С начала войны не было в батарее Семена столько раненых и убитых. Два орудия и четыре зарядных ящика разнесло в щепки. Восемь батарейцев остались лежать неподвижно, как куклы, в черных шароварах и хороших сапогах, припав восковыми щеками к черствой румынской земле. Двенадцать человек, наскоро перевязанных розовыми индивидуальными бинтами, увезли санитарные двуколки. О пехоте нечего и говорить. Ее потери были страшны. В иных батальонах уцелело всего несколько человек.
   Требовались пополнения. Они приходили туго. Маршевые роты разбегались по дороге на фронт. Части пополнялись без всякого плана - кем попало. Главным образом это были возвратившиеся из госпиталей раненые и молодежь последнего призыва. Они приносили с собой грозные требования тыла. В частях объявилось множество большевиков.
   Личный состав батареи резко изменился. Она имела совсем не тот вид, что месяц назад. Офицерам больше не доверяли. Их ненавидели. Ненавидели всех, желавших продолжать войну.
   Из госпиталя б батарею нежданно вернулся раненный в шестнадцатом году вольноопределяющийся, из студентов, Самсонов, любимец солдат. Он вернулся с обритой головой, худой и возмужавший, слегка опираясь на палочку. Его юношески голубые глаза дерзко улыбались. Он небрежно явился к фельдфебелю и тотчас отправился в палатку команды телефонистов-наблюдателей, по спискам которой числился младшим фейерверкером.
   Всю ночь в палатке горела большая керосиновая лампа, та самая, которую хозяйственные телефонисты раздобыли еще в конце пятнадцатого года в залитых окопах второго гвардейского корпуса. Слышались смех, говор и дрымбанье балалайки. Никто во всей бригаде не мог соперничать с вольноопределяющимся Самсоновым в игре на этом инструменте. Раза четыре кипятили на костре и заваривали чай в знаменитом ведерном чайнике телефонистов, добытом все в тех же окопах гвардейского корпуса под Сморгонью. Вся батарея побывала в гостях у вольноопределяющегося, всем хотелось послушать тыловые новости. И было чего послушать. Где только не побывал Самсонов за это время: и в Москве, и в Петрограде, и в Одессе.
   На другой день вся батарея только и говорила что о большевиках и о Ленине. Последними словами ругали Керенского. По рукам ходила партийная газетка "Солдат".
   Ткаченко вызвал к себе вольноопределяющегося, заложил руку за пояс, отставил ногу и долго молчал, пронзительно всматриваясь в его юное лицо своими красивыми карими, почти черными глазами. Вдруг он налился кровью и закричал:
   - Вы здесь кто такой, чтоб агитировать на батарее?
   - А вы кто такой?
   Ткаченко немножко подумал.
   - Председатель батарейного комитета.
   - Я вас не выбирал.
   - На пятнадцать суток!
   - Меня?
   Самсонов стиснул зубы и сделался белый.
   - У меня на руках мандат армейской военной организации большевиков.
   Он вырвал из наружного кармана гимнастерки вчетверо сложенную бумагу и протянул подпрапорщику.
   - Наденьте очки, если вы неграмотный.
   Слово "очки" в применении к нему и студенческие глаза вольноопределяющегося привели фельдфебеля в ярость. Но он подавил ее.
   - У нас на батарее пока, слава богу, большевики еще не командуют, сказал он и подмигнул столпившимся вокруг солдатам: видали, мол, гуся? Но никто не улыбнулся.
   На другой день батарейный комитет был переизбран. Теперь его председателем стал Самсонов. В резолюции, принятой большинством, говорилось: "Мы, собравшиеся 4 сентября солдаты второй батареи, заявляем, что будем стоять: 1) за немедленное оглашение тайных договоров, 2) за немедленные переговоры о мире, 3) за немедленную передачу всех земель крестьянским комитетам, 4) за контроль над всем производством, 5) за немедленный созыв Советов. Мы, артиллеристы, хотя и не принадлежим к партии большевиков, но за все требования и лозунги будем умирать вместе с ними".
   Хотя, правду сказать, Семену не хотелось умирать вместе с кем бы то ни было, а больше всего на свете хотелось жить и ехать домой, все-таки он с удовольствием поднял вверх руку, ставшую от солнца табачного цвета, и долго держал ее над фуражкой. Ткаченко смотрел на него с ненавистью. Командир бригады подал рапорт о болезни и уехал с фронта. За ним последовали многие офицеры.
   Наступала осень четвертого года войны.
   Глава XI
   ФЕЛЬДФЕБЕЛЬ
   В лесах металась гнилая листва. Черная ночь, полная дождя и ветра, висела над фронтами. По дорогам в размокших обмотках шли дезертиры. Прячась в шумящих кустах, солдаты подбирались к офицерским землянкам и подслушивали у окон.
   Изредка ухал орудийный выстрел.
   Однажды ночью в дивизии восстал полк. Солдаты не захотели идти из резерва в окопы. Командир корпуса приказал окружить их и расстрелять из пулеметов. Пулеметная команда отказалась.
   В три часа ночи на батарею явился в плаще с капюшоном капитан командир батареи. За ним шел старший офицер - поручик. Фельдфебель освещал им дорогу электрическим фонариком.
   - Батарея, к бою! - скомандовал старший офицер.
   Номера выскочили из землянок и, дрожа под дождем, бросились к орудиям. Капитан поднес к глазам карту в целлулоидной рамке. Фельдфебель осветил ее фонариком. Капитан справился с компасом, подумал и приказал два орудия второго взвода выкатить из блиндажа и повернуть назад. Припав глазом к панораме, он лично выбрал точку отмерки и установил угол.
   - Шрапнелью, - спокойно сказал он и, отойдя, еще раз взглянул на карту: - Прицел семьдесят пять, трубка семьдесят. Третье и четвертое, огонь!
   Не сообразив спросонья, что происходит, Семен привычным движением поставил прицел, выровнял горизонт, хлопнул затвором и уже готов был рвануть за шнур, как вдруг сзади раздался страшный крик:
   - Стой! Не стреляй!
   Семен замер со шнуром, зажатым в кулаке.
   Размахивая над головой фонарем, из телефонного окопа, шинель внакидку, бежал вольноопределяющийся Самсонов. Он расшвырял орудийную прислугу, откуда только взялась сила, - и, подойдя вплотную к командиру, взял его за горло.
   - А вы сказали товарищам солдатам, в кого им приказано стрелять? Сказали?
   В тот же миг Ткаченко развернулся и ударил Самсонова кулаком по лицу. Вольноопределяющийся упал.
   - Огонь! - закричал капитан.
   Наводчики медлили. Тогда капитан шагнул к Семену, сказал "виноват" и вынул из его оцепеневшей руки шнур.
   - Поручик, потрудитесь стать к четвертому орудию наводчиком. Огонь! крикнул капитан - и тут же свалился с простреленной головой.
   Вторая пуля уложила наповал поручика. Кто стрелял - осталось неизвестным. А уже на батарею, с развернутым красным флагом на палке и винтовками наперевес, шла депутация от восставшего полка.
   Телефонисты держали Ткаченко за руки. Другие срывали с него револьвер и шапку. Он был тут же арестован. Самсонов встал, шатаясь, с земли, выплюнул кровь и приказал взять фельдфебеля под стражу. Его отвели в пустой блиндаж и поставили часового, с тем чтобы утром отправить Ткаченко в штаб восставшего полка. А в то время солдаты шутить не любили.
   Перед рассветом на пост к арестованному заступил Семен. Взяв обнаженный бебут к плечу, Семен несколько раз прошелся туда и назад вдоль блиндажа.
   В крошечном окошечке, из-под земли, виднелся свет. Семен наклонился и заглянул туда. Ему хотелось знать, что делает Ткаченко в эти последние часы своей жизни.
   Отец Софьи сидел без пояса на нарах, положив руки и голову на маленький дощатый столик, вбитый в землю. Фуражка с офицерской кокардой лежала рядом. Керосиновая коптилка, висевшая на столбе, освещала черную с сединой голову и вишнево-красные уши. Лица не было видно. Виднелся только краешек черного уса с искрами седины.
   Семен сам себе покачал головой и опять принялся ходить. Минут через тридцать он еще раз заглянул в блиндаж. Ткаченко сидел все в том же положении. Семену показалось, что подпрапорщик плачет. Ему стало его жалко. Семен отошел от окошка, раздумывая, не зайти ли к арестованному и не дать ли ему табачку на закурку.
   Начало развидняться. На черном небе слабо проступала водянистая туча.
   Вдруг из блиндажа постучали в окошко. Глухой голос фельдфебеля требовал, чтобы его вывели оправиться. Семен немного подумал, потом спустился по земляным ступенькам вниз, отпер дверь и, сказав: "Только без всяких глупостей", пропустил фельдфебеля вперед.
   В предутреннем свете фельдфебель узнал Семена. Они молча отошли на несколько шагов в сторону, за кусты.
   - Ну, раз-раз, и готово, - сказал Семен.
   Фельдфебель стоял, опустив голову. Семен увидел его лицо. Это было жалкое лицо уже немолодого человека, только что плакавшего. Слезы еще висели на опустившихся усах.
   - Слушай, Семен, - через силу сказал Ткаченко, - я тебя знаю, и ты меня добре знаешь. И хоть я перед тобой и перед людьми, может показаться, сильно виноватый, но то не моя вина, а вина всей нашей воинской жизни. Ты еще сосал мамкину цицьку, а я уже проходил учебную команду. Отпусти меня с батареи. Тебе ничего через это не будет, а мне... - Он всхлипнул. - Как-никак с одного села. Возьми это одно. И другое. Говорю, как перед истинным богом: вернешься домой целый - посылай сватов.
   Он снял фуражку и длинным движением вытер глаза рукавом шинели, из-под которого потекли слезы.
   Душа у Семена перевернулась. Он боязливо посмотрел по сторонам. Батарея спала.
   - Слышь... - сказал он шепотом и решительно махнул рукой, - бежи. Я не видел.
   Ткаченко осторожно вошел в кусты к в ту же минуту пропал из глаз.
   Когда наутро за Ткаченко пришли из штаба полка, Семен просто сказал:
   - А его уже в помине нет. Пошел до ветру и доси не возвращался.
   - И пускай, ну его к чертям! - неожиданно воскликнул депутат полкового комитета, счищавший с обмоток щепкой слой жидкой грязи. - Еще руки марать об всякую шкуру! А что, товарищи батарейцы, нет ли у кого табачку на одну закурку?
   Семен с охотой достал из кармана шаровар жестяную коробочку, но в руки ее полковому депутату не дал, так как хорошо знал пехотные привычки, а открыл сам и положил в протянутую ладонь с черными линиями ровно одну щепотку.
   При этом он вздохнул и сказал:
   - С одного села. Как-никак. А на бумажку разживитесь у кого-нибудь другого.
   Глава XII
   КОНЕЦ ВОЙНЫ
   Двадцать пятого октября пришел конец окопной муке солдата. Вся власть перешла Советам.
   "Рабочее и крестьянское правительство, созданное революцией 24 - 25 октября и опирающееся на Советы рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, предлагает всем воюющим народам и их правительствам начать немедленно переговоры о справедливом демократическом мире".
   Эти слова, сказанные Лениным на Втором Всероссийском съезде Советов, пронеслись по фронтам.
   Теперь уже никто не сомневался насчет мира. Не сомневался в этом и Семен.
   Однако, пока шли мирные переговоры с немцами, минуло еще три месяца. Правда, многие солдаты с оружием в руках уходили домой, не дожидаясь приказа. Остановить их было невозможно. Они шли отнимать у помещиков землю.
   Части редели. Фронт еле держался. Но совесть не позволяла Семену бросить родное орудие без хозяина. Не подобало бомбардир-наводчику, старому солдату и георгиевскому кавалеру, уходить из батареи, не имея на руках увольнительной бумаги за подписью командира с приложением казенной печати.
   Наконец, 12 февраля верховный главнокомандующий подписал приказ о демобилизации.
   В это время бригада стояла в глубоком резерве под Каменец-Подольском. Штаб батареи помещался в пустой конюшне сгоревшей помещичьей усадьбы. Дверь конюшни была отодвинута. За грубо сколоченным сосновым ящиком батарейной канцелярии, на походном офицерском сундучке, обшитом брезентом, сидел осунувшийся, но чисто выбритый вольноопределяющийся Самсонов - только что выбранный солдатами командир батареи.
   Батарейный писарь стоял возле него на коленях и рылся в папках. На ящике, заменявшем стол, были разложены списки, готовые удостоверения, печати, пачки керенок в открытой несгораемой шкатулке.
   Самсонов, в папахе без кокарды, в шведской кожаной куртке без погонов, но в полном вооружении, сидел, вытянув далеко больную ногу.
   Ветер вносил со двора сухие снежинки. Они летали, не тая, в темноватом воздухе конюшни.
   Один за другим входили батарейцы, одетые по-походному, с вещевыми мешками и ранцами. С некоторой неловкостью останавливались они возле ящика и получали документы и деньги.
   - Ну, Котко, надумали вы что-нибудь? - спросил Самсонов, когда Семен в свою очередь подошел к нему.
   Семен замялся.
   - Ну? Больше жизни!
   - Ничего не выходит, товарищ батарейный командир, - со вздохом сказал Семен, - домой надо. Сеять.
   - Да? Ну что ж. Ничего не попишешь. Жаль. Хороший наводчик. А может, еще переменишь? Вон, смотри - Ковалев остается, Попиенко остается, Андросов остается. Человек двадцать остается. Жалованье пятьдесят рублей в месяц. Все-таки как-никак Рабоче-Крестьянская Красная Армия.
   - Обратно воевать?
   - Может случиться.
   - С кем же это, когда скрозь со всеми замирились?
   - Эх, друг ты мой ситный! - со вздохом сказал Самсонов и задумался, облокотившись щекой на кулак. - Ну, да ладно. Вольному воля. Расписывайся в получении и жарь сеять.
   Семен получил бумагу и деньги - демобилизационные, за Георгиевский крест, приварочные и жалованье, всего рублей больше сорока: две желтые керенки да несколько почтовых марок, ходивших в те времена вместо мелочи. Он крепко заховал все во внутренний, специально для этого случая пришитый карман шаровар, вытянулся, отдал командиру батареи честь и, повернувшись через левое плечо, вышел из конюшни.
   Во дворе стояло шесть пушек с передками. Возле них с обнаженным бебутом ходил незнакомый часовой с красной лентой поперек папахи. Семен узнал свое орудие. Он узнал бы его среди тысячи других по множеству отметинок, знакомых ему, как матери знакомы все родинки, пятнышки и кровинки на теле своего ребенка. Сердце сжалось у Семена.
   - Хорошая была орудия, - строго нахмурившись, сказал он незнакомому часовому. - Произведено из нее три тысячи восемьсот двадцать девять боевых выстрелов. Всего-навсего.
   И, не дожидаясь ответа, решительно пошел со двора, подкидывая спиной ранец.
   Он шел и про себя пел известную фронтовую песню:
   Шумел, горел лес Августовский,
   То было дело в феврале.
   Мы шли из Пруссии Восточной,
   За нами немец по пятам.
   Глава XIII
   У ПЛЕТНЯ
   Уже давно перестали лаять собаки. По селу пропели петухи. А Семен и Софья все никак не могли расстаться.
   Добрых два часа назад поцеловались они на прощанье, и Софья вошла к себе в палисад, заложив за собой калитку дрючком. Да так и осталась возле плетня, как приклеенная.
   - А батька что? - в десятый раз шепотом спрашивал Семен, норовя поверх плетня прикрыть ее плечо краем шинельки.
   - Батька пришел с фронта в середине октября, - в десятый раз отвечала она шепотом.
   - Злой?
   - Хуже собаки.
   - За меня не вспоминал?
   - Ни.
   - А может, вспоминал, только у тебя из головы выпало?
   - Ей-богу, ни. Ну и с тем до свиданьичка. А то у меня уже ноги таки совсем замерзли. Побежу в хату.
   - Подожди. А старый знает, что я тута?
   - Его дома нема. Вчера в Балту на базар поехал. Ну, я побежу. А то, бачь, у людей из труб дым начинает идти.
   - Та постой, ще успеешь...
   Семену сильно хотелось рассказать девушке все, что произошло у него с ее батькой на позициях. Но он понимал: говорить об этом не следует. Мало ли какие дела могут быть между собой у двух человек с одной батареи. Кого это касается? С другой стороны, ему не терпелось поскорее узнать намерения Ткаченки: не думает ли он "сыграть назад" - отказаться от своего нерушимого солдатского слова. От такой шкуры всего можно ожидать.
   Вдруг Софья схватила его руку и крепко сжала.
   - Что, мое серденько? - нежно спросил он, заглядывая ей в глаза.
   - Шш... - чуть внятно шепнула она, прислушиваясь. - Шш... Ничего не слышишь?
   Семен повернул голову. В предутренней тишине раздавался звук едущей подводы. Звук этот слышался уже давно. Сначала он был очень далек и слаб еле слышное однообразное бренчанье по твердой степной дороге. Теперь же он раздавался совсем близко. Ухо явственно различало шарканье копыт, подпрыгивающий стук колес и болтанье ведра.
   Подвода уже ехала по улице, приближаясь к хате.
   - Папа вертается с базара, побей меня бог, - сердито сказала Софья. Доигралися, ну тебя, на самом деле, к черту! Бежи до дому, - и, в последний раз обхватив шею Семена, бросилась в хату.
   Семен отошел на несколько шагов, притаился у плетня. Подвода остановилась. Раздался знакомый голос, насмешливый и властный:
   - Эй, друзья! Жинка! Кто там есть в хате, отчиняйте ворота!
   В офицерской папахе из серых смушек и брезентовом дождевике с капюшоном поверх тулупа, делавшего его чересчур толстым, Ткаченко, с кнутом в руках, возвышался над бричкой. Рядом с ним на мешках сидел, закутавшись в рваный кожух, незнакомый Семену худой крестьянин с давно не стриженной узкой головой, насколько было заметно при слабом свете - не старый.
   - Приехали, - сказал Ткаченко и тронул спутника за плечо.
   - Я не сплю, - ответил тот, не шевелясь.
   Бричка въехала в ворота, открытые босой заспанной бабой в старой спиднице.
   "Кто ж бы это мог быть?" - размышлял Семен, возвращаясь домой.
   Подходя к своей хате, он заметил две фигуры. Одна стояла по ту сторону плетня, другая - по эту.
   - Ну, с тем и до свиданьичка, - услышал Семен быстрый и рассудительный голос Фроськи, - а то у меня уже ноги замерзли. Побежу в хату - пора печку топить.
   - Та подожди одну минутку.
   - За одну минутку украл черт Анютку. Спокойной вам ночи, приятного сна.
   - Та, Фросичка!..
   - Кому Фросичка, а кому Евфросинья Федоровна. Еще один раз до свиданьичка. А то увидит наш Семен - руки-ноги переломает.
   - Кому?
   - Тебе.
   - Мене? Ге! Еще не родился на свете тот человек!
   - Вот тогда побачишь. Как споймает да как перетянет батарейским поясом с медною бляхой...
   - Что ты меня пугаешь солдатом? Я сам свободно мог на позиции поехать, только до моего года очередь так-таки и не дошла.
   - А ну, покажись, кто тут солдата не боится? - страшным голосом сказал Семен, появляясь рядом.
   Долговязая фигура дернулась, будто ее тронули сзади шилом. Хлопец отскочил от плетня и кинулся по улице, пригнув голову и размахивая длинными руками, чтобы не поскользнуться.
   Семен, не сходя с места, грозно потопал ему вдогонку сапогами. Фроська помирала со смеху, припав головой к глечику, сидящему на дрючке плетня.
   - Это какой же? - строго спросил Семен.
   - А Ивасенковых Микола.
   - Тот, который до войны ходил подпаском за клембовскими коровами?
   - Эге.
   - Тю! Ему ж тогда, дай боже, чтоб тринадцать лет было! Ну что ты скажешь: пока мы там четыре года трубили, тут уже все байстрюки женихами заделались. Давно с ним гуляешь, Фроська?
   - Сегодня первый день, - застенчиво сказала девочка. - Еще года два-три погуляю, а там посмотрю: может, замуж пойду, - прибавила она, подумав.
   - Кому ты сдалась, рыжая!
   - Я не рыжая.
   - А какая же ты?
   - А каштановая.
   - А, чтоб тебя! Много ты видела тех каштанов!
   - А вот видела. Один матрос с города Одессы на побывку приезжал до Ременюков - он и доси тут коло Любки крутится - с посыльного судна "Алмаз", так он самых тех каштанов для дивчат привез пуда, может, полтора-два.
   Семен сел на призбу и скрутил папиросу.
   - Слышь, Фрося, седай, посидим. Воротился только что с Балты старый Ткаченко. И с ним на бричке сидел еще один. Кто такой, не знаешь?
   - В порватом таком кожухе?
   - Да.
   - Это они себе недавно работника взяли.
   - Видать, не из наших?
   - Ни. Его старый Ткаченко гдесь по дороге с фронта подхватил. Он чи с Польши, чи шо. Вроде беженец. Тоже солдат. Его губернию немцы заняли. Ему некуда было увольниться.
   - Наделала тая война делов! - вздохнул Семен.
   Брат с сестрой еще немножко посидели и, зевая, пошли в хату. Уже было утро. Так и не пришлось ложиться.
   - Думаю я, - сказал за обедом Семен, играя скулами и сосредоточенно морща лоб, - думаю я посылать сватов до Ткаченко по Софью. Как будет ваш совет, мамаша?
   Мать, не торопясь, вытерла алюминиевую ложку хлебом, - с тех пор как воротился Семен, в доме пошли в ход алюминиевые ложки, - не торопясь, повернула длинное костлявое лицо к сыну.
   - Скажу только: слава богу, и больше ничего, - быстро сказала она, крестясь. - А Ткаченки наших сватов примут?
   - Это мы побачим, - многозначительно ответил сын, поднимая брови. Бывает, что и примут.
   И в доме Котко поднялась возня.
   Глава XIV
   СВАТЫ
   Узнав от людей стороной, что Котко вернулся на село с войны целый и невредимый, Ткаченко не сказал ничего. Как будто до него это вовсе и не касалось. Только на сильном его лице яснее обозначились волоски жилок, тонкие, как волокна в промокательной бумаге.
   За последнее время Ткаченко научился молчать. Весь день он занимался хозяйством: сам ходил в погреб, смотрел, по-фельдфебельски отставив ногу, как работник чистил и "напувал" лошадей, задавал им по артиллерийской норме ячменя, обмеривал лес для нового сарайчика, - словом, всячески старался по дому, как бы торопясь нагнать упущенное за время военной службы. Все это молча, с неторопливым упорством и точностью сверхсрочного солдата.
   И только вечером, когда жена поставила перед ним миску вареников с творогом, эмалированную кружку сметаны и отдельный прибор, - Ткаченко поставил свой дом почти на офицерскую ногу, - а сама, как обычно, пригорюнилась возле двери, он не выдержал.
   - Что это за такое, я не понимаю, - сказал он, сильно пожимая плечами, - другим людям на позициях сразу голову отрывает снарядом, а другие всю войну до одного дня сидят на батарее и только над этим насмехаются. Какая-то глупость. - Ткаченко покосился на жену. - Как там дело: выкинула Сонька из головы или еще мечтает?
   Жена щепоткой вытерла глаза.
   - А кто их теперь знает, Никанор Васильевич! Такое время, что все дивчата прямо-таки посказились.
   - Хивря! - изо всех сил гаркнул Ткаченко и смахнул со стола кулаком кружку.
   Тем часом Семен искал сватов, так называемых "старост". Дело это было далеко не простое. Оно требовало ума. А то на самом деле: пригласишь старост, не подумав, кое-каких, а норовистый фельдфебель, может, с ними и разговаривать не захочет, в хату не пустит. Нужно выбирать людей почтенных, для Ткаченки подходящих.
   Вообще полагалось в старосты брать родственников или друзей жениха. Но родня у Семена была незавидная.
   Друзей, правда, было множество. Но все они - те, конечно, которые вернулись с фронта живые, - для такого дела не годились: как ушли на войну рядовыми, так рядовыми и пришли назад; хоть бы для смеха кто-нибудь заслужил ефрейторские лычки.
   А Семену при его сложных обстоятельствах требовались такие старосты, чтобы Ткаченке некуда было податься.
   Недели две, не меньше, ломал себе голову Семен, не зная, кого выбрать. Наконец, он решил кланяться, во-первых, тому самому матросу Цареву, которого видел на вечерке и с которым уже успел добре подружиться, и, во-вторых, председателю сельского Совета большевику Трофиму Ивановичу Ременюку, но опять же не тому Ременюку, чей баштан около баштана Ивасенков, и не тому Ременюку, у кого двух сынов убило в пехоте (вообще, надо сказать, половина села были Ременюки), а тому Ременюку, который в семнадцатом году вернулся с бессрочной каторги, где он отбывал за убийство урядника.
   Хотя матрос Царев в это время сам сватался и ходил совершенно очумелый, но, чтобы оказать другу одолжение, а также и для того, чтобы не пропустить случая погулять на хорошей свадьбе, быстро согласился.
   Семен рассказал ему все, что у него произошло с Ткаченко.
   - Ах, шкура! Ну что ты скажешь на эту шкуру! - воскликнул матрос почти с восхищением. - У нас в Черноморском флоте то же самое. Такие, знаешь, попадались гады, что одно - прикладом по голове, и в Черное море. Безусловно. Ну ничего, браток. Будет наша. Сделаем тебе зарученье.
   Громадный человек без двух пальцев на правой руке, с вытекшим и давно уже зарубцевавшимся глазом, отчего ужасное лицо его казалось и вовсе незрячим, Трофим Иванович Ременюк в первый миг даже не совсем понял, чего от него хочет Семен.
   В бывшей хате сельского старшины, с раскиданными по глиняному полу старорежимными делами в выгоревших на солнце папках и обрывками универсалов Центральной рады, с разломанной золотой рамой царского портрета, засунутой за еловый шкафчик, среди кожухов, солдатских шинелей и свиток, пришедших по делу и без дела, в махорочном дыму орудовал Трофим Иванович, возвышаясь над малюсеньким столиком присутствия. Здесь быстро, тут же, на месте, с суровым беспристрастием революции, именем Украинской Советской Республики совершалась воля народа.