Они были уже в дверях, когда один из них обернулся:
   – Не тужи, мэр еще, может, тебя помилует.
   Слово это будто осветило темную камеру. И пока тюремщик, провожавший стражников, не вернулся с факелом, в непроглядной тьме светилось лишь это слово – «помилует». А может, мэр и есть тот самый советник, который говорил с ними в день отъезда и сейчас молча сидел на процессе? Матье попытался восстановить в памяти мельчайшие подробности того дня. Советник отправил Матье в бараки, потому что жена его умерла от чумы. Сегодня он молчал, но судьи упоминали об этом в своих бумагах. А раз они об этом знали, значит, советник им говорил. А раз говорил, значит, он против Матье. А раз он хотел, чтоб Матье казнили, чего ради теперь он дарует ему помилование?
   Когда тюремщик вернулся и стал закреплять факел в кольце, висевшем против двери камеры, Матье окликнул его:
   – Эй, старина!
   Ключ повернулся, и дверь отворилась. Старик вопросительно дернул головой.
   – Скажи, а как оно бывает – помилование-то? – спросил Матье.
   Старый тюремщик жестами показал, что он немой. Факел горел за его спиною, и Матье не мог видеть лица, но чувствовал, что человек этот незлобив и с радостью поговорил бы с ним. Он пошел куда-то, оставив дверь открытой, и, вернувшись с охапкой чистой соломы, положил ее поверх той, насквозь пропитанной сыростью, на которой сидел Матье. Затем снова вышел и запер за собой дверь; Матье услышал, как медленно удаляются его шаги. Факел он оставил в кольце, против двери, и слабый свет плясал в проеме глазка. В центре камеры на полу лежал довольно яркий прямоугольник света, а в остальной ее части бродили неверные огоньки. Матье огляделся. Мысль, что после этой темной и холодной комнаты он не увидит ничего, кроме площади и виселицы, еще не уложилась окончательно в его сознании. Война и чума приучили его ждать смерти в любую минуту, но представление о ней не имело ничего общего с той неотвратимостью, что встала перед ним меньше часа назад. В голове его все время стучало, что жить ему осталось лишь вечер да ночь, но верилось в это с трудом. Когда же постепенно он свыкся с этой мыслью, ему стало казаться, что до рассвета осталась еще целая вечность. Ему отвели крохотный кусочек пространства, да еще приковали цепью к стене, что лишало его возможности хотя бы обойти свои владения. Он, исколесивший всю страну, он, чувствовавший себя узником всякий раз, как его задерживали где-либо на два-три дня, рассматривал теперь свою камеру, точно необъятный мир, узнать который он не мог и помыслить. И он, так долго лелеявший надежду побродить на воле со своей упряжкой, теперь задавал себе вопрос, как доживет он до столь уже близкого рассвета.
   Нет, быть этого не может. Слишком расплывчатое это понятие – рассвет, и не может оно означать миг его смерти.
   Подсознательно он ждал какого-то события, которое снова прибило бы его к берегу жизни. Никогда раньше не склонный к мечтаниям, теперь он пытался представить себе, что может вытащить его отсюда. Долгое время ничего не приходило ему в голову. И вдруг в нем точно прорвалась плотина, и волна видений затопила его. Вот появился стражник Вадо, который защищал его в суде: он выкрадывает у товарищей ключи, освобождает Матье и бежит вместе с ним на лошадях, стоящих наготове во дворе. И старик солевар вовсе не умер. Узнав, что Матье приговорили, не выслушав его показаний, он в ярости оглушает стражников и освобождает узника. А вот Мальбок, спасенный черными всадниками в тот миг, когда он поднимался на виселицу, приходит за Матье. И наконец возвращается Добряк Безансон с беженцами и осаждает ворота города. Матье слышит, как Безансон кричит ему:
   «Это я – Добряк Безансон!.. Иду!.. Держись, старина!..»
   А вот на город нападают французы и «серые» и освобождают всех узников. Или же Антуанетта, раскаявшаяся в том, что приговорила Матье к смерти, насылает порчу на стражников. И Матье видит, как он бежит вместе с ней. И снова чувствует ее тело, каким познал его в ту ночь, когда они рвали омелу.
   Видения проносились так стремительно, что у Матье кружилась голова. Руки и лоб опять стали влажными. Он шарил глазами по темным углам камеры и внезапно наткнулся на предмет, которого дотоле не замечал. Предмет этот находился за дверью, в уголке, где лежала куча подгнившей соломы. Матье пришлось лечь на живот и до отказа натянуть цепь, чтобы добраться до него. Кончиками пальцев ему удалось подкатить по соломе этот кусочек дерева; он зацепил его и поднял к свету.
   Но тотчас же отшатнулся и подальше отбросил от себя деревяшку. Это оказалась маленькая, неумело сработанная виселица с болтающейся на ней фигуркой. Дрожа как в лихорадке, Матье отвел было глаза, но какая-то не подвластная ему сила неодолимо притягивала его взгляд. Медленно, почти против воли, он протянул руку и поднял виселицу. Фигурка повешенного качнулась два-три раза и замерла. Матье сжал ее указательным и большим пальцами. Повешенный был влажный и холодный. Матье понюхал и уловил запах заплесневелого хлеба.
   Если хлеб еще влажный, если крысы не съели его, значит он здесь недавно. И значит, это Мальбок смастерил виселицу и вылепил повешенного. Рассмотрев его ближе, Матье заметил, что фигурка висит на толстой шерстяной голубой нити того же цвета, что и колет Мальбока. Зачем же свою последнюю ночь он потратил на то, чтобы изобразить собственную смерть? Знал ли он, что Матье окажется здесь вслед за ним? Может, хотел оставить Матье памятку? Для того, чтобы его запугать или чтобы придать мужества?
   Так Матье ничего и не понял. Он не отрываясь глядел на освещенную светом виселицу, ее угловатая тень плясала на глинобитном, усыпанном соломой полу.
   Заслышав в коридоре грохот сапог, Матье схватил виселицу и спрятал под подстилкой, точно бесценное сокровище.
   Вошли стражники. Они принесли ему кувшин воды, четвертушку хлеба и кусок сала.
   – Больше ничего не нашлось, старина. Но стражник Вадо посылает тебе вот это. А уж ты его знаешь и понимаешь, что такое для него выпивка. Матье взял фляжку.
   – Спасибо, – пробормотал он. – Передайте ему от меня спасибо…
   Другой стражник протянул ему небольшое металлическое распятие и сказал:
   – А это кюре прислал тебе, чтоб ты мог, ежели хочешь, помолиться. Вернешь ему завтра утром, когда он придет тебя исповедовать… Он всегда так делает.
   Матье снова поблагодарил и, видя, что они собираются уходить, спросил:
   – А что же все-таки значит помилованье-то? Стражники переглянулись, и тот, который был поприветливей, сказал:
   – Чтоб мне провалиться, тогда тебя не вешают… Просто остаешься в тюрьме до самой смерти.
   Они помедлили с минуту и молча вышли; немой запер за ними дверь. Пламя факела, заплясавшее от движения воздуха, раскачало прямоугольник света на полу. Матье поставил посередине распятие на массивной подставке, – в точности такое же носил с собой отец Буасси, чтоб служить мессу. Правда, это было повыше и из желтого металла, а распятие отца Буасси – из белого.
   Прошло много времени, прежде чем Матье решился съесть хлеб и сало. Жевал он медленно. Давненько он не ощущал вкус сала во рту. Хлеб не был ни засохшим, ни заплесневелым, и, наверное, в нем хватало пшеничной муки. Напиток тоже был вкусным. Матье выпил несколько больших глотков, и приятное, тепло разлилось у него внутри, посылая кровь в самые кончики пальцев хоть и потных, но ледяных рук и ног.
   Матье доел сало, но у него оставался еще большой кусок хлеба, и он положил его на свет, уберегая от крыс. Потом достал из-под соломы виселицу и поставил ее позади распятия, которое оказалось вдвое меньше нее.
   Теперь он уже ни о чем не думал – верно, начало действовать спиртное. Он смотрел на Христа, на повешенного, а за ними уже появлялись безмятежные картины детства, смыкавшиеся теперь с последними его днями. Картины, в которых самые мучительные мгновения жизни имели почти тот же цвет и вкус, что и минуты радости. Картины, в которых спокойное лицо и светлые глаза отца Буасси возникали все чаще и чаще, пока проходили первые часы этой ночи. После того, как Матье покончил с едой, тишина, казалось, сгустилась еще больше, и малейший шорох соломы разносился громко, как треск горящего кустарника. Много раз перед глазами Матье возникали большие костры, и он явственно чувствовал их запах, гуляющий по дорогам вместе с влажным октябрьским ветром. Он сам нарочно шуршал соломой, стараясь прогнать гнетущую тишину, и вдруг замер. Задержал дыхание, насторожился. Где-то глубоко-глубоко под землей раздавался стук.
   Сердце Матье сразу затопила надежда. Кто-то рыл ход, чтобы освободить его. Быть может, Безансон, а может, стражник или другие узники? На мгновенье кровь закипела в его жилах. Ему стоило немалых усилий успокоиться и вслушаться получше. Он улегся на бок и, раздвинув солому, приложил ухо к земле. Звук доносился оттуда, ритмичный и настойчивый.
   Слишком ритмичный и слишком настойчивый. Матье понадобилось всего несколько минут, чтобы определить его. Эти удары, похожие на пульс здорового человека, производил насос соляного колодца. Матье не раз видел его – огромное колесо в три человеческих роста, движущее рычаг из цельного ствола дерева. Перед его глазами возник свод подземелья, где дни и ночи работает этот насос, приводимый в движение водой канала, берущего начало от Фюрьез. Подземная галерея, должно быть, доходит до самой тюрьмы. Там, как раз под камерой, другой каменный свод. Если бы Матье мог копать, он попал бы в катакомбы солеварни. А оттуда без труда вышел бы к руслу реки, и ему оставалось бы спуститься или подняться вверх по течению, чтобы выйти из города. Помимо воли ногти его принялись царапать сырую землю, но холод впившегося металла тотчас напомнил ему о цепях. Прежде чем рыть, надо от них избавиться. Он снова попытался раскачать вделанное в стену кольцо, но силы его иссякли. Он тотчас покрылся потом, опустил руки и, задерживая дыхание, стал вслушиваться в стук насоса – живого сердца земли.
   Теперь звук этот казался ему оглушительным. Он нарастал внутри Матье, точно эхо под каменными сводами – только в десять, в сто крат сильнее. И возница уронил голову на колени, зажал уши руками, стараясь укрыться от этого стука, отбивавшего, как ему мерещилось, ритм жизни. Жизни и свободы, которые заказаны ему навсегда.

36

   Наконец Матье заснул, прислонившись к стене, уперев подбородок в согнутые колени. Проснулся он внезапно и с таким чувством, будто падает в бездонную пропасть. Ему даже показалось, что он закричал. Но нет, безмолвие оставалось столь же гнетущим, и нарушал его лишь стук насоса, который и шумом не назовешь. Когда Матье открыл глаза, взгляд его упал на освещенный прямоугольник, где в свете факела плясали искаженные тени виселицы и распятия. Он не мог оторвать от них глаз, одновременно вслушиваясь в глухой стук, поднимавшийся из недостижимых недр, которые он так явственно себе представлял. Какую-то минуту подземная галерея неотступно стояла перед ним, потом он снова увидел виселицу и, как завороженный глядя на нее, медленно поднес руки к горлу. В день, когда он сорвал омелу, шнурок больно резанул ему затылок, и сейчас пальцы его тщетно пытались отыскать след того пореза.
   Напрасно старался Матье понять, как долго он спал, – ничто не указывало на течение времени. Свет факела не стал слабее, но ведь тюремщик мог сменить его, покуда Матье спал. И он подумал, что потерял, быть может, несколько часов жизни, которую оборвет приближающийся рассвет. При этой мысли тоска пронзила Матье с новой силой, и он подумал, что часы сна все же помогли ему сократить муки страха. Не лучше ли было бы проспать до самой зари? И чтобы стражники пришли бесшумно и отнесли его, спящего, на место казни. А можно ли, если тебя повесят во сне, проснуться сразу в мире ином?
   Матье дал себе волю и представил, как мать пробуждает его ото сна. А рядом с ней он увидел отца, жену и священника.
   – Глупость какая-то, – сказал он вслух.
   Голос его прозвенел в тишине. Он подождал, пока растворится эхо, но тишина показалась ему еще более гнетущей, и он снова заговорил:
   – А может, не такая уж и глупость? Ежели есть рай, так они все там… А мне с чего бы туда не попасть? Зла я никому не делал. Это другие мне делают зло.
   Говорил он тихо, и все же ему казалось, что звуки разнеслись до самых границ ночи.
   На несколько минут все замерло под отсыревшими сводами. А потом ночь стала просыпаться. Вдалеке послышался непонятный шум. Снова тишина, затем скрипнула дверь, ведущая во двор. Матье задрожал. Тело его и лицо мгновенно покрылись ледяным потом. Неужто он так долго спал? Неужто рассвет, невидимый в этом каменном мешке, уже наступил?
   Стук шагов, звяканье ключей, голоса, скрип еще одной отворяемой двери и женский крик, сразу оборвавшийся. Раскаты грубого хохота.
   – Антуанетта…
   Матье шепотом произнес это имя. Дрожь прошла, он глубоко вздохнул – напряжение исчезло. Рукавом он вытер пот, от которого щипало глаза. Волна неуемной радости накатилась на Матье, но ему тут же стало стыдно при мысли о том, что происходит в камере, где он сидел накануне. В нем не только не осталось ни капли ненависти к Антуанетте, но внезапно он понял, что, будь он сейчас на свободе, бросился бы к ней на помощь. Невольно он потянул цепи, но металл тотчас врезался в запястья. На мгновенье перед ним, как наяву, возникло ее трепещущее тело, тугая грудь, и видение это было реальнее, чем крест и виселица, реальнее, чем мрак камеры и свет факела, реальнее, чем мысль о казни, ждавшей его на рассвете.
   Неужто он любил эту женщину?
   Потекли нескончаемые минуты – то слышался приглушенный хохот солдат, то ругательства, то звуки ударов.
   Потом опять захлопали двери, застучали, умноженные эхом, сапоги, и снова эта ночь вне времени плотно сомкнулась вокруг Матье.
   Долго думал Матье об Антуанетте и стражниках, пока ему не пришла в голову мысль, что солдаты наверняка явились к ней без долгих проволочек. Так что ночь, может, только еще начинается. Жуткая ночь, но пусть бы она длилась вечно.
   Пришел немой тюремщик, снял догоравший факел и заменил его новым, более ярким. Задвигались тени в волнах дыма и света.
   – Который час? – крикнул Матье.
   Старик заглянул в глазок и медленно, шаркая ногами, ушел.
   Матье снова представил себе Антуанетту и прошептал:
   – Нехорошо я подумал. Когда они пришли, я решил было, что это за мной. Со страху у меня вся кровь застыла. А как услыхал, что они вошли к ней в камеру, меня и отпустило. Хоть и знал, что они там будут делать.
   Внезапно Матье вспомнил, что с той минуты, как зачитали приговор, он ни разу не молился. И стал думать, какую бы молитву прочесть за несколько часов до смерти. О чем, кроме помилования, может он просить? О хлебе насущном?
   – Вот она, смерть-то, – вздохнул он. – Ведь это значит, никогда больше не поесть тебе ни хлеба, ни чего другого. И никогда не выпить. И белого света не увидать.
   Усилием воли он вернулся к молитвам и решил сказать богу, что прощает и судей своих, и Антуанетту.
   – Отец Буасси наверняка присоветовал бы мне так поступить… Но что же все-таки плохого я сделал? Что я сделал судьям? Я их и знать-то не знаю.
   Мысль о всепрощении занимала его какое-то время, потом он сказал вслух:
   – А я ведь было ушел. Ежели бы не вернулся, теперь был бы в Морже, со всеми остальными.
   И все они возникли перед ним – Мари и Безансон явственнее других, а потом уверенность в том, что он сам виноват в своих бедах, поглотила его целиком. Быстрая, словно молния, мысль пронзила его сознание, но Матье тотчас прогнал ее.
   – Нет, – сказал он. – Святой отец тут ни при чем. Я сам хотел вернуться… Нет, отец мой, я совсем на вас не сержусь.
   Он чувствовал глубокое замешательство. Разве не простил он иезуита только потому, что на пороге смерти не мог обойтись без его помощи?
   – Отец мой, ну вы же можете испросить для меня помилование.
   Матье было совестно обращаться к человеку, который ждал его в царствии небесном, и все же долгую минуту он позволил себе помечтать о том, как мэр пожалует ему помилование. Из тюрьмы его при этом не выпустят, но цепи снимут и переведут в камеру, смежную с той, где сидит Антуанетта Брено. Вдвоем им – Матье, правда, не представлял себе как – удалось бы сбежать из тюрьмы и из города. Пешком они дошли бы до лесной деревушки, заночевали там, а потом перебрались бы в Швейцарию, где нашли бы Безансона и остальных беженцев.
   С тех пор как его арестовали, Матье часто думал об этих людях, промелькнувших в его жизни, но оставивших по себе теплое чувство. То и дело вспоминались Матье глаза Мари в тот миг, когда советник спросил насчет чумы, вспоминался ему птичий смех и чудное прозвище подмастерья.
   – Добряк Безансон, – прошептал он, – подмастерье плотника… А ведь и виселицу строят плотники… И виселицу, и помост, и люк.
   Матье никогда не приходилось наблюдать казнь, но однажды утром, когда он выезжал в горы с грузом соли, он видел, как рабочие воздвигали на площади орудие правосудия. И он хорошо помнил, что руководил ими мастер-плотник. На сей раз они, верно, возводили виселицу днем, накануне казни господина де Мальбока. Матье припоминал, что он слышал стук молотка.
   Перед глазами его стояли виселица, помост, люк. Сейчас он почувствует, как пол уходит из-под ног. Ощущение паденья, с каким он проснулся, было как бы предвестием того, что его ждало.
   Его затрясло. Стало холодно и страшно.
   Он понимал: скорее страшно, чем холодно.
   Он взял фляжку, которую принес стражник, и посмотрел ее на свет. Там оставалась еще добрая половина. Если он разом все это выпьет, то наверняка уснет. И просуществует эту ночь без единой мысли.
   – И без молитвы, – заключил он.
   Но разве не поторопит он этим свою смерть? Во всяком случае, отцу Буасси не понравилось бы, как Матье ведет себя в ожидании последнего часа. Священник часто говорил ему, что надо смело смотреть в лицо смерти и что она – всего лишь переход из этого зачастую мрачного, холодного мира в мир вечного света и тепла. Здесь, под звездами, Матье осталось прожить совсем крохотную частицу ночи, и вот он уже не знает, чем ее заполнить. Ему вдруг показалось, что между теперешним мгновеньем и мгновеньем, когда раскроется люк, тоже еще целая вечность. Черная, мрачная, вязкая вечность. И пройти ее можно лишь ценой небывалых усилий, ибо вся она – тина, торф, необозримые топи.
   – А ежели за смертью ничего нет… Совсем ничего.
   Усилием воли он отогнал от себя и болота, и небо, и дороги, и лошадей, и солнце, и даже свет факела, освещавший виселицу и распятие. Но и за опущенными веками мир все равно существовал. Мир и свет.
   – Да что ж это значит – ничего?
   Вернулся страх. И притащил с собой разные сцены из жизни Матье, но главным образом – сцены агонии. Агонии людей, умерших у него на глазах, агонии знакомых и незнакомых, чью смерть описывали ему другие. Ничто – даже муки сожженного французами кюре не были так ужасны, как это навязанное ему ожидание.
   Матье так долго сидел неподвижно, что под гнилой соломой вдруг зашевелилась крыса. Матье затаил дыхание. Солома приподнялась, крыса показалась, но, увидев или почуяв человека, тут же скрылась. Матье лишь на короткое мгновенье различил крысу в темноте, но появление ее показалось ему знаменательным.
   Почему? Он и сам не знал, – понимал только, что крыса эта – существо вольное. Она вольна жить в этой тюрьме или в любом другом месте. И поднялась она подземными переходами, верно, прямо от русла Фюрьез. Уж не пришла ли сюда эта крыса, свободная от цепей, эта вольная, полная жизни крыса, чтобы указать Матье путь к свободе? Она уцелела от чумы, от охоты на крыс, какую вели люди, обвиняя этих животных в распространении чумы. Может, она – единственная крыса в Салене, оставшаяся в живых.
   И Матье подумал, что он – ничтожнее этой крысы, ибо ему осталось меньше времени жить. Ему случалось убивать крыс, даже не задумываясь о том, что он приносит им смерть. А теперь вот убьют его самого. Палач ведь вроде охотника на крыс. Тюрьма и цепи – та же крысоловка.
   А эта крыса и дальше будет жить своей маленькой жизнью. Если ей захочется подняться вверх по течению реки, она выйдет из города и пойдет куда глаза глядят, через поля и леса. И если она решит добраться до Во или до Савойи, никто не помешает ей в этом. Ей надо будет лишь старательно избегать людей, лис, волков да крупных хищных птиц.
   Матье все еще держал в руках фляжку стражника. Он отхлебнул глоток, но спиртное тут же обожгло ему все внутри, и он пожевал кусок хлеба, чтобы загасить этот огонь. Смесь хлеба со спиртным вызвала у него тошноту, но он сдержался. Поднялся, отошел подальше, насколько позволяла цепь, и справил нужду. Прямо на охапку гнилой соломы, под которой исчезла крыса. Звук льющейся струи напомнил ему о реке, и он представил себе, как его моча течет по крысиному ходу до самой Фюрьез. Частица его спаслась, выбралась на волю. А он остался, прикованный цепью. Руки его перебрали цепь до самого кольца, накрепко вбитого между двумя огромными камнями. Он схватился за кольцо и еще раз попытался расшатать его, напрягая все мышцы, собрав всю волю; он боролся так долгую минуту, а потом опустился на пол, без сил, обливаясь потом. На мгновение он представил себе, как выдирает из стены кольцо и, позвав тюремщика, оглушает его ударом цепи. Потом берет у него ключи, идет за Антуанеттой, вместе они оглушают стражника, который несет караул во дворе, угоняют лошадей и прорываются сквозь городские ворота. А там останется лишь добраться до холмов. Городские стражники не будут их преследовать из страха нарваться на французов или шведов. В холмах все деревни сожжены и брошены жителями; в развалинах он найдет кузнечные инструменты и освободится от цепей. А там уж – прямиком в леса.
   Но надо ли брать с собой Антуанетту или пусть ее осудят за колдовство? Ему казалось, что если бы она действительно обладала волшебной властью, она могла бы помочь ему осуществить этот план.
   Отдышавшись и придя немного в себя, он вдруг стал над собой смеяться. Смеяться смехом, имевшим тот же вкус, что этот кислый хлеб и спиртное, так сильно обжегшее ему горло. Он поднял кувшин и отпил ледяной воды. Но солоноватая вода тоже отдавала плесенью.
   Долго Матье сидел, ни о чем не думая. Он взял виселицу и вынес ее из прямоугольника света, где оставалось теперь лишь распятие да кусок хлеба. В эту минуту факел опять стал тускнеть, и тюремщик пришел заменить его. Он отпер дверь, удостоверился, что Матье на месте, и собрался было выйти, когда возница спросил его:
   – Который же теперь час?
   Старик присел на корточки и нарисовал на полу три черты. Потом поднялся, запер дверь и воткнул новый факел вместо прежнего, а тот унес с собой. Запахло смолой. Вкусным запахом жизни.
   Три часа – значит, до рассвета осталось, по меньшей мере, часа четыре. Сообразив это, Матье подумал, что тем, кого казнят летом, куда хуже. На мгновение он ощутил превосходство перед ними, но потом подумал, что это, наоборот, продлевает его мучения.
   Теперь он боролся с собой. Боролся с нестерпимым желанием звать на помощь, вопить, требовать, чтобы его освободили, помогли бежать, даровали помилование.
   Что-то непременно должно произойти. Сам он ничего сделать не может, но другие могут все – они ведь свободны, и цирюльник, и стражник, и даже те стражники, что вели его сюда и так злились на Антуанетту. А правда, неужто она не околдовала их и не попыталась сбежать, когда они пришли ее насиловать? А если ей это удалось, придет ли она за ним, чтобы они могли бежать вместе?
   Глаза Матье теперь не отрывались от распятия. Напрягая каждый нерв, возница вслушивался в ночь, ожидая какого-нибудь шороха, который возвестил бы его освобождение.
   Молча он начал молиться про себя, и вся молитва его заключалась в одной-единственной фразе, которую он все повторял и повторял без конца:
   «Господи, помоги им меня спасти».
   «Они» были все те, на кого, как казалось Матье, он еще мог рассчитывать. И живые, и мертвые вместе. Некий странный образ, объединивший в себе черты и Безансона, и Мари, и отца Буасси, и Антуанетты, и стражника, и жены Матье, и его родителей, и его бывшего хозяина, и Мальбока, и цирюльника, и французов, захвативших город, и Лакюзона, явившегося освободить узника, чтобы обрести еще одного солдата для своего отряда.
   Молитва повторялась и повторялась, все одна и та же, проникнутая надеждой выжить.
   Матье заполняло теперь лишь ощущение бесконечности жизни, которая раскинется перед ним, едва только тень виселицы исчезнет из его глаз.
   И тогда настала минута покоя, почти счастья, за которую Матье успел прожить необыкновенно насыщенные и долгие часы прошлого. Больше всего его удивляли всякие мелочи, которые, как оказалось, глубоко врезались в его память. Вроде бы совсем незначительные пустяки. Скажем, пятно на стене дома, где он жил со своей женой. Или нервный тик у человека, которого он встретил где-то на постоялом дворе и имени которого даже не помнил. Или нрав и привычки одной из первых его лошадей, которую, как ему казалось, он давно позабыл. Дорожные происшествия. Сломанное колесо. Завершенная работа.
   Охваченный воспоминаниями, он не замечал, как течет время. И когда из коридора до него донесся шепот и приглушенные шаги, когда пламя факела заколебалось от тока воздуха, он ни секунды не сомневался, что пришли его освобождать.
   – Господи, слава тебе, – быстро-быстро заговорил он. – Ниспошли им удачу до конца.
   Дверь отворилась, и тюремщик посторонился, пропуская стражника и старенького кюре, который нагнулся и поднял распятие.