– Облигации, – сообщил Жорка.
   – Не нужно презирать облигации, – поучительно сказал Жорке Ленька Нос. – Если ты не подписываешься на заем, так это совсем не значит, что ты не можешь выиграть по облигациям… И не выпускай пар. Делиться будем потом… А сейчас, мои дорогие коллеги, займемся погрузочно-разгрузочными работами.
   Они развернули прихваченные с собой новые крепкие мешки, на которых черной краской Сережиной рукой были сделаны большие четкие надписи «Сдал ли ты утиль?», и стали набивать в эти мешки отрезы, пальто, плащи, ковры, и при этом Ленька Нос внимательно, как сведущий оценщик, осматривал каждую вещь и что похуже бросал в кучу на пол. Все, что отбрасывал Ленька, Сережа решительно и добросовестно вспарывал бритвой, которую он нашел в ванной. Этой же бритвой он взрезал подушки, раскроил одеяла, рассек занавеси на окнах, исполосовал рубахи и кальсоны.
   – Я вижу, что ты все-таки не любишь этого человека, – сказал Ленька Нос печально. – Но, если мы зашухеримся, он тебя тоже будет не очень сильно любить.
   Они вынесли мешки, погрузили их на «каламашку», и Жорка повез «каламашку» со двора, а они шли в стороне следом, наблюдая за тем, чтобы никто ему не мешал. Тяжелый «Коровин» оттягивал Сережин карман, он потуже затянул пояс, чтобы не свалились штаны, и все время, пока он шел за тележкой, он чувствовал, как ударяется о правое бедро вороненый, отливающий синим пистолет. Он решил, что сегодня же, не медля, испытает его. С самого раннего детства он не мечтал ни об игрушках, ни о сладостях – только о пистолете. И вот теперь, когда этот пистолет был ему нужнее всего на свете, он лежал в его кармане.
   Сережа ошибся, когда думал, что Любка не ревнует. Она ревновала.
   Ленька Нос жил на самой аристократической улице Киева, на Карла Маркса, бывшей Николаевской, прямо против гостиницы «Континенталь», где всегда стояли, поджидая иностранцев, два «линкольна» с радиаторами, украшенными никелированными собаками. Но для того, чтобы попасть к Леньке, нужно было прямо против «Континенталя» свернуть во двор, там пройти еще один двор, в глубине второго двора был маленький двухэтажный флигель-развалюшка, под этим флигелем был подвал – добротный старинный подвал с каменными сводами, подвал этот был уже в советское время разбит хозяевами на несколько дровяных сараев, а уж в одном из этих сараев жил Ленька Нос. Он снимал этот сарай за деньги, которых стоил хороший номер в гостинице, у горбатой трясущейся баронессы фон Оттен, которая в середине прошлого столетия сбежала от своего мужа барона в актрисы, а потом глотала шпаги в цирке.
   Ленька Нос очень любил поговорить с баронессой на «интеллигентные» темы, и для этого баронесса иногда спускалась к нему в подвал, где половину сарая занимали дрова, а на другой половине стоял на четырех колоннах из кирпичей огромный матрац, были тут еще два табурета, внушительных размеров сундук, где Ленька Нос хранил свой довольно обширный гардероб, и кухонный шкафчик с посудой, среди которой были даже серебряные чарки с вензелями бывших владельцев.
   Впрочем, к Леньке Носу можно было попасть и другим путем, с Крещатика, через Пассаж, нырнув налево во двор, проскочив в парадное и вынырнув с черного хода в другом дворе. Ты оказывался перед старым брандмауэром высотой в полтора человеческих роста. Упираясь ногами в выемки от выпавших кирпичей, можно было перемахнуть брандмауэр и оказаться с другой стороны флигелька, под которым жил Ленька Нос. Затем достаточно было спрыгнуть в яму, куда выходило небольшое оконце, ведущее в Ленькины апартаменты.
   Что-то подсказало Сереже избрать, такой путь, и это его спасло. Едва он склонился над ямой, чтобы спрыгнуть вниз, как услышал Ленькин голос: «Тикай, Сережка! Любка продала!» – и сейчас же за этими словами ахнул выстрел, и пуля просвистела у щеки. Сережа бросился к брандмауэру и птицей перелетел через него, ему казалось, что он не коснулся стены даже руками, и вслед за тем послышались крики «держи!» и новые выстрелы, но он уже миновал черный ход и побежал не направо, к проходному двору на Крещатик, а налево, в другой двор, где за мусорным ящиком была в стене лазейка, через эту лазейку дворами на Ольгинскую, затем горкой, за незаметными с улицы лачугами, о которых никто бы и не заподозрил, что такие могут быть в самом центре Киева, – на Институтскую. Там он отдышался и, усилием воли замедляя шаги, направился к трамваю.
   На Красной площади он пересел в прицеп двенадцатого номера, вышел на Куреневке, недалеко от железнодорожного виадука, и направился к тринадцатому детскому дому. Сережа подошел к невысокому забору, огораживающему детский дом – двухэтажное кирпичное здание старой постройки, постоял у калитки, а затем решился, вошел во двор и спросил у женщины в сером, слишком длинном для нее халате – она шла по двору с пустым ведром – нельзя ли вызвать Павла Шевченко.
   Он еще не знал, что скажет Павлу Шевченко, о чем он будет говорить, но ему нужно было посмотреть на этого парня. Он предчувствовал, что эта встреча может еще когда-нибудь оказаться для него решающей.
   – Он болеет, – неожиданным для ее тщедушной фигуры басом сказала женщина. – В изоляторе лежит. Воспаление легких у него.
   – А вы в детдоме работаете?
   – Тут и работаю.
   – И Павла Шевченко знаете?
   – Я их всех знаю. Я тут двадцать лет. Только прежде нянечкой называлась, а теперь техничкой. А зарплата одна и та же самая.
   – Можно зайти в изолятор?
   – Что ты, – замахала на него ведром женщина. – В изолятор толька доктора пускают, ну и директор наш туда ходит, Марья Яковна. А как я хотела Павлуше яблочков занести, так сказали, чтоб другой халат надела. Горит он. А ты откуда его знаешь?
   – Я – из комсомола… Из клуба пионеров… Я другой раз зайду…
   Сережа повернулся и пошел к калитке.
   В трамвае в этот час было довольно свободно, и Сережа сел на скамейку у окна. Впереди, через одну скамейку, сидели друг против друга два пожилых человека. Один с бородкой клинышком и в пенсне, а второй в черном пальто – спиной к Сереже, сзади была видна лысая голова, окаймленная черными волосами.
   Сережа поймал себя на том, что внезапно стал прислушиваться к их словам.
   – …Выстрелил, – говорил лысый. – И тут началась такая пальба… а она, бедная, мечется: то вправо, то влево, то вверх, то вниз. И где ни пролетит – со всех сторон в нее стреляют. И тут она камнем в болото. Но поскольку стреляли в белый свет как в копеечку и начинали пальбу за сто метров, так, может, она осталась живая и здоровая и лежит себе в камыше и над охотниками смеется.
   «Это – про другое», – подумал Сережа, внезапно ощутив, как глубоко въелся в тело слева под рубашкой и курткой засунутый за пояс тяжелый пистолет.
   «Запоминай дорогу», – сказал на прощанье отец. Он шел по этой дороге так, словно проходил здесь десятки раз. Он все запомнил. Он вышел к корявой, трехсвечником, сосне, отломил сухой сук и стал им разрывать землю между корнями. Цинк из-под патронов был обернут черным, сохранившим запах каменноугольной смолы толем и перевязан бечевкой. Сережа развернул толь, открыл цинк, вынул из него документы, деньги – деньги он пересчитал, там было четыреста двадцать рублей по десятке и еще семь рублей по рублю – и три листика бумаги, исписанных крупным неразборчивым почерком отца.
   Адрес детского дома: Вышгородская, 79. Директор: Киселева Мария Яковлевна. Известный педагог. Про нее писал Макаренко. На вид – лет сорок. Волосы черные. Говорит с украинским акцентом. Воспитатели: есть Певзнер, зовут Тамара Михайловна, высокого роста, курит. Есть еще коротенькая быстрая старушка. Есть мужчина по фамилии Гаркуша. Внешности его не знаю, так как с ним не встречался.
   Шевченко Павел, а по отчеству Иванович: мальчик высокий, худощавый, в очках. Комсомолец, учится очень хорошо…
   Бумага осталась незаконченной.
   Сережа дважды прочел бумагу, поджег листы спичкой и зачем-то растер ногой пепел.
   «Павел Шевченко, – повторял он, – Павел Шевченко. Нужно так запомнить это имя, чтобы даже во сне я знал, что я Павел Шевченко, чтобы, если кто-нибудь закричит мне «Сережа!», я не оглянулся, чтобы я во всем был Павлом Шевченко».
   Он пошел к трамваю, все время повторяя про себя: «Павел Шевченко… Павел Шевченко». И когда он купил билет и сел в плацкартный вагон поезда «Киев – Москва», он уже стал Павлом Шевченко.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

   Павел Шевченко внимательно смотрел за окно. Косые струи дождя стекали по стеклу, колеса поезда отстукивали на стыках рельсов свою безнадежную песенку «возвра-та – нет, возвра-та – нет…». Пригороды Москвы состояли из бедных лачуг, каких в Киеве не увидишь даже на самых далеких окраинах, и смотреть на них и на людей в брезентовых плащах, сапогах и галошах было тоскливо. Павел Шевченко был голоден, он купил у продавщицы, которая проходила с корзиной по вагону, «французскую» булку и плавленый сырок. Он никогда не ел до этого плавленого сыра, в Киеве его почему-то не продавали, и Павлу Шевченко показалось, что сыр этот вкусом напоминает мыло и липнет к зубам.
   На вокзале Павел Шевченко вышел вслед за другими пассажирами на крытый перрон и прошел на площадь перед Киевским вокзалом. Там он сел в первый попавшийся трамвай, который, позванивая и погромыхивая, пополз по Москве. Павел Шевченко долго разглядывал улицы с суетившимися на них незнакомыми, непохожими на киевских людьми, а затем спросил у толстой усатой тетки:
   – Куда к Кремлю?
   – Да ты, голубчик, уже проехал, – ответила тетка. Все слова она произносила нараспев и на «а», как до этого, Павел Шевченко слышал, говорили только актеры в пьесах Островского. – Ты тут выйди, а там расспросишь.
   Павел Шевченко попал на Солянку. С тяжелым чувством посмотрел он на громадный серый, протянувшийся на квартал дом. Старый, неописуемо большой дом, мимо которого шли и шли хмурые, занятые своими делами люди, а по мостовой проезжали автомашины невиданной красоты – «паккарды», «бьюики», «ролс-ройсы» и маленькие «фордики».
   – Как пройти к Кремлю? – спросил Павел Шевченко у дворника в фартуке с бляхой и метлой.
   – Прямо вниз пойдешь и выйдешь, – ответил неприступный мрачный дворник.
   Глядя под ноги, Павел Шевченко пошел по улице, ощущая, как невольно он все замедляет шаги и как до боли, до окостенения сжимается тело.
   Первую часть программы, которую он наметил для себя в жизни, осуществить которую он поклялся, – он уже выполнил. Он отомстил Шеремету, разграбив и уничтожив все ценное в его квартире.
   Теперь предстояло выполнить вторую часть программы: убить Сталина.
   Он узнал Кремль, который столько раз видел в иллюстрациях к учебникам, на картинах, в кино. Время от времени ощупывая локтем засунутый за пояс под курткой «Коровин», Павел Шевченко направился к Боровицким воротам.
   В это время за воротами раздались оглушительные звонки, ворота распахнулись, и прямо на площадь, где прекратилось все движение, вылетели четыре черные машины. Обгоняя друг друга, на огромной скорости они понеслись мимо Павла Шевченко в сторону Арбата, и в одной из них сзади у окна Павел Шевченко увидел Сталина. Сталин держал в руках изогнутую трубку и смотрел на Павла Шевченко.
   И Павел Шевченко понял, что езда на такой скорости в четырех автомашинах, которые обгоняют друг друга, значительно опаснее для жизни Сталина, чем его «Коровин», что выстрел по мчащейся автомашине не даст никакого результата.
   Он шел по Арбату и мучительно думал о том, что нужен другой путь, что нужно, сделать так, чтобы он мог встретиться со Сталиным с глазу на глаз. Но что для этого нужно? «Стать Стахановым, – думал Павел Шевченко. – Нужно стать Стахановым, чтобы Сталин пригласил меня в свой кабинет посоветоваться о том, как добиться, чтобы наша Родина получала больше угля».
   Но он представил себе Стаханова и шахту Стаханова, которую он видел в киножурнале, и отбойный молоток, и лавину угля, которая сыплется на транспортер, и подумал: «Нет, это не годится».
   «Стать Кривоносом. Передовым машинистом. Водить поезда лучше всех машинистов в стране». И снова он представил себе паровоз и машиниста, который поворачивает регулятор, и как трудно, наверное, стать машинистом, и решил, что это тоже не годится.
   Машинально он огляделся, чтобы понять, куда же он идет, и вдруг увидел на стене большое объявление: «Производится дополнительный набор в подмосковное военное училище. Лица, окончившие девять классов, принимаются без экзаменов».
   «Вот, – подумал Павел Шевченко. – Вот. Стать военным. Таким военным, чтобы увидеться со Сталиным с глазу на глаз. Как Ворошилов или Буденный».
   Павел Шевченко свернул во двор дома, на котором висело объявление, отыскал дворовую уборную, вошел в кабину и бросил в круглое зловонное отверстие своего «Коровина». Бросил без раздумий, без сожаления, а затем вышел и отправился на пригородный вокзал, чтобы сразу добраться до военного училища.
   – …Шевченко Павел Иванович.
   – Да.
   Начальник училища – необыкновенно высокий человек с длинным лицом и длинным носом, разделявшим два близко посаженных глаза, посмотрел на рослого Павла Шевченко с видимым удовольствием.
   – В футбол не играете?
   – Нет, – нерешительно ответил Павел Шевченко.
   Слева, у края стола, перед стопкой папок с личными делами курсантов сидел начальник особого отдела – майор с круглым лицом, с бритой головой, с очень большим животом, который охватывал широкий армейский ремень, поддерживаемый портупеей.
   – Так вы, значит, из Киева? – сказал он, перелистывая анкету, Заполненную Павлом Шевченко. – Земляки, выходит. А где там этот ваш тринадцатый дом?
   – На Куреневке, – ответил Павел Шевченко, ощущая, что ему необходимо откашляться, и не, решаясь откашляться.
   – Знаю, знаю, – сказал начальник особого отдела. – А кто там директором?
   – Мария Яковлевна Киселева, – ответил Павел
   Шевченко.
   – И про нее знаю, – сказал майор, – вернее, слышал. Вы знаете, кто про нее писал?
   – Макаренко, – сказал Павел Шевченко.
   – Верно, – обрадовался майор. – Макаренко.
   И Павел Шевченко вдруг заметил, что огромное брюхо начальника особого отдела медленно колышется, хотя лицо его не изменило выражения. Лишь впоследствии он узнал, что так у этого начальника особого отдела выражалась высшая степень удовольствия и одобрения.
   Только здесь, в училище, Павел Шевченко понял, какую огромную пользу могут принести человеку его маленькие способности. А ведь в обычных условиях прежде они просто не замечались, прежде они, казалось, ничего не стоили. Он хорошо рисовал, и эта способность к рисованию оказалась вдруг совершенно необходимой и очень важной при черчении кроков, при составлении стрелковых карточек, и преподаватели ставили его в пример другим курсантам. Он хорошо ориентировался. В городских условиях это не играло никакой роли – в конце концов, в городе человек, если он даже очень плохо запоминает дорогу, всегда может расспросить встречных, отыскать нужный трамвай, троллейбус. Но в училище во время тактических занятий и на занятиях по движению по азимуту умение Павла Шевченко ориентироваться на местности, топографическое чутье, которое было ему свойственно, делало его первым среди курсантов.
   Павел Шевченко был лишен музыкального слуха, но обладал приятным и громким голосом. Прежде он любил петь, и ничего, кроме насмешек, у окружающих это не вызывало: над ним смеялись и в школе и дома.
   Сейчас его громкий голос очень ценили – когда курсантов учили подавать команды, а команды нужно было подавать так, чтобы «и мертвый вскочил», у Павла Шевченко это получалось лучше, чем у всех остальных. А кроме того, он пел в строю во всю мощь своего голоса, и никто не требовал, чтобы он замолчал, и никто не говорил, что он не может отличить мелодии арии Тореадора от «Чижика-пыжика». Напротив, его чуть не сделали запевалой в роте. И только его уверения, что он не обладает необходимым для этого музыкальным слухом, воспрепятствовали его карьере «ротного соловья».
   В жизни каждого человека самым сложным, самым болезненным бывает вопрос о том, «почему так, а не иначе», почему в моей школе занятия начинаются в девять утра в то время как в соседней – в половине девятого, почему одному человеку можно опоздать на работу, а другому нельзя. Постоянно возникают тысячи подобных «почему». Павел Шевченко с первых дней своих занятий в училище оценил и полюбил ту удивительную регламентацию, которая является основой организации армии. Здесь не возникало и не могло возникнуть никаких вопросов. Все без исключения было предусмотрено уставами и наставлениями. Как ходить. В одиночку и в строю. Как приветствовать командира. Как в три приема намотать портянки. В какой руке держать затвор при разборе и в какой при сборке, каким пальцем надавить пружину. Как отвечать на вопрос и когда можно курить. Нужно было только как следует изучить все эти уставы и наставления – и ты получал абсолютный критерий для того, чтобы безошибочно разбираться в том, что правильно, а что неправильно.
 
О воин, службою живущий!
Читай устав на сон грядущий
И утром, ото сна восстав,
Читай усиленно устав.
 
   Эти старые русские армейские стихи Павел Шевченко прочел на обложке «БУПа» – «Боевого устава пехоты», часть первая. Какой-то курсант во имя Поэзии не пощадил казенного имущества и чернилами печатными буквами (по-видимому, чтобы не узнали по почерку) записал эти стихи.
   Павел Шевченко читал уставы и наставления, а память у него была цепкая, и того, что он прочел, он уже не забывал.
   Начальник особого отдела майор Макаренко часто подходил к Павлу Шевченко, расспрашивал его о том, как он живет, что читает, с кем дружит, не нуждается ли в чем. И каждый раз Павел Шевченко настораживался и напрягался, а брюхо майора Макаренко колебалось так, словно кто-то тряс его изнутри.
   Уже через две недели занятий Павла Шевченко назначили командиром отделения, а еще через две недели – помощником командира взвода и присвоили ему звание младшего сержанта. Не было в училище курсанта старательнее его, его ставили в пример во всем. Учеба давалась ему легко, учился он с удовольствием, с полной отдачей.
   И лишь одна мысль время от времени будила ночью, когда в казарме звучал только здоровый храп натомившихся, окончательно вымотавшихся за день курсантов: а что, если настоящий Шевченко Павел тоже захочет стать военным и вздумает поступить в подмосковное военное училище?

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

   Шевченко Павел лежал в изоляторе – в небольшой комнате на втором этаже рядом с кабинетом директора детского дома. Мария Яковлевна Киселева, директор, только что вышла из изолятора, но лицо Шевченко Павла все еще сохраняло светлую смущенную улыбку. Как и все дети, попавшие в этот детский дом в раннем детстве, он называл Марию Яковлевну мамой, и это привычное обращение никогда не вызывало у него никаких особенных мыслей – оно было будничным, обыкновенным. Но сегодня он думал о том, какое это счастье, что всю его сознательную жизнь рядом с ним была его мама, его Мария Яковлевна, о том, что никогда в жизни не видел он человека красивее и добрее. И он вспоминал лицо Марии Яковлевны, округлое, со смуглой нежной кожей, окрашенной легким румянцем, с большими карими глазами, с голосом звучным и нежным.
   Ему было очень плохо в эти дни – жар, и трудно раскрывались глаза, и не хотелось двигать руками, и он часто засыпал или впадал в забытье, и почти каждый раз, когда приходил в себя, он видел над собой Марию Яковлевну в белом халате, с внимательным и серьезным лицом. Она подхватывала его голову и поила из поильника с острым носиком то чаем с лимоном, то бульоном, то жиденьким клюквенным киселем, и когда капли красного киселя проливались ему на рубашку, глаза ее смотрели виновато и испуганно, а Шевченко Павлу хотелось плакать, так он любил свою маму – директора детского дома.
   Это она, его мама, не отдала его в больницу, а сама его выходила, и сейчас, в дни выздоровления, забегала чуть ли не каждый час и то с шуткой, то со строгим видом заставляла Шевченко Павла есть. Он подсчитал – вчера он ел за день девять раз, – Мария Яковлевна была убеждена, что для выздоровления существует только одно средство: поглощать как можно больше вкусной и, как она выражалась, высококалорийной пищи. И хотя врач утверждал, что больному нельзя жареного, она потихоньку от врача, незаметно заносила в изолятор то домашний варенный в масле пирожок, то кружку молока, а к ней блюдце, доверху заполненное медом.
   За время болезни Шевченко Павел еще подрос, хотя Мария Яковлевна говорила, что это ему уже и ни к чему, что он и так скоро сможет красить крышу их детского дома, стоя на земле, и теперь Мария Яковлевна доставала ему головой только до плеча и ворчала на него, чтобы он не сутулился, чтобы не стеснялся собственного роста.
   Шевченко Павел снял очки – он был близорук, но читал без очков – и достал из-под подушки толстую тетрадь в коричневом дерматиновом переплете. В эту тетрадь он записывал все свои стихи, а стихи он начал сочинять еще в первом классе.
   Вчера он написал стихотворение о врагах народа, об этих выродках, которые хотят продать нашу социалистическую Родину фашистам. Кончалось это стихотворение такими строчками:
 
Кара для них найдется,
И пусть они знают:
Если враг не сдается —
Его уничтожают!
 
   Он прочел это новое стихотворение Марии Яковлевне, и у его названной мамы заблестели глаза, она погладила его по голове и сказала: «Молодец, Павлуша! Хорошо написал. И правильно, нужно их уничтожать без всякой пощады, потому что они на Ленина покушались, и Кирова убили, и уже против Сталина готовят заговор… И это ты правильно, что они страшней фашистов. Потому что про фашистов тебе понятно, что это враг, а тут человек ходит рядом с тобой, и разговаривает, как все люди, и улыбается, и «Да здравствует товарищ Сталин!» кричит на собраниях, а потом оказывается, что все это обман, что он враг народа и враг товарища Сталина, что он нарочно утверждал неправильные проекты цехов, чтобы наши рабочие мерзли, простужались, болели, как бывший наш секретарь райкома Воробьев. Очень хорошие, душевные стихи».
   Для Шевченко Павла эта похвала была высшей наградой, иной бы он и не хотел.
   К нему очень хорошо относились в детском доме, его любили товарищи за справедливость, за честность, которая не знала границ, и вместе с тем за деликатность и настоящую неподдельную скромность. Он был лучшим учеником в школе – за все годы школьной учебы у него ни разу не было четверки ни по одному предмету, хотя математика и химия давались ему труднее, чем литература и история.
   Несмотря на то, что был он худощав и сам себе казался некрасивым: веснушчатое лицо, нос – картофелиной, очки, прямые светлые волосы, которые, как их ни расчесывай, торчали во все стороны, девчонки часто писали ему записки, предлагали «дружить», и Софа Гавриленко из девятого «б» ему нравилась, все равно он считал своим долгом, своей комсомольской обязанностью относиться ко всем девочкам так же, как к мальчикам, а любил он лишь одну женщину в мире – свою маму Марию Яковлевну, и Софа Гавриленко ему нравилась только потому, что овалом лица напоминала она маму.
   Как хорошо к нему относятся и товарищи и учителя, он по-настоящему понял, лишь когда вернулся после болезни в школу. Школа была в квартале от детского дома, и уже по дороге он увидел много улыбающихся лиц, и все эти улыбки были предназначены ему, и все они были вызваны тем, что он наконец здоров и идет в школу. В классе при его появлении грянуло такое дружное, такое искреннее «ура!», так его окружили, так дружелюбно толкали под бока и пинали кулаками в живот, так хорошо предлагали помочь догнать класс, что ему захотелось обнять одновременно всех ребят и прижать их к груди.
   И все последующие после выздоровления дни Шевченко Павла не покидало восторженное и светлое настроение. И с настроением этим удивительно совпадало впечатление от книги, которую он вот уже несколько дней читал после уроков в школе, после комсомольских собраний до глубокой ночи: «Жан-Кристоф» Ромена Роллана. Читал ее с радостью и отчаянием от того, что другие люди этой книги не читали. А как изменилась бы жизнь, если бы ее прочли все! Ведь после этого на земле исчезли бы преступления, люди не смогли бы обманывать и предавать. Может быть, многие фашисты перестали бы быть фашистами, а капиталисты – капиталистами. Он думал о том, что недаром по указке Гитлера в Германии сжигают лучшие книги и недаром в нашей стране ликвидируют безграмотность. Ее необходимо ликвидировать, чтобы каждый советский человек мог прочесть великого гуманиста Ромена Роллана и понять, как нужно любить друзей и как нужно ненавидеть врагов.
   Впервые в жизни Шевченко Павел решился послать свое стихотворение в редакцию газеты.
   Когда он вернулся из школы в детский дом, Мария Яковлевна сказала:
   – Звонили из «Комсомольской правды». Спрашивали про тебя. Есть ли такой человек на свете и какой это человек. Я им ответила, что человек такой существует, но дала плохую характеристику: сказала, что человек этот не слушает маму, после простуды ходит без шарфа, пил на улице газированную воду, до поздней ночи читал «Жан-Кристофа» и этим нарушил дисциплину. Шевченко Павел улыбнулся, как улыбался он всегда, когда видел Марию Яковлевну, – чуть смущенно, нежно и преданно.
   – А про стихи они не говорили? – спросил он нерешительно.