На мой взгляд, их жажда реформации вполне понятна. Что видели розенкрейцеры, оглядываясь назад на последние столетия европейской истории, как не залитые кровью протестантов массовые расправы судов инквизиции? Резню гугенотов в Париже во время праздника Святого Варфоломея, костры в Смитфилде и Оксфорде во время правления королевы Марии. Внушали ужас и испанская инквизиция, и суды Святой палаты, не говоря уж о войнах с испанцами в Нидерландах, где расстался с жизнью Филип Сидни. Они видели лютеранских пасторов, изгнанных из Штирии, и сожженные на кострах протестантские книги в городе Граце, из которого изгнали Кеплера. Коперника запугали и заставили замолчать, а в 1616 году Галилея вызвали в Рим на допрос к Роберту Беллармину, одному из кардиналов инквизиции, который в Кампо-де Фьоре отправил на костер герметического философа Джордано Бруно. Томмазо Кампанеллу [172] измучили пытками и бросили в неаполитанскую тюрьму. Вильгельм Молчаливый [173] погиб от руки наемного убийцы, подосланного испанцами, а Генриха IV заколол на Новом мосту фанатичный католик Равальяк.
   Однако в итоге и сами розенкрейцеры присоединились к этой трагической литании. Им не удалось найти философский камень и построить светлое общество Золотого века, поскольку в 1620 году короля Фридриха и богемских протестантов разгромили войска Католической лиги. Несомненно, большинство «братьев Розы и Креста» были суеверными шарлатанами и глупыми идеалистами, но я испытывал жалость к этим людям, ведь они хотели с помощью своих книг, химических препаратов и невнятных магических заговоров отвратить ту опасность, которую, по их понятиям, представляли пороки контрреформации, пороки Испании и Габсбургов, а вместо этого их самих поглотили трагические события Тридцатилетней войны.
   Но сегодня утром, пока карету потряхивало по Чансери-лейн, мне пришла в голову еще одна мысль в связи с деяниями розенкрейцеров. Я осознал, что их манифесты появились в Праге примерно в то самое время, когда и флот Рэли — финансируемый другой организацией ревностных протестантов — отплыл в Гвиану. Ну конечно же — самый знаменитый розенкрейцерский трактат «Химическая женитьба Христиана Розенкрейца», экземпляр которого я нашел на своих полках, был опубликован в Страсбурге в 1616 году и в том же году Рэли выпустили из Кровавой башни! И мне вновь подумалось, не являлся ли сэр Амброз с его герметическим текстом своеобразным связующим звеном между двумя этими обреченными на провал авантюрами: во-первых, гвианским путешествием Рэли, и во-вторых, интригами Фридриха в Богемии? На сей счет у меня не было сведений; но на днях, пролистывая экземпляр «Химической женитьбы», я заметил в нем нечто более интересное, чем год издания, поскольку и на полях его страниц, и на титульном листе были отпечатаны крошечные символы Меркурия, точные копии тех рисунков, что постоянно встречались мне на стенах в Лондоне.
   Но вот наша карета достигла Бишопсгейта, где со скрипом открывшиеся ворота пропускали стаю гусей, ведомых на рынок на убой. Я опустил оконную занавеску и прикрыл глаза, но поскольку скрип кареты не давал мне уснуть, я осознал, что думаю о бесчисленных алхимических трудах, хранившихся в Понтифик-Холле наряду с хорошо оборудованной лабораторией, и о том, не был ли отец Алетии, ярый протестант, членом братства розенкрейцеров. Но в этот момент в мои мысли ворвалось ликующее гусиное гоготание — шумливый гомон созданий, не ведающих о той участи, что уготована им в ближайшем будущем.
 
   — Голодны, сэр?
   — М-м-м-м?… — Этот резкий окрик выдернул меня из дремоты, и несколько мгновений я испуганно приходил в себя, не в силах пошевелиться или отвечать.
   — Мы будем останавливаться на обед, сэр?
   Я потянулся и, смущенно моргая, выглянул в окно, чувствуя себя не в своей тарелке, как всегда, когда мне приходилось выезжать из города на природу. Равнинный пейзаж медленно уплывал вдаль вместе с полями и редкими посадками, полузатопленными водой. Завеса дождя все не ослабевала, и его крупные капли по-прежнему барабанили по кожаной крыше.
   — Далеко ли еще до Кембриджа?
   — Около часа, — ответил Крамп.
   — Нет. — Я откинулся обратно на спинку сиденья. — Езжай дальше.
   На самом деле до Кембриджа мы добирались два часа с лишним, но к тому времени дождь прекратился и ветер наконец разогнал тучи. Впечатляющий закат часом раньше окрасил бледно-розовой палитрой отару овец, бредущую по известняковой равнине. Влажный ветер взметнул мои волосы, когда я высунул голову в окно и заметил, что за нами на некотором расстоянии едет забрызганная грязью карета, запряженная четверкой лошадей; а за ней — всадник на какой-то понурой чалой лошади. Но в тот момент я не обратил на них особого внимания. По мере нашего приближения к Кембриджу на дороге появилось много разнообразных экипажей, всадников на лошадях, почтовых карет, направляющихся в Лондон или Колчестер. Я откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза.
   Мы собирались переночевать в Кембридже и с рассветом отправиться дальше в Уэмбиш-парк. С этой целью он предложил постоялый двор под названием «Приют переплетчика», находившийся, по его словам, на берегу реки около колледжа Магдалины. Я охотно согласился. До сих пор Крамп проявлял себя как на редкость сведущий путешественник.
   Но именно с этого момента наше путешествие превратилось в беспорядочное мытарство. Возможно, виновата была подступающая темнота, или усталость Крампа, или узкие улицы с рядами нависающих домов. А может, виноваты были нерадивые почтовые лошади, которые останавливались перед каждыми воротами или неосвещенным переулком и беспокойно закусывали удила. Но какова бы ни была причина, — самоуверенность, с которой Крамп пробирался через Эппинг-форест и преодолел более пятидесяти миль размытой после грозы дороги, сейчас, похоже, покинула его. И следующие три четверти часа мы плутали по узким улочкам — едва ли шире размаха рук, — минуя колледж за колледжем, постоялый двор за постоялым двором, кружа по собственным следам, прищуриваясь и вытягивая шеи, блуждали в темноте по мостовым и мостам, но нас вечно останавливали либо канавы либо тупики, и мы никак не могли доехать ни до колледжа Магдалины, ни до «Приюта переплетчика». Поэтому Крамп, не выдержав, предложил мне сесть рядом с ним на козлы: я буду высматривать гостиницу, а он — следить за дорогой.
   Места на козлах было совсем мало, наши ноги едва разместились на подножке, и мы довольно долго сидели плечом к плечу, кружа по улицам. Он хранил молчание и напряженно вглядывался в бегущую впереди дорогу, а я, крутясь туда-сюда, высматривал вывески и в то же время присматривался к своему соседу. Здоровый как бык мужчина с бледными глазами, светлыми волосами и носом пьяницы, изрытым ямками, как померанец. Я встречал его прежде — теперь я убедился в этом, — но не мог вспомнить, где именно. Может быть, среди рабочих Понтифик-Холла, прикидывал я, или среди потягивающих кофе завсегдатаев «Золотого рога»?
   На миг смутное воспоминание забрезжило и поднялось над горизонтом моей памяти, но тут карета въехала в какую-то колдобину и мне пришлось ухватиться за края сиденья, чтобы не вылететь на дорогу. В это мгновение я почувствовал вдруг, как что-то уткнулось мне в бок, посмотрел вниз — и увидел за поясом у Крампа рукоятку пистолета. Подняв глаза, я встревожился, увидев на его обветренном, прорезанном глубокими морщинами лице нечто новое — какой-то беспокойный, даже испуганный взгляд.
   — Может, мы остановимся здесь? — спросил я, показывая на стоявшую поблизости гостиницу, чей нечищеный конный двор можно было учуять даже с такого расстояния. Мы уже дважды проезжали мимо этой вывески. — Выглядит вполне прилично. Какая разница? Все они одним миром мазаны, эти гостиницы.
   — Держите-ка лучше рот закрытым, а глаза открытыми, — прорычал он, яростно работая челюстями и сильно тряхнув поводьями. — А то еще провороните то, что надо.
   «Святой Георгий и дракон» проплыли мимо, как и «Посох пастыря», «Баранья лопатка», «Вязанка хвороста», «Веселый лев», «Кожаный бурдюк», «Свинья с поросятами» и еще по меньшей мере полдюжины других гостиниц и таверн, решительно отвергнутых Крампом. Я уж было решил, что могу спрыгнуть на дорогу и пойти пешком — вместе с Крампом или без него — в любой из постоялых дворов. Но едва я поднялся с козел и, встав поустойчивее, приготовился перепрыгнуть через колесо на подножку, как сразу вдруг увидел этот «Приют переплетчика», бледную громадину с мерцающими окнами и крутой крышей, устремленной в небо как зиккурат. Она стояла за рекой, прямо напротив нас, на другой стороне узкого моста, на который Крамп направил лошадей.
   — Вон он, — сообщил я ему. Теперь я услышал привычное говорливое журчание воды: река Кем старательно пропихивалась в узкие ворота между опорами моста. — Видите? «Приют переплетчика».
   Но Крамп ничего не ответил. Стиснув зубы, он вновь оглянулся через одно из его могучих плечей, тряхнул поводьями, и лошади резвой рысью понеслись вперед. Возможно, он не расслышал моих слов из-за гула воды. Я показал рукой на здание и хотел дернуть его за руку — мы уже были в конце моста и на такой скорости явно промчались бы мимо нашей гостиницы, — но мои пальцы наткнулись на что-то твердое и холодное. Опустив глаза, я увидел, что в правой руке он сжимает пистолет.
   — Но, но! Пошли! Но!
   Лошади помчались через мост так быстро, что я едва не слетел с сиденья. Выпрямившись, я услышал ругательства Крампа и, повернув голову, заметил, что мы уже не одни. С противоположной стороны, преграждая нам путь, приближалась заляпанная грязью карета, запряженная четверкой лошадей, а маячившая впереди нее понурая чалая кобыла с всадником решительно двигалась на нас.
   Я в смятении повернулся к Крампу. Он скривился, вновь выругавшись, поднял пистолет и направил его на приподнявшегося в стременах человека. Лошадь повернула в сторону каменного парапета, когда его оружие выстрелило и яркая вспышка искр обожгла мне левую щеку. Перепуганные звуком выстрела, наши лошади рванули вперед, а за ними, дико раскачиваясь, неслась карета. Я вцепился в край сиденья, пока Крамп неловко возился с поводьями, одновременно перезаряжая свой пистолет. Через несколько мгновений другая карета должна была поравняться с нами.
   — Да помогите же мне, бога ради! — Крамп совал мне пистолет и патрон. Ступица одного колеса прошкрябала по парапету, карета сильно накренилась на один бок, и наши головы сошлись вместе. — Они же убьют нас!
   Но я не взял пистолет, и он с лязгом упал на мост за нами. И когда карета выровнялась, я сместился в сторону и, развернувшись на сиденье, неловко поднялся на раскачивающуюся крышу кареты, где скорчился на мгновенье, держась за край. Затем, не обращая внимания на крики Крампа и не оглядываясь назад, я перепрыгнул через перила прямо в шумный, стремительный поток полноводного после дождя Кема. С плеском войдя в воду и скрывшись под ней, я проплыл через среднюю арку вниз по течению мимо «Приюта переплетчика», и мне слышался не грохот речной воды, а отзвук Крамповых деревянных челюстей, щелкнувших, как погремушка.
   Потому что теперь наконец-то я вспомнил, где видел его прежде. Но долгое время, пока поток тащил меня вниз по течению, я не мог ни о чем думать, потому что весь мир вдруг погрузился во мрак и безмолвие.
 
   От моста Магдалины река Кем течет на северо-восток к Айл-оф-Или, в нескольких милях ниже которого, на краю торфяных болот, она пересекается с древними римскими осушительными каналами, чьи воды впадают в Большой Уз и затем устремляются на север, в сторону моря, где миль через тридцать вливаются в залив Уош, простирающийся до пустынного горизонта. Из-за вчерашнего ливня болота стали еще более топкими, чем обычно, а течение реки в тот вечер было бурным и быстрым. Понятия не имею, сколько миль меня несло вниз по течению. Знаю только, что пришел в себя, промокший и замерзший, на борту лихтера, идущего на рынок, который толкал против течения один из жителей этого болотного края, престарелый резальщик торфа по имени Ной Брайт. В небесах кружились звезды, а мимо, покачиваясь, проплывали топкие илистые берега. Я откашлялся, чтобы очистить легкие от речной воды, и с трудом продышался. Со времени моего прыжка в реку могли пройти часы или даже дни.
   Об этом путешествии обратно к Кембриджу у меня сохранились лишь самые смутные воспоминания: старик-лодочник, отталкивающийся шестом; скольжение лихтера по реке и темные прибрежные пейзажи, проплывающие за бортом судна; сладковатый запах высушенного солнцем торфяного брикета, к которому прижималась моя щека. Отталкиваясь шестом, Брайт вел судно, не прекращая свой оживленный монолог, хотя о чем он говорил, я толком не знаю, потому что почти не слушал и не отвечал. Я все время думал о Нэте Крампе, о том, что я увидел, когда наши головы столкнулись на том мосту: деревянные зубные протезы, оскаленные, как у злой и перепуганной дворняжки.
   Несчастный случай на Флит-стрит. Ломовая лошадь свалилась замертво, сэр…
   Это открытие потрясло меня. Даже сейчас я не понимал, с чем связано его появление. Но именно Крамп вез меня в наемном экипаже в Эльзасе, об этом-то я догадался сразу. Именно Крамп привез меня тем, по-видимости, случайным окольным путем к «Золотому рогу». В тот момент я был уверен в этом, как ни в чем другом.
   Несчастный случай на Флит-стрит…
   Итак, понял я, пока что я знаю лишь то, что несколько дней назад некто по имени Нэт Крамп следил за мной до Вестминстера, до «Почтового рожка», где он подобрал меня на улице якобы случайно и доставил в район «Золотого рога» также якобы случайно. Но это путешествие нужно было тщательно спланировать и провести, чтобы весь детально проработанный замысел показался неким стечением обстоятельств, просто совпадением, редкостной удачей. Отсюда следует, что все случившееся со времени той первой поездки в Эльзас со всеми гладко вытекающими последствиями — аукцион, томик Агриппы, списки — также было подстроено. Как, разумеется, и путешествие в Уэмбиш-парк. Меня водили за нос, постепенно подстраивая все более рискованные и опасные ситуации. Даже если этот дом действительно существовал, то я не сомневался, что он, как и все прочее, приплетен сюда лишь для отвода глаз. Но ради чего меня обманывать? Ради кого?
   Похоже, мы зашли в тупик…
   А теперь еще этот словоохотливый торфодобытчик Ной Брайт, который возвышался надо мной на корме. А он кто такой? Беспрестанно работая языком, он, похоже, внимательно следил за мной, устремляя на меня пару глаз, таких же смышленых и настороженных, как у видавшего виды пойнтера. Мне удалось объяснить, что я лондонский книготорговец по имени Сайлас Кобб, приехавший поискать кое-какие книги в магазинах и лавках кембриджского рынка, но свалился в реку, не в меру насладившись гостеприимством одного из многочисленных городских кабачков. Даже не знаю, поверил ли он моим скороспелым выдумкам — и мог ли я доверять ему. Внезапно я начал подозревать всех и каждого. Что, если этот добытчик торфа — очередной Крамп или Пикванс, актер, выведенный на сцену, чтобы сыграть порученную ему роль, марионетка, веревочки которой дергает кто-то, скрытый за ярмарочной ширмой. Неужели он случайно нашел меня в реке, так прямо чисто случайно? Или даже мой прыжок в реку был каким-то образом точно спланирован, предопределен набором указаний, автор и цели которых покрыты тайной? Я задавал себе вопрос — где же кончается этот заговор? Что, если Биддульф с его рассказами о Королевском флоте и «Филипе Сидни» тоже лишь играл свою тщательно выверенную роль, как и все остальные. И возможно, нацарапанные на стенах лондонских домов знаки и редкости, пылящиеся в застекленном шкафчике, предназначены только для моих глаз…
   Лихтер резко развернулся правым бортом и пошел к берегу. Волна перехлестнула через борт, а рядом со мной опасно закачались брикеты торфа. Подняв голову, я увидел, что Брайт перестал отталкиваться и, присев на корме, встревоженно вглядывается в речное течение. Повернувшись, я разглядел слабые огни Кембриджа, отражавшиеся в речной воде далеко впереди нас. Должно быть, мы находились в доброй миле к северу от моста Магдалины. Фонарь закачался на краю баржи, угрожая свалиться в воду. Вновь обратив внимание на Брайта, я почувствовал, как у меня от затылка к спине побежали мурашки.
   — Что такое?
   — Вон там, — прошептал он, кивая на берег. — Там на берегу что-то есть.
   Я снова взглянул туда и заметил какое-то темное пятно, полускрытое заболоченной осокой: с виду оно походило на земноводную тварь, наполовину вылезшую из воды. Световая дорожка от фонаря побежала в ту сторону, когда Брайт, погрузив свой шест в тину, оттолкнулся, осторожно направляя нос лихтера поперек изменчивого течения. Он едва удержался на ногах, но зато выровнял курс, орудуя шестом, когда нас раскачивало на этой стремнине. Через пару секунд днище с мягким шуршанием проехало по прибрежному илу. Я разглядел руку, торчавшую из осоки. Брайт, буркнув что-то, вытащил шест из воды.
   На берегу лицом вниз лежал распластавшийся человек; его ноги скрывались в полноводной реке. Брайт с шумом плюхнул шестом по воде, но еще прежде, чем он ткнул лежавшего в плечо и перевернул на спину, было ясно, что этот человек мертв. В призрачном свете фонаря я увидел, что его горло перерезано от уха до уха, точнее даже голову почти отсекли, и она скособочилась под жутким углом. Почувствовав приступ тошноты, я отвернулся, а Брайт перешагнул через борт и, оказавшись по колено в воде, поднял фонарь. Когда он подошел к телу, волна окатила их обоих, но прежде, чем погас фонарь и тело скрылось в осоке, я успел мельком увидеть лицо убитого: нос картошкой, а под ним деревянные челюсти, крепко сжатые в какой-то немой ярости.

Глава 4

   Одно из моих самых ранних детских воспоминаний — образ пишущего отца. Мой отец работал переписчиком, то есть профессионально переписывал всякие бумаги, и занимался этим педантично, со всевозможными хитрыми ритуалами. Я по-прежнему представляю его себе с упавшими на лицо волосами, в какой-то молитвенной позе согбенным над старым письменным столом, в его тонкой руке подрагивает индюшачье перо. Как и я, отец не обладал представительной внешностью — неприметный маленький человек в темных одеждах и с мрачновато-встревоженными, как у буревестника, глазами. Но, понаблюдав за его работой, нельзя было не восхититься его удивительным каллиграфическим способностям. Я любил постоять около его стола, держа в руках свечу, пока он смешивал чернила или затачивал перья перочинным ножичком с такой аккуратностью, словно совершал тончайшую хирургическую операцию. Затем он окунал заточенный кончик пера в чернильницу и приступал к магическому действу: начинал выписывать буквы на разложенных на столе перед ним листах отбеленного и гладкого пергамента.
   Что писал мой отец? Мне неизвестно. В те детские наивные дни букварь еще не открыл мне тайны расшифровки наклонных головок и тонких ножек с завитушками, и странные чернильные человечки рисуемые отцом, были для меня неотразимо привлекательны, как иероглифы фараонов. На самом деле отцу приходилось переписывать всевозможные тексты наиглупейшего свойства. Разнообразные патенты, протоколы манориального суда и церковные книги — такого рода вещи. Жизнь переписчиков была на редкость тяжелой и скучной. Только став старше, я понял, что спина моего отца сгорбилась оттого, что он постоянно сутулился за своим письменным столом, а зрение у него испортилось потому, что бедность не позволяла ему почаще зажигать свечи. Его трудовые будни проходили в крохотной чердачной комнате, служившей кабинетом, и раз в неделю в них вносилось разнообразие, когда отец отправлялся по магазинам за чернилами и бумагой или относил плоды свои трудов в судебную канцелярию или архив, где он получал жалованье, позволявшее кое-как перебиваться. Став постарше, я иногда сопровождал его в таких вылазках на улицы Лондона. Со свернутыми в рулон пергаментами, засунутыми под мышку или в потрепанный заплечный мешок с петлей на шее, он мог заявиться в Клементс-Инн [174] или в одно из двух дюжин подобных учреждений, а я ожидал его в тихой приемной, глядя через дверь, как мой сгорбленный отец в своем темном плоеном воротнике смущенно разворачивает дрожащими руками плоды своих трудов на столах худосочных и неулыбчиво-суровых судебных секретарей.
   До сих пор я отлично помню те наши путешествия. Держась за руки, мы вдвоем брели по улицам к холодным и неприветливым зданиям, принадлежащим к могущественному и привилегированному миру, бесконечно далекому от нашего скромного домика и отцовского письменного стола с чернильными кляксами. Дважды мы заходили даже в Уайтхолл, где облаченные в шелковые ливреи пажи сопровождали нас в королевскую канцелярию. Хотя чаще всего в таких еженедельных одиссеях мы посещали Чансери-лейн, ведь именно там, на восточной стороне рядом с игорным домом под названием «Колокольный двор» — увы, еще одно излюбленное место отдыха моего отца — находилась та самая архивная часовня.
   Отец мой был скорее атеистом и частенько шутил, что архивная часовня — единственный храм, который он когда-либо посещал. Снаружи это здание действительно выглядело как церковь. С шестиугольной колокольней и витражными окнами, оно свысока смотрело на барристеров и судей, сновавших взад и вперед по Чансери-лейн. За украшенной декоративными гвоздями дубовой дверью находилось подобие алтаря с длинным нефом, заставленным рядами скамей. Однако скамьи эти заполняли не набожные прихожане со своими молитвенниками, а увесистые тома в сафьяновых переплетах и стопы документов, писанных на бумаге и на пергаменте, в три фута высотой. И заходившие внутрь люди — небольшими кучками теснившиеся в северо-западном углу — возносили молитвы не Господу, а лорду-канцлеру, или, вернее, его помощнику, начальнику архивов канцлерского суда, который, словно священник, принимал прошения в этом алтаре, устроившись за столом. Ведь эта архивная часовня вроде бы когда-то была церковью — ее построили, как говорил мне отец, для английских евреев, обращенных в христианство, — но она сама давно уже «обратилась», и сейчас в ее колокольне и в крипте, скрывающейся под серыми плитами, хранится многотомная документация лорда-канцлера.
   Я встретился с призраком моего детства — с малышом Исааком Инчболдом, одетым в домотканое красновато-коричневое платье и проеденные молью рейтузы, — утром после моего возвращения из Кембриджа, заняв свое место на скамье возле двери. Преображенные витражными окнами солнечные лучи рисовали на вымощенных плитами проходах между рядами скамей причудливые яркие картины, я отлично помнил их с тех давних утренних часов, которые просиживал здесь, постукивая ногами по скамеечке и ожидая, когда мой отец спустится с колокольни или поднимется из крипты. Сейчас, как и в мои детские годы, в архивной часовне стояла тишина и пахло заплесневелыми старыми пергаментами и древними камнями.
   Но часовня жила своей напряженной жизнью. Со своего места я видел, как множество канцеляристов и переписчиков осторожно пробираются между аналоями и клиросами, а со мной за компанию на скамье сидела дюжина господ, по большей части из кавалеров, по крайней мере на вид. А за изъеденной червями алтарной оградой начальник архива, толстяк в пурпурной мантии, что-то втолковывал небольшой аудитории правоведов в париках из конского волоса. Я сверился с карманными часами и вновь обеспокоенно взглянул на ведущую в колокольню дверцу, куда пару минут назад удалился один из служащих. Надпись над этой дверцей гласила: «Rotuli Litterarum Clausarum». Вздохнув, я убрал часы обратно в карман. Я ужасно спешил, поскольку находился в смертельной опасности, которая угрожала также и Алетии.
   Со времени моего отъезда в Кембридж прошло два дня. Я вернулся в Эльзас вчера вечером, проведя целый день в дороге. Мне не терпелось попасть в Лондон, потому что одна жуткая мысль, пришедшая мне в голову, заставляла меня трепетать от страха. Я пришел к выводу, что все эти странные стечения обстоятельств, подстраиваемые для меня какой-то неизвестной личностью — или личностями, — возвращают меня к шифровке в атласе Ортелия, к тайному тексту, который, очевидно, мне было предназначено найти и расшифровать. Откуда следует, что человек, раскинувший эти сети, в любом случае имел доступ в Понтифик-Холл и его лабораторию. И следовательно, на подозрении, по всей вероятности, лишь два человека — либо Финеас Гринлиф, либо сэр Ричард Оверстрит, или, возможно, они оба состояли в сговоре. Так или иначе, преступник не только знал Алетию, он еще и пользовался ее доверием. И один из них — вероятнее, сэр Ричард — убил Нэта Крампа.