров, а рядом стоял флигелек, где жил один довольно большой мальчик, Витя Ильин, старше меня года на три, уже умевший превосходно рисовать карандашом на толстой, крупнозернистой рисовальной бумаге броненосцы, крейсера и миноносцы русского военного флота со стремительно выставленными вперед наподобие кончиков ножей носами, андреевскими флагами над башнями и названиями, написанными славянскими буквами:
   …"Ретвизан", «Орел», «Стремительный», «Аврора»…
 
   Витя Ильин обещал научить меня тушевать рисунок специальной бумажной растушевкой и стирать резинкой «слон», а также надувать на липке пузырек воздуха, который с треском лопался, если его раздавить… Я надеялся, что встречу Витю во дворе, но он сидел дома под окном за столом и, низко наклонясь стриженой головой над листом рисовальной бумаги, что-то делал — вероятно, тушевал броненосец или снимал липкой лишние тени волны, разрезаемой, как плугом, острым носом военного корабля.
   Впрочем, это не слишком меня огорчило, так как день был ярок, прекрасен, а впереди предстояла поездка с папой на конке в Аркадию, и я уже предвкушал, как будет визжать на крутых прибрежных поворотах тормоз и как морские волны будут вкрадчиво подбираться к нашим ботинкам — папиным и моим. Может быть, думал я, мы с папой даже выпьем в будке в Аркадии зельтерскую воду с красным или желтым сиропом, чудную шипучую воду, которая будет шибать в нос и щипать язык.
   Для того чтобы выйти на нашу Базарную улицу, следовало пройти под каменными сводами, в конце которых как бы в подзорную трубу виднелась резная арка ворот, а за нею до рези в глазах яркая и по-воскресному пустынная улица — центр моего тогдашнего мира.
   Мне было года три, и я шел рядом с папой, не держа его за руку и даже отваживаясь иногда опередить его, чувствуя себя при этом как-то особенно молодцевато — самостоятельным, независимым н от этого еще более счастливым.
   Опередив папу, я выбежал из ворот и в сияющей перспективе Базарной улицы заметил фигуру приближающегося человека. Еще никогда в жизни я не видел такого красивого господина — щеголя в летнем люфовом шлеме с двумя козырьками (один спереди, другой сзади), так называемый «здравствуй — прощай», что уже это одно само по себе привело меня в восхищение, так как я впервые в жизни увидел такой красивый оригинальный головной убор. На господине была надета черная крылатка морского покроя, застегнутая на груди цепочкой с двумя пряжками в виде львиных голов. В руках у господина была бамбуковая тросточка, что в соединении с его острой черной бородкой, такими же острыми черными усиками и наимоднейшим черепаховым пенсне на шелковой ленте, заложенной за ухо, до глубины души потрясло меня своей красотой, и я тут же мысленно пожелал, когда вырасту, сделаться таким же красавцем.
   Эх, да что говорить!
 
   …Даже мой дорогой, любимый, родненький папа, которого я до этой минуты считал самым красивым человеком на свете, вдруг показался мне слишком будничным и — прости мне, боже! — бедноватым человеком…
 
   Рядом с красивым господином бежал его сравнительно небольшой черный пудель, быть может еще более красивый, чем его господин. Он был подстрижен по тогдашней моде под льва — с гривой, голой тонкой талией, с помпончиками на ногах и на кончике хвоста, с пушистыми усами и шелковым бантом на шее. Этот пудель, казалось, сбежал со страницы детской книжки, и я остановился как вкопанный перед этим чудом природы, чудом парикмахерского искусства.
   — Цюцик, цюцик, — нежно заворковал я.
   И вдруг этот пудель ринулся ко мне и положил свои передние лапы с помпонами на мои плечи, разинув глубокую пасть с ярко-красным, как бы движущимся языком и злыми, острыми зубками, и я увидел совсем близко перед своим лицом два черных, как бы стеклянных глаза.
   Я оцепенел.
   Пудель побарабанил по моим плечам стрижеными лапами и громко залаял прямо мне в лицо. Ужас пронзил все мое существо, и я закричал на всю Базарную улицу голосом, оглушившим меня самого и почти разорвавшим мои голосовые связки.
   Чудесный воскресный день померк. Я бросился к папе и, продолжая безостановочно орать и визжать, обнял дрожащими ручонками его колени, и хотя пудель был уже далеко, в конце улицы, я продолжал, все продолжал, не останавливаясь, изо всей мочи орать, визжать и снова орать и орал до тех пор, пока совсем не осип, потерял голос и был отнесен на руках домой, к маме.
   …вот уже с тех пор прошло семьдесят, а то и больше лет, а моя гортань до сих пор как бы чувствует последствия этого крика: мое горло часто простужается, гортань краснеет, голосовые связки сипнут, и тогда я вижу ясно перед собой, как в подзорную трубу, туннель сводчатых ворот, за которыми по сияющей пустынной Базарной улице конца девятнадцатого — начала двадцатого века идет франт в черной разлетайке и рядом с ним бежит, мелко перебирая стрижеными ножками, черный пудель, подстриженный под льва, с разинутой адски красной пастью и злыми стеклянными глазами…

Извозчик

   Лошади еще пугались локомотивов, паровых трамбовок и первых автомобилей. Они бесились, разбивали дрожки, убивали седоков, ранили прохожих…
   Сбесившаяся лошадь на улице города — это было ужасно… Сначала я услышал знакомый тоненький свисток трамбовки, которая, по-видимому, уже дошла до перекрестка Базарной улицы и бульвара, и с шумом и стуком накатывала свое переднее широкое и длинное, как отрезок трубы, колесо на щебенку, уже насыпанную ровным слоем во всю ширину нового шоссе.
   Вместе со стуком и пыхтением машины я уловил еще какие-то тревожные звуки: режущее ухо визгливое ржание лошади, крики бегущих людей, дробный стук извозчичьих дрожек, заехавших на тротуар, срывающееся цоканье задних подков вставшей на дыбы обезумевшей лошади.
   Вслед за побледневшей как полотно мамой в развевающейся юбке и кухаркой с безумными глазами я побежал на наш балкон с жестяным полом, низко повисший над улицей, где происходило что-то ужасное.
   Бежал, придерживая шашку, городовой. Два дворника в белых фартуках, с номерными бляхами на груди ловили взбесившуюся лошадь.
   Я был такой маленький, что не мог смотреть на улицу поверх перил. Стоя между мамой и кухаркой, разводя в стороны их юбки, я заглянул вниз через красиво выгнутые прутья балконной решетки, и то, что я увидел, на всю жизнь оледенило мою душу:
 
   …взбесившаяся лошадь с безумными скошенными глазами неслась вскачь по улице, волоча за собой дрожки со сломанным колесом, а за дрожками по мостовой волочила свалившегося с козел и запутавшегося в синих вожжах извозчика — мужика в армяке, с разбитым лицом, сломанными зубами, окровавленной рыжей бородой, оставлявшей на камнях мостовой красную полосу, словно намазанную широкой малярной кистью. Кровь отчетливо, как масляная краска, блестела на ярком солнце, и по спеленатому вожжами телу извозчика бежали кружевные тени акаций, а глаза извозчика были открыты, но уже неподвижные и отсвечивали стеклянным глянцем…
   …Так впервые в жизни я увидел человека, умершего неестественной смертью. Я и до сих пор вижу этого спеленатого вожжами мертвеца в синем ватном армяке, волочащегося по мостовой мимо нашего балкона, мимо соседних домов, мимо угольного склада, возле которого на улице стояли мешки с древесным самоварным углем. У этих мешков верх был сетчатый, чтобы покупатель мог видеть уголь, который он покупает.
 
   Мертвый извозчик вспомнился мне в 1917 году на румынском фронте, когда мы переходили лесную лощину в предгорьях Карпат на рассвете, а бой уже начался. Было сыро, прохладно, по всей передовой линии уже гремело на десятки верст, за гребнями невысоких гор вспыхивали зарницы неприятельской артиллерии, над линией фронта по воздуху туда и назад низко летали немецкие и наши самолеты — бомбардировщики и наблюдатели-корректировщики. Мы торопились поскорее занять исходную позицию и шли, спотыкаясь о корни деревьев, продираясь сквозь кустарники, и вдруг увидали странную группу неподвижных солдат, сидевших и лежавших вокруг свежей ямы, вырытой снарядом. По-видимому, они шли так же, как и мы, по лощине и немецкий снаряд попал в самую их середину.
 
   …они так и остались на месте, застыв в естественных, а некоторые в неестественных положениях, как восковые куклы, одетые в шинели, спокойные, мирные, и только клочья пробитых шинелей и темные пятна говорили, что здесь произошла мгновенная трагедия…
   В особенности запомнился мне один пожилой солдат в новой шинели — может быть, ополченец, — с головой, превращенной в красное месиво, и остатками рыжей бороды, густо окрашенной, как красной краской. Рядом с ним по-хозяйски лежал его хорошо уложенный вещевой мешок, подранный осколками. И в ту же секунду перед моими глазами возникла картина далекого детства, Базарной улицы, во всю длину освещенной щедрым солнцем, и спеленатая вожжами кукла рыжебородого извозчика, которую волокла мимо нас взбесившаяся лошадь, кося во все стороны своими безумными, как бы нарисованными глазами, среди криков погони, общего ужаса, свистков городовых и отдаленного шума работающей паровой трамбовки.

Ядро в цоколе Дюка

   К числу главных достопримечательностей города принадлежало чугунное ядро, вделанное в угол цоколя памятника дюку де Ришелье на Николаевском бульваре против знаменитой одесской лестницы, ведущей из города в порт.
   Герцог де Ришелье был представлен на памятнике в строго классическом виде: короткая античная туника, голые ноги в сандалиях, рука со свитком протянута в сторону моря, по направлению к Константинополю и его проливам, что имело скрытое политическое значение.
   Памятник этот сокращенно называется памятник Дюку и даже еще лаконичнее: просто — Дюк.
 
   «…мы вчера встретили его возле Дюка»…
 
   …Ядро, вделанное в цоколь Дюка, имело свою историю.
   Во время Севастопольской кампании английский флот решил высадить в Одессе как в ближайшем к осажденному Севастополю порту десант, но нападение англичан было отбито, а стопушечный английский фрегат «Тигр» потоплен русской полевой артиллерией против Малого Фонтана, а снятая с него в виде трофея чугунная пушка была поставлена на деревянном лафете на вечные времена как памятник русской славы на том же Николаевском бульваре против изящного здания городской думы работы архитектора Боффу.
   Таким образом, гуляя иногда с покойной мамой на Николаевском бульваре под громадными пятнистыми платанами между пушкой и Дюком, проходя мимо бюста Пушкина, я узнал, что наш город, на вид такой разноязычный, мирный и беспечный, некогда переживал бурные дни и над его черепичными крышами летали неприятельские бомбы.
   Смутно помню рассказ бабушки — маминой мамы, — слышанный ею в свою очередь от ее мамы, то есть моей прабабушки, историю артиллерийского прапорщика Щеголева, отбившего английский десант и потопившего «Тигра».
   Дело заключалось в том, что на английском фрегате «Тигр» были дальнобойные морские пушки, а у нас на берегу всего лишь небольшие сухопутные полевые орудия, так что англичане доставали до нас, а мы до англичан не могли достать. Прапорщик Щеголев предложил смелый план: поставить наши полевые пушечки на плавучие плашкоуты — плоты, — вывести их в море поближе к английскому фрегату на расстояние выстрела и, открыв беглый огонь, потопить его. Прапорщику Щеголеву разрешили для этой цели набрать добровольцев, и он набрал команду отчаянных смельчаков из жителей одесских окраин — Пересыпи, Молдаванки, Дальника. Все это были молодые ремесленники, рабочие, портовые грузчики, наконец, просто одесские босяки — люди отчаянной храбрости и большие русские патриоты. Прапорщик Щеголев с их помощью сколотил плашкоуты, поставил на них свои легкие пушки и ночью вывел в море против Малого Фонтана, сократив расстояние между ними и английским фрегатом до дистанции пушечного выстрела. Едва взошло солнце, начался бой, и прапорщик Щеголев, опередив англичан, несколькими удачными залпами потопил вдесятеро сильнейший фрегат, и английские паровые транспорты, крейсировавшие на горизонте, принуждены были убраться подобру-поздорову. Одесса была спасена.
   Бабушка со слов своей мамы рассказывала, что прапорщик Щеголев сразу стал национальным героем и государь повелел произвести его в капитаны.
   Но каким образом можно было произвести прапорщика прямо в капитаны? Воинский устав этого не предусматривал. Тогда нашли следующий выход. Весь гарнизон был выстроен на Куликовом поле; командующий военным округом вызвал из рядов прапорщика Щеголева и, вручив ему пакет с приказом и новые погоны, произвел его в подпоручики. Затем, после того как подпоручик Щеголев вернулся в строй, его опять вызвали и произвели таким же образом в поручики, а через короткое время опять вызвали и произвели в штабс-капитаны, а потом и в капитаны. Причем знамена войск были развернуты и гремела военная музыка. Затем войска прошли перед капитаном Щеголевым церемониальным маршем.
   Доходя до этого места, бабушка вытирала платочком слезы восторга, и я тоже начинал плакать от гордости за русскую армию и мечтал стать когда-нибудь таким прапорщиком артиллерии, как Щеголев.