И посему углубляться в тончайшие материи такого рода я ни в коем случае не рискну и только позволю себе остановиться — да и то самым беглым образом — на одном сопоставлении (или — противопоставлении?).
   Америку европейская мысль наделила идеалами свободы и равенства — свободный человек на свободной земле. Да, человек вечно пребывает во множестве взаимосвязей с окружающим миром — с другими людьми, с обществом, с Богом, наконец. И тем не менее, он самодостаточен. Он волен строить все эти связи так, как ему заблагорассудится (не забывая, правда, что эти люди, общество и Бог, в свою очередь, вправе относиться к нему всяк на свой манер). И хотя свобода его отнюдь не безгранична, а — в полном соответствии с максимой Спинозы — заканчивается там, где начинается свобода другого, явная расплывчатость этой границы предоставляет обширнейшее пространство для маневра.
   Японцы существуют на противоположном полюсе, полюса же, как известно, могут перемещаться, но не относительно друг друга. «Быть японцем, — пишет тот же Х. Байрон Иэрхарт, — означает нечто большее, чем родиться в японской семье и усвоить японские обычаи. Это также означает стать частью системы родовых кланов. В отличие от жителей западных стран, например, американцев, обладающих повышенным чувством собственной индивидуальности, каждый японец привык рассматривать свое поведение с точки зрения принадлежности к определенной семье и прежде всего считать себя ее членом, а не отдельным индивидуумом.
   Обобщенно говоря, в японском обществе существует гораздо более сильное чувство принадлежности к социальной группе, чем на Западе, будь это семья, университетский или рабочий коллектив. И это чувство является не просто абстрактной идеей, а поддерживается целым комплексом особых взаимоотношений, основанных на почтительности детей к своим родителям, уважении студентов к своему преподавателю (сохраняемом надолго после окончания курса обучения) и на товарищеском отношении к своим коллегам». Причем связи эти небывало — для нашего восприятия — тесны и налагают на каждую сторону целую систему обязательств, неисполнение которых попросту немыслимо, если вызвано причинами сугубо объективными, все равно означает неизбежную потерю лица и по сути гражданскую и психологическую смерть.
   Какая из этих систем несет в себе больше блага для человека? Кто ответит на этот вопрос? Он столь же неразрешим, как горестное библейское: «Что есть Истина?» И дело даже не в том, что всякому кулику свое болото роднее и привычнее. Нам-то, обитающим меж Западом и Востоком, в массе своей равно чужды и американский гипериндивидуализм, и японский суперколлективизм, с точки зрения которого даже пресловутые российские общинность да соборность представляются чем-то запредельно разреженным и хаотическим. Хотя, если вдуматься, за японским образом жизни и мировосприятия в большей мере стоит грядущее.
   Конечно, лишь в том случае, если сохранятся существующие тенденции; не снизится рождаемость, не упадет, таким образом, демографическое давление. Ведь американскую — и, шире, западную — ментальность далеко не в последнюю очередь породили пресловутые бескрайние просторы, где от свободы одного до свободы другого и впрямь дотянуться — особенно поначалу — было весьма непросто. Японское же сознание взросло на островах, общая площадь которых в двадцать пять раз меньше территории США, тогда как население уступает американскому всего лишь вдвое. А это как раз то, что ожидает человечество в будущем — ограниченность пространства, оскудение ресурсов, сверхплотность населения. Конечно, это всего лишь линейный, проективный прогноз, а я уже говорил вначале, что они всегда весьма рискованны.
   Однако если существующие тенденции радикальнейшим образом не изменятся и если — как в романе Кена Като — человечество не выплеснется (что, прямо скажем, весьма сомнительно) в космические дали, то в каком-то смысле всем нам — то бишь потомкам нашим — предстоит в полной мере ояпониться. Впрочем, все это, разумеется, лишь милые сердцу всякого фантаста умозрительные спекуляции. Продолжая же разговор о двух системах, приходится признать, что всеобщего счастья и во человецех благорастворения не смогла подарить ни та, ни другая.
   И потому в каждой из стран не могли не появиться люди, которых противоположная система властно влекла обещанием неизведанных благ, хотя явление это характернее для более молодой американской культуры, да и то проявилось оно лишь в последние полвека — довоенному Роберту Хайнлайну, например, в его «Шестой колонне» подобное и пригрезиться не могло.
   Но сегодня уже можно говорить о явном, как и положено по законам физики, взаимопритяжении полюсов, разве что несколько — вопреки этим самым законам — асимметричном. Причем притяжение это обретает силу и остроту едва ли не сексуального влечения. По крайней мере, судя по художественной литературе, включая и только что прочитанный вами роман. И дело не только в описанной там судьбе Дюваля — Дзинана, конечно; гораздо интереснее и важнее то, что стоит за нею, то, что происходит в душе и сознании самого писателя.

IV

   Возможно, в сознании — или предощущении — будущей тотальной японизации сознания, многие писатели проявили немалый интерес к подобной ульевой психологии. Один только блестящий роман Фрэнка Герберта «Улей Хёллстрома» чего стоит. А ведь подобных произведений за последнюю четверть века появились многие десятки. Причем не только в США — эту же проблему взялся, например, разрабатывать в своем последнем и, увы, незаконченном романе прекрасный петербургский писатель Александр Щербаков. Но все-таки для Кена Като она явно имеет не академический, а глубоко личный, интимный характер.
   Не знаю, сознательно или подсознательно (полагаю, все-таки второе), но собственное ощущение «расщепленного корнеплода», как образно определил некогда Арнольд Цвейг, Кен Като распространил и на весь сотворенный мир. Что такое проекция на космические бездны политической карты земного шара, как не метафора все той же расщепленности бытия? Самая условная, самая игровая деталь «мироздания по Като», и в то же время едва ли не самый убедительный художественный образ романа. Возможно, потому, что за нею — боль души, пытающейся постичь, кто и что она есть.
   Именно по этой причине фабулярно «Гнев небес» по сути кончается ничем. Неопределенностью. В которой прочитывается не только традиционный для литературы открытый финал — хотя и этому, конечно, есть место. Открытый финал — особенно в западных условиях книгоиздания — прием чрезвычайно удобный и перспективный: в случае коммерческого успеха книги он позволяет без малейших хлопот писать сколько угодно продолжений, не раздумывая, а к чему бы тут прицепиться, когда все уже сказано и завершено. Конечно же, думал — не мог не думать — об этом Кен Като. Но это внешняя сторона дела. А существует еще и внутренняя, психологическая. Ведь вопрос: «Кто я?» — так и остался без ответа. И то, и это. Не новая сущность, выскочившая из плавильного котла, но брюсовский междумирок.
   Японский путь для него уже неприемлем — это явствует хотя бы из того, как обыгрывает в романе Кен Като само по себе понятие «священного Пути». Ведь в действительности «священный Путь» — это уникальный, сотканный из каким-то невероятным образом примиренных противоречий синтез в единой доктрине множества самостоятельных религиозных традиций, главные из которых синтоизм и буддизм. И казалось бы, ничто в этой доктрине не позволяет превратить ее в некий жуткий гибрид Святейшей инквизиции, гестапо и ГПУ.
   Однако воображение Кена Като превозмогло и эту неразрешимую задачу. Ибо им двигала энергия отторжения, способная созидать «страшилки» из любого, даже абсолютно непригодного материала — феномен, психологам прекрасно известный.
   Однако и Великая американская мечта оказалась Кену Като не сродни, не случайно космическое развитие Сектора Американа превращает галактическую проекцию страны в государство тоже достаточно неприглядное, чтобы не сказать дистопическое.
   Воистину, «чума на оба ваши дома!» Но именно благодаря этой запутанности душевных противоречий, именно благодаря явственно ощущающемуся поиску «Гнев небес» читается с увлечением, в нем ощущается подлинная жизнь — невзирая на откровенную игру в солдатики и достаточно картонный фантастический антураж.
   И, возможно, именно в отсутствии безоглядного приятия и есть символ надежды? Ведь только самоидентификация с какими-то «настоящими людьми», доходящая до полного саморастворения в социуме, и приводит к восприятию всех остальных, к своей орде не принадлежащих, людьми ненастоящими. Возможно, именно из расщепленности сознания со временем вырастет подлинный мультикультурализм — не тот, что печной горшок превыше Аполлона ставить заставляет, а тот, который признает за всем право на существование по собственным, имманентным законам.
   Возможно, именно из неспособности примкнуть к тем или этим и выкристаллизуется со временем та сущность, которая на вопрос: «Кто ты есть?» — первым поставит ответ: «я — человек», уже потом, поступенчато приводя все последующие определения, коим честь и место, но — не первое. Никогда не первое, ибо для подобного мировосприятия уже действительно не будет, как мечталось некогда, «ни эллина, ни иудея».
   Как знать?
   Но мне, грешным делом, хочется в это верить.
   А вам?
 
   Андрей Балабуха