«ПОПРАВКА ТОДСА»

   Маменька Тодса была очаровательной женщиной, и Тодса знала вся Симла. Многим приходилось при случае спасать ему жизнь. Он уже вышел из-под опеки своей айя — няньки и каждый день подвергал свою жизнь опасности, желая, например, знать, какие будут последствия, если дёрнуть за хвост лошадь из горной батареи. Это был бесстрашный, ничего не признававший молодой человек, которому шёл седьмой год, единственный ребёнок, когда-либо нарушивший священное спокойствие высшего законодательного совета.
   Случилось это следующим образом: любимый козлёнок Тодса вырвался из конюшни и бросился в гору по дороге в Буалогендж. Тодс гнался за ним, пока тот не повернул в парк вице-королевского дворца, составлявшего в то время часть «Петергофа». Совет заседал в это время, а окна были открыты, так как было тепло. Красный улан у крыльца сказал Тодсу, чтобы он шёл прочь, но Тодс знал лично красного улана и большинство членов совета. Кроме того, он уже ухватил козла за шиворот, и тот тащил его за собой по газону.
   — Передайте мой селим высокому сахибу-советнику и попросите его помочь мне прогнать Моти домой! — запыхавшись, закричал Тодс.
   Члены совета услыхали через открытые окна шум, и через несколько минут парк стал свидетелем невиданного зрелища: член совета и вице-губернатор, под непосредственным руководством главнокомандующего и вице-короля, помогали маленькому перепачканному мальчугану в матроске и с копной всклокоченных русых волос ловить резвого, непокорного козлёнка. Они загнали его в аллею, и Тодс с триумфом отправился домой, где рассказал своей маменьке, как все сахибы-советники помогали ему ловить Моти. Маменька пожурила Тодса за вмешательство в государственные дела, но Тодс, встретившись на другой день с членом совета, конфиденциально сообщил ему, что если ему, члену совета, понадобится как-нибудь поймать козла, то он, Тодс, готов оказать ему всякое содействие.
   — Благодарю, Тодс, — отвечал член совета.
   Тодс был божком целого штата ямпанисов и саисов. Он всех их называл «братцами». Ему и в голову не приходило, что какое-нибудь живое существо могло не повиноваться его приказаниям, и он всегда служил буфером между слугами и гневом мамаши. Вся работа этого хозяйства вертелась вокруг Тодса, которого обожали все, начиная с дхоби и кончая псарём. Даже Футтах-Ханн, мошенник-бродяга из Мессури, и тот старался не возбуждать неудовольствия Тодса из боязни, что товарищи не похвалят его за это.
   Таким образом, Тодс пользовался почётом на всем пространстве от Буалогенджа до Хото Симла и управлял своими владениями по своему усмотрению. Он, конечно, говорил на языке урду, но кроме того, обладал богатым запасом разных специальных выражений и вёл серьёзные разговоры с владельцами лавок, а также кули. Он был развит не по летам, а общение с туземцами открыло ему многие горькие истины в жизни, мелочность и грязь её. Сидя за чашкой молока с хлебом, он обыкновенно произносил торжественные и серьёзные афоризмы, переводя их с местного на английский язык, чем заставлял мамашу вскакивать и заявлять, что Тодса пора отправить на лето в Англию.
   Как раз в то время, когда Тодс был в расцвете сил, верховное законодательство выработало законопроект для предгорий, вместо действовавшего тогда закона. Это был не столь обширный, как Пенджабский земельный, законопроект, но тем не менее касающийся нескольких сот тысяч людей. Член совета сочинял, делал ссылки, выводил всякие узоры и исправлял проект, пока на бумаге он не стал великолепно смотреться. После этого совет начал вырабатывать «мелкие поправки». Как будто какой-нибудь англичанин, пишущий законы для туземцев, достаточно осведомлён, чтобы знать, какие пункты в каком-либо законе важные и какие второстепенные с туземной точки зрения. Этот законопроект был торжеством «охраны интересов арендаторов». Один параграф гласил, что земля не должна отдаваться в аренду больше, чем на пятилетний срок, потому что, если владелец земли отдаст её в аренду на более продолжительный срок, положим, на двадцать лет, он выжмет из арендатора все соки. Имелось в виду, что это позволит сохранить в предгорьях класс независимых землевладельцев, и с политической точки зрения взгляд этот был правильным. Единственное возражение, которое можно было сделать против законопроекта, — это, что он был совершенно неподходящим. Жизнь туземца-индуса всегда тесно связана с жизнью его сына. Поэтому совершенно неприемлем закон, имеющий в виду только одно поколение. Довольно курьёзно, что иногда туземцы, особенно в Северном Индостане, терпеть не могут, когда их чересчур охраняют от них же самих. Существовало некогда селение туземцев нага, которые питались мёртвыми и зарытыми комиссариатскими мулами… Но это уже другая история.
   По многим причинам, которые поясним позже, население было недовольно законопроектом. Туземный член совета знал о пенджабцах столько же, сколько о Чаринг-Кроссе. Он сказал в Калькутте, что «проект вполне согласуется с желаниями этого многочисленного класса земледельцев», и т. д., и т. д. Познания члена совета о туземцах ограничивались знакомством с несколькими говорившими по-английски туземными сановниками и собственным красным чапрасси. Предгорья никого особенно не интересовали; комиссары-депутаты были слишком запуганы, чтобы возражать, да и мера касалась только мелких арендаторов. Тем не менее член совета желал, чтобы проект его был пригоден, потому что он был щепетильно добросовестный человек. Он не знал, что никто не может доподлинно узнать взглядов туземцев, пока не сойдётся с ними запросто. Да и в этом случае далеко не всегда. Но он постарался сделать работу как можно лучше. И проект поступил в высший совет на окончательное рассмотрение в то время, как Тодс совершал ежедневные утренние поездки на Бурра-базар в Симле, играл с обезьяной бунниа Дитта-Мулла и прислушивался, как умеют прислушиваться дети, ко всем разговорам по поводу новой «выдумки» лорда-сахиба.
   Однажды был большой обед у маменьки Тодса; приехал также и член совета. Тодса уложили в кровать, но он не засыпал; когда же услышал смех мужчин за кофе, то встал и направился в своём красном фланелевом халатике и ночной рубашке в столовую и примостился около отца, зная, что тот его не прогонит.
   — Вот вам одно из удовольствий иметь семью, — сказал отец, давая Тодсу три сливы и наливая воды в стакан, где был кларет, и приказав сидеть смирно.
   Тодс медленно сосал сливы, зная, что его отошлют, когда они будут съедены, и отхлёбывал роковую водицу, как светский человек, а сам прислушивался к разговору. Вдруг член совета упомянул в разговоре с начальником какого-то ведомства о законопроекте, произнеся его полное название: «Пересмотренное постановление о риотвари предгорных местностей». Тодс поймал одно туземное слово и, возвысив свой тоненький голосок, сказал:
   — Ах, я знаю все об этом. А он уже муррамутед, советник-сахиб?
   — Как это? — спросил член.
   — Муррамутед — исправлен. Приложите тхекс — постарайтесь сделать приятное Дитта-Муллу.
   Член совета встал и сел рядом с Тодсом.
   — Что же вы знаете о риотвари, маленький человечек?
   — Я не маленький человечек. Я Тодс и все знаю. Дитта-Мулл, и Когао-Лалл, и Амир-Нат, и целая тысяча моих друзей рассказывали мне об этом на базаре, когда я говорил с ними.
   — Да, вон как? Что же они говорили, Тодс?
   Тодс подобрал ноги под свой красный халатик и сказал на туземном наречии:
   — Дайте припомнить.
   Член совета терпеливо подождал. Тодс начал с сожалением в голосе:
   — Вы не говорите по-нашему, советник-сахиб?
   — К сожалению, должен признаться, что нет, — отвечал член совета.
   — Ну хорошо, — решил Тодс, — буду объяснять по-английски.
   Он с минуту приводил свои мысли в порядок и начал очень медленно, переводя с местного наречия на английский, как многие английские дети, родившиеся в Индии. Напоминаю, что член совета помогал ему вопросами, если он запинался, и, конечно, Тодс не мог бы произнести связно следующей речи:
   — Дитта-Мулл говорит: «Это детские речи, и выдумали их дураки». Только я не думаю, чтобы вы были дурак, советник-сахиб, — поспешно прибавил Тодс. — Вы поймали моего козла. Так вот, Дитта-Мулл говорит: «Я не дурак, и зачем сиркар говорит, что я ребёнок. Я могу видеть, хороша ли земля и хорош ли её хозяин. Если я дурак, так грех — мой. Беру я на пять лет землю, беру и жену, и родится у меня сынок». У Дитта-Мулла теперь только одна дочка, только он говорит, что скоро будет и сын. «А через пять лет, по этому новому закону, я должен уходить. Если не уйду, надо брать новые печати и таккус — гербовые марки на бумагу, и это может случиться в самую жатву. Сходить в присутственное место один раз — хорошо, но ходить два раза — иеханул, безумие». И это правда, — серьёзно пояснил Тодс. — Все мои знакомые говорят это. А Дитта-Мулл говорит: «Все новые марки, да плати вакилям и чапрасси, да ходи в разные суды каждые пять лет, а то помещик прогонит. А какая мне надобность ходить? Разве я дурак? Если я дурак и, прожив на свете сорок лет, не умею сказать, хороша ли моя земля, так мне и жить нечего. Ну а вот если новый закон скажет пятнадцать лет, это будет и хорошо и мудро. Мой маленький сын вырастет, а я состарюсь, и он возьмёт эту землю или другую, заплатив всего один раз за марки на бумаге. Только дикк — хлопоты. Мы — не молодые люди, чтобы брать эти земли, а старики не фермеры, а рабочие с небольшой деньгой, и пусть нас оставят в покое на пятнадцать лет. Не дети мы, чтобы сиркар так обращался с нами».
   Здесь Тодс вдруг замолчал, видя, что все сидящие за столом слушают. Член совета спросил:
   — Это все?
   — Все, что могу припомнить, — ответил Тодс. — А вот посмотрели бы вы на большую обезьяну Дитта-Мулла, ну точь-в-точь какой-нибудь советник-сахиб.
   — Тодс, ступай спать, — приказал отец.
   Тодс подобрал полы своего халатика и удалился.
   Член совета ударил кулаком по столу, говоря:
   — Клянусь, мне кажется, мальчик прав! Такая короткая аренда — слабый пункт.
   Он ушёл рано, раздумывая о том, что сказал Тодс. Очевидно, что члену совета невозможно было играть с обезьяной бунниа, чтобы добиться взаимного понимания, но он сделал лучше. Он собирал справки, постоянно помня, что настоящий туземец робок, как жеребёнок, и мало-помалу ему удалось добиться ласковым обращением от нескольких человек, наиболее заинтересованных в деле, чтобы они высказали свои взгляды, которые сходились весьма близко с показаниями Тодса.
   Таким образом, в этот параграф законопроекта была внесена поправка, а у члена совета явилось подозрение, что туземные члены только и имеют значение как носители орденов, украшающих их грудь. Но он старался отогнать эту мысль, как не либеральную. Он был человек очень либеральный.
   Через некоторое время по базару пронёсся слух, что законопроект пересмотрен благодаря Тодсу, и если бы не вмешательство маменьки, то он непременно бы заболел, лакомясь фруктами, фисташками, кабульским виноградом и миндалём, целые корзины которых загромождали веранду. До самого своего отъезда в Англию Тодс стоял в народном мнении выше вице-короля. Только он своим детским умом не мог постичь почему.
   В ящике же с бумагами члена совета до сих пор хранится черновик «Изменённого закона о риотвари предгорий», и против 22-го параграфа — пометка синим карандашом, сделанная рукой члена совета: «Поправка Тодса».

БЕГСТВО БЕЛЫХ ГУСАР

   Очень многие убеждены, что полк английской кавалерии не может обратиться в бегство. Это ошибка. Я видел самолично, как четыреста тридцать семь гусар в постыдной панике мчались по равнине; я видел, как лучший полк был вычеркнут из списка армии в каких-нибудь два часа. Если вы напомните об этом Белым Гусарам, то, по всей вероятности, они жестоко поступят с вами: они не гордятся тем, что случилось.
   Белых Гусар сразу можно узнать по их саблям, которые больше, чем сабли в каком-либо другом полку. Если и этого отличия недостаточно, то можно узнать их по их старой водке. Вот уже шестьдесят лет она не переводится в офицерском собрании и стоит того, чтобы её отведать. Спросите старой водки «Мак-Геро» и тотчас же получите её. Если унтер-офицер, служащий в офицерском собрании, заметит, что вы невоспитанны, что чистейший напиток пропал зря, он отнесётся к вам снисходительно, он человек добрый. Но за офицерским обедом — молчок о форсированных маршах и верховой езде: собрание весьма щепетильно на этот счёт, и если усмотрит в ваших словах глумление, то разговаривать с вами не станет.
   Как говорят Белые Гусары, это была вина их полкового командира. Он был новичок в полку и не должен был брать команду в свои руки. Он заявил, что солдаты плохо обучены… Это Белые Гусары-то, полагавшие, что они могут пройти и огонь и воду! Это было оскорбление, и оно послужило первым поводом к возмущению.
   Затем полковник забраковал лошадь тамбур-мажора Белых Гусар. Впрочем, может быть, вы и не представляете себе, какое тяжкое преступление он совершил. Душа всего полка заключена в этой лошади. Она — обычно это рослый пегий жеребец — носит серебряные литавры. Она для полка — вопрос чести. Полк потратит на неё все что угодно. Она не подлежит закону об отставке. Её работа очень легка — она выступает только шагом. А потому, пока она ещё может выступать, пока она ещё не утратила своей красоты, её благополучие обеспечено. Она знает полк лучше, чем сам адъютант, она непогрешима.
   Лошади тамбур-мажора Белых Гусар было только восемнадцать лет, и она прекрасно исполняла свои обязанности. По крайней мере, ещё шесть лет она могла работать в полку, и она с полным достоинством носила свой титул. Полк заплатил за неё 200 рупий.
   Но полковник приказал её убрать, и это было сделано. Её заменил невзрачный конь гнедой масти, похожий на мула, с овечьей шеей, крысиным хвостом, с ногами, как у коровы. Барабанщик возненавидел его, а лошади музыкантов прижимали уши и сверкали на него белками глаз. Я думаю, что мысли полковника о плохой обученности полка распространялись и на музыкантов и что он хотел их заставить принимать участие в обыкновенных парадах. Кавалерийский оркестр — вещь священная. Он присутствует на парадах только в торжественных случаях, и капельмейстер стоит ступенью выше полковника. Он — верховный жрец, и «равняйся» — его священный гимн. И тот, кто никогда не слышал звуков этого гимна, пронзительных и высоких, слышных даже сквозь бряцанье шествующего полка, тот многого не слышал, многого не ведает. Когда полковник дал отставку лошади тамбур-мажора Белых Гусар, в полку вспыхнул чуть ли не настоящий бунт.
   Офицеры сердились, кавалеристы неистовствовали, музыканты бранились, как простые рядовые. Продать лошадь тамбур-мажора с аукциона, с публичного торга, чтобы её купил какой-нибудь парс и запряг в телегу! Это было хуже, чем выставить всему свету всю подноготную полка, хуже, чем продать еврею, чёрному еврею, посуду из офицерского собрания!
   Полковник был низкий человек и к тому же задира: он знал, как отнесётся полк к такому аукциону, и, когда кавалеристы предложили сами купить лошадь тамбур-мажора, он сказал, что подобное предложение противозаконно.
   Но один из субалтернов — ирландец Гоган Яль — купил лошадь тамбур-мажора за 160 рупий. Полковник пришёл в ярость. Яль просил прощения, это был невероятно кроткий человек, говорил, что купил лошадь только затем, чтобы избавить её от дурного обращения, которому она подвергнется, и от голода, и что он застрелит её. Казалось, это успокоило полковника, так как он велел ему отдать лошадь тамбур-мажора. Он чувствовал, что сделал ошибку, но признаться в ней, конечно, не хотел; присутствие же лошади раздражало его.
   Яль выпил стакан старой водки, взял три сигары и Мартина, своего друга, и оба вместе вышли из собрания. Целых два часа Яль совещался с Мартином у себя на квартире, но только бультерьер, который стережёт сапожные колодки Яля, знает, о чем они говорили.
   Лошадь, закутанную и завёрнутую вплоть до ушей, вывели из конюшни и против воли увели далеко от лагеря. С ней пошёл грум Яля, а друзья пробрались в полковой театр и забрали там несколько жестянок с краской и кисти. И когда наступила ночь, в конюшне Яля слышался такой шум, словно его собственный конь — старый огромный белый жеребец хотел разнести ударами копыт свои ясли.
   На другой день был четверг, и кавалеристы, узнав, что Яль ушёл стрелять лошадь тамбур-мажора, решили устроить ей настоящие полковые похороны, наверное, много лучше тех, которые устроили бы они полковнику, умри он теперь. Они раздобыли телегу, брезент и целый ворох роз, и труп лошади, накрытый этим брезентом, был отвезён на то место, где сжигались трупы животных, павших от заразной болезни. Две трети всего полка следовали за телегой. Музыкантов не было, но все пели хором гимн, посвящённый павшей старой лошади, подходивший к данному случаю. Когда труп опустили в землю и кавалеристы стали бросать на могилу розы, чтобы усыпать весь труп, коновал выругался вслух:
   — А ведь лошадь-то эта так же похожа на лошадь тамбурмажора, как я на неё.
   Унтер-офицер спросил, не пропил ли он в кабаке и свою голову? Коновал ответил, что знает ноги лошади тамбур-мажора не хуже своих ног. Но замолчал, когда увидел на закостеневшей ноге её, обращённой к ним, полковое тавро.
   Итак, лошадь Белых Гусар была похоронена. Коновал ворчал: брезент, покрывавший труп, был запачкан в некоторых местах краской, и он заметил это. Но унтер-офицер грубо ткнул его в скулу, сказав, что он не иначе как пьян.
   В следующий за похоронами понедельник полковник отомстил Белым Гусарам. Будучи как раз в это время главным начальником, он отдал распоряжение о бригадном учении. Он сказал, что «проманежит полк до пота за его проклятое нахальство», и выполнил своё обещание как нельзя лучше. Этот понедельник оставил у Белых Гусар самое неприятное воспоминание. Они бросались на воображаемого врага, скакали то вперёд, то назад, слезали с лошадей и спешивались, словом, проделывали всевозможные вещи, и все это на пыльной равнине, обливаясь потом. Радость пришла потом, в тот же вечер, когда они напали на конную артиллерию и гнали её две мили. Но это был личный вопрос, и у большинства кавалеристов были свои счёты.
   Артиллеристы говорят открыто, что Белые Гусары бежали от них. Они не правы. Парадный марш закончил эту кампанию, и, когда полк вернулся в лагерь, солдаты были покрыты пылью от шпор до подбородка.
   Белые Гусары имели одно большое и совсем особенное преимущество. Мне кажется, они приобрели его ещё при Фонтенуа.
   Многие полки обладают особым правом: в известные дни, например, носить воротники вместе с вицмундиром, бант на плечах, красные или белые розы на шлеме. Такое право обычно связано или со святым, которого почитает известный полк, или с каким-либо успешным делом, совершённым полком. Это право ценится очень высоко. Но превыше всего Белые Гусары ставили своё право ездить на водопой под звуки оркестра. Играется одна и та же неизменная песня. Я не знаю её настоящего названия, но Белые Гусары зовут её так: «Возьми меня в Лондон опять». Она очень приятная. Полк скорее согласится быть вычеркнутым из регламента, чем отказаться от этого отличия.
   После того как прозвучал отбой, офицеры поехали домой, чтобы отдать лошадей в конюшни, а солдаты, сохраняя ещё строевой порядок, вольно проезжали лошадей, т. е. расстегнули тугие мундиры, сняли шлемы, шутили или бранились, смотря по настроению. Кто был позаботливее, соскакивал с лошади и отпускал подпруги и мундштук. Хороший кавалерист ценит свою лошадь, как самого себя, и полагает, или, по крайней мере, должен полагать, что оба вместе они неотразимы, идёт ли дело о мужчинах или женщинах, девушках или ружьях.
   Затем дежурный офицер отдал приказ: «На водопой!» И полк тронулся к эскадронным корытам, находившимся между конюшнями и казармами. Всего было четыре корыта, по одному для каждого эскадрона, устроенных так, что весь полк, если бы хотел, мог напоить лошадей за десять минут; обычно же водопой длился семьдесят минут, и музыканты играли все это время.
   Оркестр заиграл, лишь только эскадроны растянулись вдоль корыт. Кавалеристы один за другим слезали с коней. Солнце садилось в большом огненно-алом облаке, и дорога, уходившая на закат, казалось, бежала прямо на этот огромный глаз — солнце. Но вот на дороге показалась какая-то точка. Она все росла и росла, пока не превратилась в подобие лошади с чем-то вроде рашнера, сидящим на её спине. Огненное облако сверкало сквозь планки рашнера. Некоторые кавалеристы посмотрели из-под руки и сказали:
   — Что это за чудовище на спине у лошади?
   А через минуту послышалось ржанье, которое знала каждая душа в полку — человечья и лошадиная, — и все увидели несущуюся во всю прыть прямо к оркестру похороненную лошадь тамбур-мажора Белых Гусар.
   У неё на загривке трепались и хлопали завёрнутые крепом литавры, а на спине браво, по-солдатски, сидел скелет с голым черепом.
   Музыка смолкла, воцарилось недолгое молчание.
   Затем кто-то — солдаты говорили, что это был унтер-офицер из роты Е — закричал и повернул свою лошадь. Никто не скажет в точности, что было потом. По-видимому, в каждой роте нашёлся такой же кавалерист, заразивший других, последовавших за ним, как стадо баранов, своим ужасом. Лошади, только что всунувшие морды в корыта, отпрянули и взвились на дыбы. Но лишь только сорвались музыканты, а они сделали это, когда призрак лошади тамбур-мажора был на расстоянии версты, все ринулись за ними, и ужасный крик, отличный от обычного волнения и шума на параде или грубых шуток на водопое или в поле, напугал их ещё больше. Они почувствовали, что люди, сидящие на их спинах, чего-то испугались. А раз лошади поняли это, дело может кончиться бойней.
   Эскадрон за эскадроном поворачивал от корыт и кидался куда попало, словно рассыпавшаяся ртуть. Зрелище было ещё необыкновеннее потому, что как у кавалеристов, так и у лошадей все было распущено, и чехлы ружей, ударяясь о бока лошадей, приводили их в бешенство. Кавалеристы кричали и бранились, стараясь вырваться из толпы музыкантов, гонимых лошадью тамбур-мажора, всадник которой наклонился вперёд и, как бы состязаясь, пришпоривал лошадь.
   Полковник пришёл в собрание, чтобы выпить, большинство офицеров были с ним, дежурный субалтерн собрался идти в лагерь, чтобы принять рапорт о водопое от унтер-офицера. Но когда «Возьми меня в Лондон опять» оборвалось на двадцать первом такте, все, бывшие в собрании, воскликнули: «Что-то случилось!»
   Спустя мгновение все услыхали какой-то шум, совсем не похожий на военный, и увидели Белых Гусар, рассеянно и беспорядочно несущихся вскачь по равнине. Полковник не мог вымолвить ни слова от бешенства, полагая, что полк или взбунтовался против него, или напился пьян до бесчувствия. Впереди рассеянной толпой скакали музыканты, а за ними по пятам мчалась лошадь тамбур-мажора — павшая и похороненная лошадь тамбур-мажора — с подпрыгивающим, болтающимся скелетом. Гоган Яль тихо шепнул Мартину: «Теперь уж их ничем не удержишь». Музыканты, словно зайцы по своим следам, стали возвращаться в лагерь. Но остальной полк рассеялся и исчез: сумерки сгустились, и каждый кричал своему соседу, что его преследует лошадь тамбур-мажора. С кавалерийской лошадью обходятся очень нежно, но при случае она может сделать очень многое, кавалеристы убедились в этом.
   Как долго продолжалась паника, я не могу сказать. Думаю, что только когда взошёл месяц, кавалеристы поняли, наконец, что бояться им нечего, и кучками по двое, по трое и полуротами поплелись в лагерь, весьма сконфуженные. Тем временем лошадь тамбур-мажора, отвергнутая своими старыми товарищами, остановилась, повернулась и побежала к собранию, к самой веранде, за хлебом. Никто не бежал от неё, но никто и не подходил к ней, пока полковник не схватил скелет за ногу. Музыканты, остановившиеся на некотором расстоянии, стали медленно подъезжать. Полковник ругал их в это время самыми отборными выражениями, которые только приходили ему в голову. Он взялся за грудь лошади тамбур-мажора и почувствовал живое тело. Тогда он ударил кулаком по литаврам и увидел, что они сделаны из бамбука и серебряной бумаги. Затем, все ещё ругаясь, он попытался стащить скелет с седла, но он был привязан проволокой к чурбану. Вид полковника, схватившего скелет руками и упиравшегося коленями в живот лошади, был поразительный, не скажу, чтобы приятный. Он стащил скелет через минуту или две и бросил на землю. «Вот, собаки, чего вы испугались!» — сказал он музыкантам.
   Скелет в сумерках выглядел не очень красиво. Капельмейстер, видимо, узнал его, потому что начал хихикать и давиться смехом.
   — Убрать прикажете его отсюда, сэр? — сказал капельмейстер.
   — Убрать! — сказал полковник. — Тащи его ко всем чертям, да и сам отправляйся туда же.
   Капельмейстер отдал честь, перекинул скелет через седельную луку и двинулся к конюшне. Затем полковник начал допрашивать кавалеристов, и язык его был прямо-таки удивительный. Он раскассирует весь полк, предаст военному суду всех поголовно, откажется командовать подобной сволочью и т. д., и, по мере того как солдаты собирались, его выражения становились все грубее и грубее, пока, наконец, не дошли до крайнего предела, позволительного полковнику кавалерии.
   Мартин отвёл Гогана Яля, поднял брови и заметил, что, во-первых, он сын лорда, а во-вторых, он невинен, как грудной младенец, в этом театральном воскрешении лошади тамбурмажора.