Шевченко
   А на другой день, не взошло еще солнце, как за селом на шляху встала черная туча пыли. На этот раз шла не только немецкая пехота и кавалерия, немецкая гаубичная батарея снималась с передков в полуверсте от села на кургане.
   И едва только над степью брызнули первые солнечные лучи, как в хрустальном воздухе заиграл военный рожок.
   Десять гаубичных выстрелов сделали немцы по селу. Пять бомб, одна в одну, легли в хозяйство Котко, подняли его на воздух и срыли с лица земли, только черная яма осталась. Другие пять бомб, одна в одну, легли в хозяйство Ивасенко, подняли его на воздух и тоже срыли с лица земли, только черная яма осталась.
   И военный рожок сыграл отбой.
   А возле полудня в село на двух экипажах, окруженных драгунами, въехал немецкий суд.
   На открытом крыльце клембовского дома поставили стол и четыре стула. Стол покрыли привезенным с собою синим сукном и разложили карандаши и бумаги.
   На стулья сели председатель военно-полевого суда обер-лейтенант фон Вирхов, докладчик - прокурор господин Беренс и защитник - агрономический офицер лейтенант Румпель.
   Четвертый стул занял переводчик, чиновник министерства земледелия гетмана Скоропадского, господин Соловьев. Правая рука его висела на черной косынке. Как шафер он находился в церкви и был оцарапан при взрыве. Вследствие этого он вынимал портсигар и закуривал левой рукой.
   Два свидетеля находились тут же. Раненный в голову ротмистр Клембовский лежал, забинтованный, на походной кровати. Рядом с ним стоял навытяжку прапорщик Ткаченко - целый и невредимый.
   Семена Котко и Миколу Ивасенко ввели под конвоем и поставили перед судом.
   - Альзо, - сказал обер-лейтенант фон Вирхов и воздушным движением посадил в глаз свое стеклышко.
   - Не теряя времени, - перевел Соловьев, закуривая левой рукой.
   Суд продолжался четверть часа.
   - Так вот какое дело, братцы, - сказал наконец Соловьев, вставая, и приблизил к глазам лист бумаги, исписанный карандашом. - Объявляется приговор. "Крестьянин Семен Котко и крестьянин Николай Ивасенко за нападение и убийство немецкого часового - раз, за незаконное хранение оружия - два и за налет на церковь во время богослужения, при котором от взрыва ручной гранаты ранены ротмистр Клембовский и чиновник министерства земледелия Соловьев, что полностью подтверждается свидетельскими показаниями, а также признанием самих подсудимых, - германским военно-полевым судом приговариваются к смертной казни через расстрел. Приговор привести в исполнение публично через два часа. Председатель суда обер-лейтенант фон Вирхов". Все. До свиданья.
   Обер-лейтенант махнул перчаткой. Семена и Миколу увели обратно в сарай.
   - Ну, теперь я тебя могу спросить, - с трудом размыкая очерствевшие губы, сказал Микола, когда они остались одни и сели на солому, - у тебя ще душа в теле, чи ни?
   - Моя душа уже с четырнадцатого года вышла наружу, - пытаясь улыбнуться, ответил Семен.
   - А моя ще держится, - прошептал Микола и вдруг положил голову на плечо Семена. - Ой, боже ж мий, боже! Разве гадал я ще на прошлой неделе, что не минует меня сегодня германская пуля! - И он заплакал про себя, как ребенок.
   - Цыц, - строго сказал Семен. - Нехай люди не чуют.
   Он отвалился головой к стене сарая, раскинул по соломе ноги и, поправив за спиной связанные руки, запел вызывающе громко и вместе с тем заунывно старую украинскую песню, знакомую смолоду:
   Бул у ме-ене коняка,
   Бул коняка-разбийжака,
   Була шабля, тай ружниця,
   Тай дивчина-чаровница...
   Время двигалось странно. То оно неслось с неслыханной скоростью, так, что леденело сердце, то вдруг останавливалось и повисало над головой всей своей непереносимой тяжестью. Так прошел один час, и уже второй час был на излете. Недалеко на селе проиграл военный рожок.
   Загремел засов. Дверь отворилась. В гайдамацкой шапке с красным верхом вошел Ткаченко.
   - Что, Котко, песни спиваешь? - сказал он, остановившись против Семена. - Торопись спивать, а то время у тебя уже мало остается.
   Ничего не ответил ему на это Семен. Ткаченко прошелся перед ним туда и обратно, как перед фронтом, и снова остановился, тремя пальцами разглаживая ус.
   - Не хотишь со мной разговаривать? Довольно глупо. Может быть, ты до меня что-нибудь имеешь, а я до тебя ничего не имею. Жалко мне тебя, Котко, в твой последний час.
   - Пожалел волк кобылу, оставил хвост тай гриву. Не треба мне этого. Вертай назад, откуда пришел, чтоб я в свой последний час не видел твоей поганой морды.
   - Опять же глупость. Дурак ты, Котко, дурак. Как был всегда дураком, так дураком и выйдешь сейчас перед пехотным взводом.
   - Жалко, что руки мне теи злыдни поскручивали, - прошептал, скрипя зубами, Микола.
   Но Ткаченко даже прямым взглядом его не удостоил, а лишь только покосился с усмешкой.
   - И, если хочешь, Котко, я тебе могу сказать в твой последний час, продолжал он, - в чем есть твоя деревенская дурость. Не понял ты, Котко, политики. Не сварил котелок. Залетел ты в своих думках чересчур высоко. Захотелось тебе сразу получить все счастье, какое только ни есть на земле. Очи у тебя, Котко, сильно завидущие, а руки еще сильней того загребущие. Увидел ты красивую дивчину и сразу же до нее своими лапами - цоп! И не сварил твой котелок, что, может быть, тая дивчина - богатая дочка образованного человека, твоего непосредственного начальника, и она до тебя, бедняка, не пара. Затем увидел ты клембовскую гладкую худобу и клембовскую хорошую землю и сразу же их своими холопскими лапами - цоп! И не сварил твой котелок, что эта гладкая худоба, и эта хорошая земля, и эти новые сельскохозяйственные машины есть священная, нерушимая собственность хозяина нашего, царем и богом над нами поставленного господина Клембовского. Но и этого показалось мало завидущим твоим глазам и загребущим твоим рукам. Увидел ты дальше, Котко, власть; власть - надо всем, что только ни есть на земле, под землей, в воде и на море: понравилась тебе тая власть, и ты пошел до своих сватов, до разбойников-большевиков, в их Совет депутатов и вместе с ними подлыми своими руками тую божескую власть - цоп! И вот до чего тебя это все привело, Котко. А умные люди как поступают? Возьми меня. Я присягу свою свято исполнял. Я в думках своих чересчур высоко не залетал, а если когда и залетал, то держал это при себе. Я начальству своему уважал. Я чужую священную собственность сохранил как зеницу ока. Я муку через то от людей принимал. И я достиг. А ты не достиг. Кто теперь есть ты и кто я? Я теперь получил за верную службу от его светлости ясновельможного пана гетмана Скоропадского эти офицерские погоны. Я Соньку выдам за дворянина и сам дворянином, даст бог, сделаюсь по прошествии времени. А ты в неизвестной могиле сгинешь, как тая падаль.
   - Брешешь! - закричал Семен, вскакивая. - Брешешь, шкура! Я из могилы выроюсь за свое счастье и костями буду душить вас, гадов!
   Тут во второй раз проиграл на селе военный рожок.
   - Мало твоего остается, Котко, мало. Может быть, и до десяти минут не хватит. Попрощаемся лучше навеки, как нам господь наш Исус Христос советует, ничего не имея друг на друга. Один раз ты меня уважил...
   - Вот тогда я был главный дурак, когда уважил.
   - Другой раз я тебя уважил. Третий раз опять ты меня уважил...
   - И опять был дурак.
   - Теперь я тебя в последний раз уважу. Закури, Котко, чтоб дома не журились.
   Ткаченко вынул серебряный портсигар, достал из него папиросу и протянул ее к лицу Семена, желая вложить в рот. Но Семен резко отвел голову.
   - Не треба! - крикнул Семен. - А за все твои слова, шкура, плюю в твои поганые очи.
   И Котко плюнул в лицо Ткаченки.
   Ткаченко отвернулся, вытерся носовым платком и ударил Семена нагайкой наотмашь поперек лица.
   Глава XXX
   ЗИНОВИЙ ПЕТРОВИЧ
   Фрося скакала через степь, не останавливаясь.
   Она изо всех сил колотила пятками лошадь, надеясь как можно скорее доскакать до отряда и выпросить помощь. Но не отъехала она от села и пятнадцати верст, как по степи показались огни.
   На всем скаку трофейный конь внес ее в лагерь. Вокруг горели походные костры. Стояли пушки, не снятые с передков. Конь радостно заржал и остановился. Девочку окружили люди.
   При свете костров многие лица показались Фросе знакомыми. Один отчетливо напоминал ей наблюдателя, с которым она разговаривала утром на опушке лесочка; другой был вылитый командир отряда; две бабы с детьми на руках и черные овцы со связанными ногами в повозке стояли перед глазами, как сон, приснившийся во второй раз.
   Фрося сползла с лошади, пробормотала: "У вас тут нигде нема водички напиться?" - легла на землю и в тот же миг заснула.
   Это был действительно тот самый повстанческий отряд. Через час после отъезда Семена прискакал наконец разведчик, привезший в шапке приказ губернского ревкома выступать. Отряд немедленно выступил и только что соединился с подоспевшей батареей.
   Командир взглянул на обрубленные постромки, крякнул, подхватил спящую девочку под мышки и положил на подводу с бабами и овцами. Затем кинул на свои командирские плечи бурку и поднял отряд.
   Отряд двигался медленно и осторожно. На рассвете он остановился в балке, верстах в семи от села. За одну эту ночь отряд увеличился втрое. Сельчане со всех сторон выходили в степь ему навстречу с конями и оружием и надевали поперек шапок червонные ленты. Теперь в отряде уже было не меньше как пятьсот бойцов, не считая батарейцев.
   Разведка, высланная вперед, побывала в селе и к полудню вернулась. Она донесла, что Семен и Микола сидят, запертые в клембовском сарае, и ждут немецкого полевого суда.
   Одну сотню командир поставил на правый фланг и одну сотню - на левый. Одну сотню послал в глубокий обход и приказал появиться у злыдней с тыла. Нового командира батареи попросил быть настолько ласковым поставить свои пукалки возможно ближе и крыть по злыдням так, чтоб из них душа наружу. Себе же взял остальное, с тем чтобы со всеми бричками, пулеметами, бабами и кухнями ворваться в село с фронта.
   В третий раз на селе проиграл рожок.
   И вдруг с колокольни раздался набат. Кто-то с поспешным отчаянием колотил в церковный колокол.
   Ткаченко прислушался.
   В это время низко над сараем со свистом пронесся снаряд и в тот же миг посредине двора разорвался. Ухо артиллериста не могло ошибиться: била русская трехдюймовая пушка. Второй снаряд попал в скирду. Из нее повалил густой опаловый дымок. Протяжный вой сотни голосов долетел из села. Его прострочила короткая очередь пулемета. Третий снаряд пролетел над сараем и ударил в клембовскую крышу. Ткаченко согнулся и бросился вон.
   Послышалась торопливая немецкая кавалерийская команда. Немецкий эскадрон рысью выезжал со двора.
   От горящей скирды несло жаром. Семен и Микола переглянулись и осторожно вышли из сарая. Часовых не было. Двор был пуст. Набат не переставал ни на минуту.
   Едва ударило первое орудие и над степью резнул первый снаряд, как с правого фланга и с левого, с тыла и с фронта, со всех четырех сторон, с воем и свистом посыпались в село партизанские сотни.
   И впереди всех, сидя боком на бричке, с раздутыми усами и в железных очках, въехал в село командир Зиновий Петрович, по-хозяйски закутанный от пыли в бурку.
   Соединенный гайдамацко-немецкий отряд отступил в панике. Комендантские экипажи насилу выскочили из села, увозя немецкий суд, а вместе с ним и ротмистра Клембовского.
   А церковный колокол продолжал звонить и звонить без устали, точно в него с нечеловеческой силой и упрямством колотил внезапно сошедший с ума пономарь. Две женские фигуры метались на колокольне. Одна - высокая, костлявая старуха в лохмотьях и с торбой на спине; другая - молодая, вся в монистах и лентах, с развевающейся за плечами серпянкой.
   Это были мать Семена и Софья. Взявшись за руки, они без передышки, как заводные, раскачивали язык колокола, крича во весь голос одно и то же:
   - Ратуйте, люди! Ратуйте, люди! Ратуйте!
   Их силой оторвали от веревки и стащили вниз.
   Первые же хлопцы, на бричке с пулеметом вскочившие в клембовский двор, развязали Семена и Миколу. Они подхватили на бричку своих пропавших товарищей, которых и не чаяли видеть живыми, и поскакали к церкви, где Зиновий Петрович тем часом уже разбил ставку и занимался своим любимым делом - принимал пленных и трофеи.
   - Ну что, герой, отвоевал свою долю? - спросил Зиновий Петрович, глядя строго поверх очков на Семена.
   Но ничего не успел ответить Семен своему командиру по той причине, что как раз в самую эту минуту увидел свою мать и Софью, пробивавшихся к нему сквозь толпу. Они подошли и остановились близко, рассматривая его с ужасом, как привидение.
   - Ой, Семен, - бормотала Софья, крутя и выворачивая на груди руки, ой, Семен, любый мой, целый, не убитый...
   Она рванулась к нему, но Семен, покосившись на командира, строго натужил скулы и сказал:
   - Та подожди ты, ради бога, Соня. Видишь - я как раз с командиром разговариваю. Стань пока рядом с мамою. Эти бабы! Через них только одна паника, и ничего больше.
   В этот миг народ подался на стороны, и пять хлопцев поставили перед командиром прапорщика Ткаченко, только что захваченного в степи.
   - Це что такое за диво? - сказал командир, с ног до головы оглядывая Ткаченко. - А ну, человече, поворотись трошки, покажись людям, - может, они тебя узнают и щось про тебя хорошее скажут. Чтоб мы знали, куда тебя отсюда отправлять - направо или налево.
   - Свободно может не повертаться, - сказал Семен. - Мы с этой шкурой добре знакомы. Не один раз бачились. Совсем недавно, может час назад, в том смертном клембовском сарае он со мной разговаривал. Ще зарубка на морде держится.
   - На твою совесть, - сказал Зиновий Петрович. - Как скажешь, так и сделаем. Направо или налево?
   - Налево, - сказал Семен.
   Услышал эти слова Ткаченко, упал на колени. Но хлопцы подхватили его под руки и поставили.
   - Налево, - сказал Зиновий Петрович.
   Ткаченко увели за церковь.
   Софья закрыла глаза руками и отвернулась. За церковью ударил выстрел.
   - Теперь так, - сказал Зиновий Петрович своему штабу, - война наша ще далеко не кончена, а лишь начинается. Думаю я, пока немцы не очухались, очистить село и прямым ходом рвать под станцию Кодыму, сделать им на железной дороге неприятность, чтобы до ихней Германии не доехало наше украинское жито. А ты, Семен, пока наша артиллерия меняет позицию, бежи и явись в распоряжение батарейного командира, а то он там горько плачет без хороших наводчиков. Стой. Ще не все. Два слова за твоих баб. Они могут седать на подводу и находиться при обозе второго разряда, где у нас уже, слава тебе господи, есть теих отчаянных женщин боле, чем треба. Теперь сполняй.
   Глава XXXI
   ШЕЛ СОЛДАТ С ФРОНТА...
   Пушки стояли в степи за селом среди еще не вывезенных копиц жита.
   Командир шагал по стерне с буссолью под мышкой, разбивая фронт батареи. Это был хромой человек в черных шароварах с красным кантом и в шведской куртке с бархатными артиллерийскими петлицами. Громадная русая борода казалась привязанной к коричневому от солнца лицу с белым пятном на том месте, которое закрывал козырек. Но в степи было жарко, и командир батареи держал фуражку в руке. В его белой, наголо обритой голове отражалось солнце.
   При виде трехдюймовых пушек Семен подтянулся и по старой артиллерийской привычке подскочил к батарейному чертом:
   - По приказанию товарища командира соединенного партизанского отряда явился в ваше распоряжение бомбардир-наводчик Котко.
   Веселое изумление мелькнуло в юношески голубых глазах командира батареи.
   - Очень приятно, Семен. В таком разе принимай свое третье орудие. Ставить прицел не разучился?
   - А вы кто такой будете?
   - Кто такой буду, не знаю, а сейчас девки дразнятся - Самсоновым. Да ты чего на меня вылупился? Аль борода моя тебе не показалась?
   - Вольноопределяющий Самсонов! - закричал Семен.
   - Он самый. Борода для красоты.
   - А батарея?
   - Она самая. Дорогая, полевая, трехдюймовая.
   - И орудия моя?
   - Тут.
   - Ах ты ж, боже мий! Ни за что бы на свете не подумал того! воскликнул Семен, вытирая ладонью глаза. - Ну что ты скажешь? Шел солдат с фронта тай пришел обратно на фронт!
   - Я ж тебе предлагал, чудаку, остаться. Ну чего ты поперся?
   - Сеять.
   - И что же, посеял?
   - Посеял.
   - А собирали другие?
   - Другие.
   - Видишь, какие дела. Ну, да ладно. А сейчас мы с тобой молотить начнем. Становись к своему орудию. Сдается мне, что вон по тому бугорку какие-то упряжечки к нам спускаются. - И Самсонов, надев быстро фуражку, закричал молодецки: - Батарея, к бою! Прицел семьдесят. Прямой наводкой. По немецкой гаубичной батарее. Гранатой! Не подкачай, Семен. Два патрона беглых!
   Припал Семен - плечо к колесу - к своему орудию, и даже сердце у него захолонуло. Каждую отметинку, каждую царапинку на щите и на колесе узнавал он и считал, как мать узнает и считает каждую кровинку на теле своего ребенка.
   В один миг навел Семен орудие, вогнал унитарный патрон, хлопнул затвором и взялся за шнур.
   - Огонь!
   Сноп красного огня выскочил из подпрыгнувшей пушки. Батарея ударила два патрона беглым. Один - и следом за ним другой. Прильнул Семен глазом к прицелу.
   Шесть черных деревьев выросло из земли перед самой немецкой батареей по первому выстрелу. И шесть черных деревьев выросло из земли по-за самой немецкой батареей по второму выстрелу.
   - Огонь!
   И шесть черных деревьев выросло из самой немецкой батареи по третьему выстрелу. Полетели вверх обломки зарядных ящиков. Полетели колеса. Упали и забились, запутавшись в постромках, уносные лошади. Побежала прислуга.
   - Молодец, Семен! Молоти еще! Домолачивай! Два патрона беглых. Огонь!
   А уж с горки, наперерез откуда ни возьмись появившейся немецкой цепи, сыпалась сотня за сотней, и впереди всех, на бричке, ехал Зиновий Петрович, по-хозяйски закутанный в черную бурку.
   И побежали немцы во второй раз за этот день. Но, как правильно сказал Зиновий Петрович, война еще была далеко не кончена, она лишь начиналась.
   Два месяца пришлось еще бить немцев и с фронта и с тыла, и с правого фланга и с левого, прежде чем они окончательно и навсегда не очистили Украину. Рассказать же об этом во всех подробностях - дело не поэта, но историка.
   Мы к своему рассказу можем прибавить только то, что отряд Зиновия Петровича сначала превратился в бригаду, затем в дивизию и со славою кончил свою немецкую кампанию в конце октября, целиком вступив под знамена Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Батарея товарища Самсонова развернулась в дивизион; Семен Котко был назначен командиром одной из батарей. Он взял к себе старшим телефонистом друга своего Миколу Ивасенко. Что касается до баб, - до Софьи, Фроси и Семеновой мамы, - то бабы еще долго ездили за отрядом в обозе второго разряда. Это, конечно, не полагалось по уставу, но Зиновий Петрович сделал исключение и уважил Семену во внимание к его храбрости. В том же обозе второго разряда в середина девятнадцатого года Софья родила Семену сына. В честь товарища Ременюка, зверски замученного интервентами первого председателя сельского Совета и первого Семенова свата, того сына назвали - Трофим.
   Заключение
   Прошло без малого двадцать лет. Много незваных гостей побывало за это время на Советской земле. Иные из них уже добирались до самой Москвы. Но никто не минул участи шведов и участи немцев.
   Давно уже в том селе, где некогда стояла бедная хата Семена Котко, большой и богатый колхоз, а заправляет тем колхозом Микола Ивасенко. И есть в том богатом и большом колхозе образцовая и знаменитая на весь Советский Союз свинарня, а заправляет той знаменитой свинарней супруга товарища Ивасенко - Евфросинья Федоровна, или попросту говоря - Фроська.
   И лесочек невдалеке от села стоит на своем месте. Остался до сих пор в том лесочке молодой дуб, под которым лежат славные кости Трофима Ременюка и друга его, матроса Василия Царева. Их имена заросли корой, и следа не осталось от гвоздя, которым когда-то была прибита к дубу матросская шапка. Но люди эти имена знают, поминая в песнях.
   И молодой дуб блестит вырезными своими листами над тихой могилой. Мы говорим - "молодой дуб". Он как был молодым, так молодым и остался. Потому что много времени надо дубу, чтоб постареть. И что такое для дуба - двадцать лет? А слава о героях и вовсе никогда не стареет.
   И вот, ежегодно, весной, едва только на Спасской башне окончат играть куранты, на Красную площадь выезжает принимать первомайский парад народный комиссар обороны, маршал Советского Союза Клим Ворошилов. На изящном коне золотистой масти объезжает он войско и здоровается с частями, неподвижно застывшими, точно вырубленными из серого гранита. Потом он слезает с коня, отдает ординарцам поводья и поднимается на левое крыло мавзолея.
   Оттуда, в потрясающей тишине, раздается его сильный, отчетливый и неторопливый голос:
   - Я, сын трудового народа...
   И молодые бойцы повторяют за ним слова присяги - неторопливо, отчетливо и сильно:
   - Я, сын трудового народа...
   Семен Федорович Котко и жена его Софья Никаноровна стоят на правой трибуне у мавзолея. Став на носки, они всматриваются с напряжением в шеренгу молодых бойцов Пролетарской дивизии, чтобы увидеть среди них своего сына. Они специально для этого приехали на один день из Запорожья, где Семен Федорович заворачивает заводом алюминиевого комбината. Семен Федорович мало изменился, хотя потолстел, и в клочковатых бровях его блестит седина. На нем кожаная фуражка, синее непромокаемое пальто, которое он надел, так как с утра собирался дождь. Но погода разгулялась, стало жарко, и Семен Федорович расстегнул пальто. На лацкане пиджака виднеется орден Красного Знамени, а на локте висит желтая самшитовая палка, купленная в прошлом году в Сочи. Софья Никаноровна одета так, как в Запорожье одеваются все не слишком молодые жены директоров: она в маленькой фетровой шляпке и габардиновом пальто с кроличьим воротником под котик и с манжетами того же меха. Она тоже потолстела, и в волосах ее тоже нет-нет да и блеснет седина. Возле глаз лежат добродушные сухие морщинки, но сами глаза все так же молоды, выпуклы и вишневы.
   - Ой, Семен, - шепчет она скороговоркой, - честное слово, я вижу! Вон он, вон. Во второй шеренге четвертый слева. Накажи меня бог! Бачь! Еще рядом с ним один точно в таком же шлеме и точно в такой же гимнастерке, ну только совсем бледный блондин, а наш Трофим каштановый.
   - Ей-богу, Соня, ты меня удивляешь. Как это можно в таком количестве бойцов увидеть одного человека? Не конфузь меня перед публикой. Смотри на парад и не открывай лучше рот. Ну и где ж, по-твоему, Трофим?
   - Так вон же. Во второй шеренге, четвертый с краю.
   - То не наш Трофим.
   - А я тебе говорю, что то наш Трофим.
   - Хорошо. Нехай будет наш Трофим, если тебе так угодно, - вежливо говорит Семен, напрягая скулы.
   А по площади отрывистым, сильным вздохом катится:
   - Я, сын трудового народа...
   И вздох этот отдается всюду.
   "Я, сын трудового народа..." - гремят зеркальные плиты мавзолея.
   "Я, сын трудового народа..." - говорят седые стены Кремля. "Я, сын трудового народа..." - звенит бронза Минина и Пожарского. "Я, сын трудового народа..." - поет потрясенный воздух...
   "...Я обязуюсь по первому зову рабочего и крестьянского правительства выступить на защиту Союза Советских Социалистических Республик от всяких опасностей и покушений со стороны всех врагов и в борьбе за Союз Советских Социалистических Республик, за дело социализма и братства народов не щадить ни своих сил, ни самой жизни".
   - Я, сын трудового народа!..
   Сентябрь 1937 г.
   Москва
   ПРИМЕЧАНИЯ
   Я, сын трудового народа... - Работу над повестью писатель начал в 1936 году.
   Впервые она опубликована в ноябрьской книжке "Красной нови" за 1937 год.
   Вскоре после выхода повести вокруг нее началась острая полемика. Высокую оценку новому произведению Валентина Катаева дал в статье "Повесть о народном счастье" ("Красная новь", 1937, № 11) критик В.Ермилов. Резко отрицательно характеризовал книгу В.Перцов, который в статье "Эпос и характер" ("Литературная газета" от 30 января 1938 г.) критиковал ряд произведений современной литературы - в том числе роман-фильм "Мы из Кронштадта" Всеволода Вишневского и "Я, сын трудового народа..." В.Катаева за слабое изображение характеров. О повести последнего В.Перцов писал, что она напоминает "живописью нравов" физиологические очерки сороковых годов прошлого столетия. Возражая критику, автор повести выступил в статье "Скрытая групповщина" ("Правда" от 23 апреля 1938 г.) с протестом против пережитков рапповского схематизма в решении эстетических вопросов.
   В 1939 году в содружестве с В.Катаевым известный советский композитор Сергей Прокофьев создает на основе повести оперу "Семен Котко". Писал он эту оперу с большим увлечением и написал ее очень быстро.
   Прокофьев, рассказывая о том, почему он обратился к повести Катаева, признавался: "Мне давно хотелось написать советскую оперу, но я долго не решался взяться за работу, пока постепенно не выработал точку зрения на то, как надо подойти к этой задаче... Хотелось живых людей с их страстями, любовью, ненавистью, радостью и печалью, естественно вытекающими из новых условий. В этом отношении меня заинтересовала повесть Валентина Катаева "Я, сын трудового народа...". Люди у Катаева абсолютно живые, и это самое главное. Они живут, радуются, сердятся, смеются - и вот эту жизнь мне хотелось передать" (Сборник "С.С.Прокофьев. Материалы, документы, воспоминания", Госмузиздат, М. 1961, стр. 235 - 236).
   Премьера оперы "Семен Котко" состоялась 20 сентября 1940 года в Театре имени Станиславского.