Матье же, глядя на бараки, подумал, что они напоминают ему обычную деревню, только слишком уж новую, слишком ровно вытянувшуюся по обе стороны дороги, что уходит к горизонту.
   Отец Буасси остановился, и возница крикнул:
   – Тпру!
   Кобыла остановилась, а крик все звучал, гонимый ветром дальше и дальше, в дальнюю даль. Священник огляделся.
   – Ну что ж, если я еще не разучился ориентироваться, мы сделали длиннейший крюк и очутились в конце концов чуть выше города.
   – С упряжкой иначе не пройдешь. Есть путь много короче, но он почти весь уступами.
   Позади бараков угадывалось убегавшее вдаль плоскогорье, которое как будто обламывалось у края обрыва, над погруженным во тьму городом. А вдали справа к земле прижималась какая-то темная масса.
   – Это старые бараки, – пояснил Матье. – Они совсем рядом с крепостью, которую строят. Потому здесь и поставили новые. Каменщики не хотели строить крепость, даже когда в тех бараках никого уж и не было. Они говорили, что болезнь все равно там сидит. Пришлось спалить бараки, и тут началась эпидемия, а теперь и каменщиков-то больше нет.
   Матье расхохотался, и священник спросил, что его так развеселило.
   – Да хозяин мой всегда говорил: «Самое время строить укрепления, когда враг уже у нас на закорках».
   – Тут нет ничего смешного, Гийон. И ваш хозяин не слишком удачно острил. Конте – мирная страна. В мае тридцать пятого, когда Людовик Тринадцатый объявил войну испанскому королю, звон шпаг здесь никого не взволновал. Вы, видимо, забыли, что наше Конте хоть и зависит от испанской короны, однако же, согласно договору, всегда соблюдало нейтралитет. Я знаю, конечно, что в тысяча пятьсот девяносто пятом году Генрих Четвертый уже нарушил этот договор и все же в тысяча шестьсот одиннадцатом он был возобновлен. И мне известен текст. Он весьма конкретен. Там точно сказано, что в случае конфликта между Французским и Австрийским домами ни герцогство Бургундия, ни Бургундское графство не будут вовлечены в военные действия. Ну, а теперь вы видите, чего стоит слово королей! Мы, правда, не знаем всех скрытых политических пружин. Сколько людей могут погибнуть лишь потому, что какой-нибудь принц вступил в брак, который не нравится тому или иному министру!
   – Все это, – сказал Матье, – чересчур для меня мудрено. Одно я вижу: нужда всегда при нас.
   – Ну-ну, вам-то грех жаловаться. Салену еще повезло: он не пережил ужасов осады. В Доле тоже была чума. И поверьте, то, что происходило на наших глазах, когда они осадили город, было не слишком весело.
   Отец Буасси насупился и умолк. А возница не посмел расспрашивать его дальше. Казалось, воспоминания о том, что он пережил, и о чем Матье уже слышал от потрясенных очевидцев, приносят этому человеку глубочайшие страдания
   Становилось холодно. Ветер, не встречая на пути иных преград, кроме жалких безлистых кустов, дул здесь куда яростней, чем в ложбине. Он вылетал из одного леса и мчался к другому. Небо все больше прижималось к земле, и сумерки хрипели где-то на голых лугах, точно загнанная лошадь
   – Надо бы идти, – сказал возница. – Кобыла вся жаркая, потная, ежели ее надолго так оставить, она враз и простынет.
   – Ну что ж, – откликнулся монах, – идемте, я готов.
   Они снова тронулись в путь, и Матье захотелось поговорить еще о кобыле, чтобы прогнать из памяти невеселый разговор с иезуитом.
   – Не по ее это силенкам – тянуть такой груз, да еще на крутизну, – заговорил Матье. – Но она молодчина, здорово шла. А телега-то страсть какая тяжелая. Они там, в городе, и знать не знают, что это такое. Нет у них уважения к рабочей скотине. Хорошо бы нашлось в бараках местечко, где укрыть ее от холода. Ежели не хочешь лошадь потерять, нельзя обращаться с ней невесть как.
   – Правильно, – подтвердил священник. – Я вижу, вы хороший возница.
   Для Матье естественно было говорить о лошади, он привык заботиться о своей скотине куда больше, чем о себе самом. Это сидело в нем – ведь он же как-никак возница. И все же, по мере того как они приближались к кучке строений и освещенные окна ширились и росли, Матье чувствовал, как его снова забирает страх. Спазма стиснула ему горло, и он не мог вымолвить ни слова – лишь молча слушал священника, а тот говорил:
   – Я еще ни разу не видел, чтобы бараки были так ладно построены. Мне кажется, здесь нам будет лучше, чем в городе. И потом нас тут хотя бы война не затронет. Ни кардинальские «серые», ни «лесные братья» не станут совать сюда нос… А что же вы молчите, вы ведь собирались идти к Лакюзону, не так ли? Вас не удивляет, что я почти в равной степени остерегаюсь как тех, так и других?.. Знаете, я лично всегда отношусь с опаской к военным. Они живут на казенных харчах – и живут в свое удовольствие. Делают что хотят. А тот, кто вздумает порицать их, рискует получить шальную пулю в лоб. Так что, по-моему, лучше уж быть среди чумных, чем среди солдат. Опасности меньше.
   Иезуит говорил, время от времени поворачивая голову и бросая взгляд на Матье, но тот помалкивал – шагал себе и шагал, напряженный, прямой, и тянул за уздечку кобылу, которая опять начала дышать хрипло и прерывисто.
   Между тем Матье думал: «Вот и неправда, Гийон. Плохой ты возчик. Кобылу совсем заморил. Не может она без передыху дойти до бараков. Они только кажутся близко, потому как огни горят и стены у них светлые, а на самом-то деле – до них еще идти да идти».
   Подъем прекратился, но дорога была испорчена глубокими, заполненными грязью рытвинами. Колеса от тяжести увязали чуть не по ступицу, и кобыле приходилось крепко упираться копытами в землю, чтобы повозка не застряла.
   Надо бы остановиться. Дать лошади хоть немного передохнуть, а уж потом добираться до бараков, чьи белые стены и светящиеся огоньки словно бы пощадила ночь. До этих бараков, что отступали и отступали, по мере того как повозка продвигалась вперед. Матье чутьем угадывал места посуше, плоские камни или бугры, где можно было бы остановиться и потом без труда снова двинуться в путь. Но всякий раз он решал, что остановится у следующего бугра, а сам твердил про себя:
   «Надо было остановиться, Гийон. Ты не останавливаешься, потому что боишься. Боишься, что страх одолеет тебя. Заставит сбежать».
   Священник рядом с ним продолжал говорить, но Матье не слушал его. Порой он представлял себе, как останавливает лошадь. И слышал свой голос:
   «Отец мой, я надумал. Пойду к Лакюзону. Вы ведь уж почитай дошли. Возьмите в руки узду, а кобыла сама пойдет за вами».
   Нет, так не годится. Ничего не надо говорить. И останавливаться тоже. Бросить уздечку и кнут – и бегом. Быстро, быстро, заткнув уши, чтобы не слышать, что будет говорить этот кюре, который наверняка колдун.
   Матье знал, что не пойдет искать бургундских «лесных братьев». Если он сбежит, то прямиком направится в кантон Во. Ему известны такие проходы в горах, куда солдаты никогда не захаживают. И зачем только его понесло в Сален! Надо было убираться из этого проклятого края сразу, как умерла жена и стало трудно с работой. Он сам бросился волку в пасть, нанявшись на солеварню. И теперь волк тянет его за собой. А волк и есть этот самый иезуит, который, верно, больше связан с дьяволом, чем с господом богом. С самого утра он только и делает, что угадывает мысли Матье. Сколько уж раз одним своим взглядом он заставлял Матье поступать против воли.
   Вот и сейчас он все говорит и говорит мягким, размеренным голосом. Говорит без устали, может, лишь для того, чтобы звучала эта музыка слов, которая парализует Матье, мешает ему задать стрекача, пока они еще не дошли до бараков. Наверняка в этом человеке есть что-то от колдуна. И в ту самую минуту, когда Матье подумал о кантоне Во, священник возьми да скажи:
   – Собственно, никто ведь не знает, что происходит с теми, кто уходит за границу. Я всегда задаюсь вопросом, каково им там приходится. Изгнание, мне кажется, никогда не бывает лучшим выходом из положения. Или же надо знать кого-то, кто готов тебя принять. Я, например, не уехал бы, хоть меня озолоти. Но я прекрасно понимаю, почему это делают другие. И считаю несправедливым, когда людей винят за то, что они покинули страну, которую вот уже шесть лет опустошают война и чума. Ведь ни дома у них нет, ни работы, иной раз нет и семьи, что же им делать здесь, беднягам? Ничто их не удерживает. К тому же когда-нибудь это кончится. И тогда они смогут вернуться. Место для них будет!
   Мало-помалу в груди Матье страх уступал место ярости. Казалось, иезуит делал все, чтобы склонить его к бегству, и в то же время своей необъяснимой властью удерживал его. На этом голом плоскогорье, под косо летящим ветром, под мрачным небом, где ночь соперничала с последними отблесками дня, цеплявшегося за мчащиеся тучи, на размытой дороге, где тут и там в колеях металлически поблескивали лужи, Матье чувствовал себя так, будто он уже совсем не властен над собой. Впервые в жизни он не волен был в своих поступках. Со звериной жестокостью тянул он за уздечку обессиленную кобылу, а на самом-то деле это повозка всей своей тяжестью толкала его к тем белым баракам, где он наверняка найдет свою смерть.
   Может, вовсе и не повозка, а священник подталкивал его потоком слов, гонимых недобрым ветром по плоскогорью. Разве не призывал монах этот ледяной ветер, предсказывая, что он убьет заразу? А может, он призывал не ветер, может, это сам дьявол дует.
   Теперь Матье слышались голоса стариков из далекого детства; сидя у камелька, они рассказывали ему, бывало, разные истории, от которых его пробирала дрожь. В их рассказах царил такой же сумеречный свет, завывали зимние ветры и проносились черные фигуры, похожие на силуэт иезуита. Были там и лошади, тянувшие тяжелые повозки по бескрайним плоскогорьям. Повозки, где под парусиной наверняка прячется смерть, и возница всюду возит ее с собой.
   Ведь утром Матье даже и не взглянул, чем она нагружена, его повозка. И что это – ветер или смерть приподнимает парусину и оглушительно ею хлопает? А если там смерть, разве не может она выскочить оттуда и схватить его за горло?
   – Мы уже недалеко, Гийон, – прервал его размышления иезуит, – но дорога трудная. Не следует ли дать лошади немного передохнуть?
   Матье почувствовал, что почва под его подкованными башмаками стала более плотной.
   – Тпру! – крикнул он.
   Кобыла остановилась. Священник умолк. А ветер снова набрал силу, и Матье показалось, будто крик его, безобразный, оглушительный, достиг пределов черной ночи, глубин лесных чащоб, самого края плоскогорья и скатился на город, притаившийся на дне долины. По спине его пробежала ледяная дрожь. Зубы стучали, он чувствовал, как сжимаются у него кулаки и дергается все тело. И тогда руки его поднялись – он ничего не мог с ними поделать – и кулаки сгребли в охапку плащ на груди священника. Руки тряхнули иезуита, и Гийон услышал свой вопль:
   – Но ты же дьявол! Кюре! Ты сам дьявол. Замолчи… Замолчи… Говорят тебе, замолчи!
   Священник не останавливал его. Было уже совсем темно, и возница не видел выражения светлых глаз. Все смолкло. Смолкли люди – лишь хриплое дыхание кобылы мешалось с порывистым дыханием ветра. Все смолкло – лишь хлопала парусина да где-то далеко позади завыл волк.
   Три раза, четыре прозвучал этот томительный вой, похожий на стон умирающего. И снова тишина.
   И только тогда, по-прежнему спокойно, не пытаясь высвободиться, отец Буасси заговорил:
   – Вы правы, Гийон, нужно было замолчать, иначе мы не услышали бы волка.
   Трясущиеся руки Матье разжались и упали вдоль тела. Священник повернул голову в том направлении, откуда донесся вой, точно надеялся что-то разглядеть в темноте, которая сгущалась с каждой минутой.
   – В нынешние времена, – сказал он, – волки не опасны. Война и эпидемия дают им сколько угодно поживы. Но все же сегодня ночью я не пошел бы гулять в лес.
   Возница был совершенно сбит с толку. Только что он тряс за грудки этого человека, обвинял его в сношениях с дьяволом, а иезуит в ответ признается, что боится волков.
   Матье стоял, свесив трясущиеся руки, раздираемый между жаждой бежать и желанием извиниться. Но ноги отказывались ему повиноваться, а слова застревали в горле. Пустота. Пустота в нем была такая же, как на плоскогорье, которое ночь скрыла от глаз, но которое угадывалось по бесшабашному полету ветра. И на этот раз опять заговорил иезуит.
   – Вам, наверное, приходилось встречаться с волками во время ваших странствий? – спросил он.
   – Конечно, – прошептал Матье. Больше он не мог ничего из себя выдавить.
   А ведь в нем жили воспоминания о ночевках под открытым небом вместе с лошадьми – и на плоскогорьях, и в низинах, где гремели ручьи, и в черной сердцевине огромных лесов – прибежище ветра и тьмы. Чего греха таить, бывало ему иной раз и страшно, но сейчас он испытывал совсем другое чувство. Этот холод, который, казалось, одновременно исходил и от неба, и от земли, эта тьма, которую ледяной ветер нес из-за невидимых гор, не дозволяющая проникнуть взглядом дальше двух-трех шагов, чувство потерянности среди этих бескрайних просторов, – нет, никогда еще Матье не ощущал в душе такого холода и такой тревоги. Теперь не видно было даже новых дощатых стен бараков – лишь огненные пятнышки окон, за которыми дрожали свечи, еще продолжали жить.
   И тогда Матье вдруг почувствовал, что место это, к которому он так боялся приблизиться, неодолимо притягивает его. Все на этой земле сделалось ему враждебным, все, кроме маленьких мерцающих глаз, приветливо смотревших на него. И бараки, где сотнями умирали люди, где, быть может, он встретит и свою смерть, внезапно показались ему единственным спасением от владевшего им страха. С минуту он молча глядел на них, потом, повернувшись к священнику, сказал:
   – Теперь пора идти. Кобыла отдохнула. А то еще простынет.

4

   До первых строений им оставалось не меньше сотни шагов, когда, перекрывая неумолчный свист ветра и скрип повозки, послышались вопли. Матье перекинул поводья через плечо, натянул их и остановился, забыв проверить, не засосет ли колеса грязь. Он шагнул в сторону, отстраняясь от шумного дыхания кобылы, и весь напрягся. Священник, ушедший немного вперед, вернулся и, взяв Матье за локоть, мягко произнес:
   – Я знаю. Когда слышишь это впервые, не можешь в себя прийти. Но потом привыкаешь – и быстро. Сами увидите… А кроме того, днем-то вас здесь не будет. Кладбище наверняка далеко от бараков… Нужно быть сильным, Гийон. Я не хочу, чтобы вы так дрожали. – Он помолчал и, подойдя еще ближе, понизив голос, прибавил: – Послушайте меня, сын мой. Если вам действительно страшно, время еще есть. Нас здесь никто не видел. Вы можете уйти. Что же до меня, даже если мне и случалось колебаться, сомневаться в том, действительно ли мы им нужны, сейчас, услышав их, я уже больше не сомневаюсь. Болезнь заставляет их так стенать и кричать. А я иду, чтобы помочь им победить болезнь. Болезнь и одиночество, когда каждый чувствует себя одиноким, хоть их здесь и много.
   И он умолк, давая звучать ночи, в которой и завывания ветра, и хлопанье парусины заглушались доносившимися из бараков стонами. Звук, что долетал оттуда, где мигали редкие глазки света, был подобен дыханию ветра, – того ветра смерти, какой Матье слышал в Салене, когда по улицам проезжали повозки с прикрепленным к верхней перекладине колоколом, – на них сваливали чумных вместе с мертвецами.
   Колокол все слышали, но повозки никто не видел, ибо каждый хоронился в своем доме из страха заразиться или быть причисленным к заразным, – тогда его могли силой увезти в бараки.
   Священник выпустил руку Матье, снял шляпу, сунул ее под мышку, перекрестился, сложил ладони вместе и сказал:
   – Сейчас вы помолитесь вместе со мной, Гийон.
   И возница, в свою очередь, обнажил голову, перекрестился и стал повторять следом за священником слова, которые тот произносил своим обычным, ровным голосом.
   – Господи, благослови этих несчастных и даруй им исцеление. Господи, благослови также тех, кого ты не исцелишь, и отвори им двери в царствие небесное. Господи, дай мне силы любить их, как ты их любишь, ибо они суть творения твои. Господи, благослови раба твоего Матье Гийона, который научится их любить и служить им.
   Иезуит прибавил еще несколько слов по-латыни, которых возница не понял, потом, еще раз перекрестившись, сказал:
   – Идемте!.. Через эту обитель страданий проходит путь, что приведет нас в царствие небесное.
   Он двинулся вперед, и возница, мучась страхом, но не смея поступить иначе, дернул поводья и щелкнул кнутом. Ветер, кружившийся вокруг Матье, показался ему еще холоднее, потому что лицо и спина у него взмокли от пота.
   Когда они подошли к первым строениям, в одном из бараков отворилась дверь, и оттуда вышли двое мужчин; один из них держал в руке фонарь. Это был стражник. Того, кто шел за ним, освещал свет, падавший из дома, – по красному колпаку в нем нетрудно было узнать цирюльника.
   – Новый могильщик приехал? – сипло осведомился стражник.
   – Да, – ответил священник. – И исповедник тоже.
   Стражник подошел, ворча:
   – Без исповедника и обойтись можно. А вот у могильщика, черт его дери, работенки хватит!
   Он хохотнул, закашлялся и смачно сплюнул.
   – Вход здесь, – сказал цирюльник. – Входите, отец мой.
   Священник подошел к ним, а Матье остался возле кобылы.
   – А этот? – заорал стражник. – Он не идет, что ли?
   – Мне б узнать, куда поставить лошадь.
   – Сейчас тебе покажут загон, – ответил цирюльник. – Проводите же его.
   Снова раздался хриплый смех, и стражник заявил:
   – А это не моя забота. Загон ему пусть показывает который больных возит, да только он сейчас в стельку. И не родился еще тот, кто сумеет его разбудить.
   Цирюльник пропустил иезуита в дом, предупредив, что сейчас вернется, оттолкнул стражника и, вырвав у него фонарь, обозвал свиньей и пьяницей. Тот снова захлебнулся смехом вперемежку с ругательствами, а цирюльник тем временем подошел к Матье.
   – Идем, – сказал он. – Тут совсем близко. Я покажу тебе. От этого пьянчуги толку не дождешься. У нас тут был стражником чудесный парень, но он умер. И с тех пор, как этот остался один, у нас почитай что пет стражи. Только и знает, что сквернословить да пить. Всего спокойнее, когда он пьян в доску. А то так и жди – кого-нибудь пристрелит. Всюду ему чудятся беглецы. Точно у несчастных, которые попали сюда, есть на это силы!
   Матье распряг кобылу, и они обогнули первый барак; позади него находился небольшой загон, где они увидели еще одну лошадь; она подбежала к ним и остановилась в нескольких шагах от фонаря, глаз ее светился под фонарем, как тлеющий уголек.
   – Мне б обтереть ее чуток, кобылу-то.
   – Давай, – откликнулся цирюльник, – я оставлю тебе свет. Сухую солому найдешь вон там, под чурками, слева от входа.
   Он ушел, и Матье остался один в темноте, откуда тусклый свет фонаря с каждым шагом выхватывал все новые предметы незнакомого ему, враждебного мира.
   В ушах Матье по-прежнему звучали стоны и вопли больных, к ним примешивались раскаты смеха и хриплый голос стражника. Возница прошел вдоль деревянной ограды и обнаружил несколько вязанок соломы – ему пришлось перекидать несколько штук, прежде чем он отыскал хоть одну сухую.
   – Господи боже мой, солома валяется прямо на улице, скотине укрыться негде, – нечего сказать, хорошо здесь дело поставлено.
   Пока Матье растирал кобылу, он не думал о больных. Подошла вторая лошадь и несколько раз ткнулась в ладони Матье, пытаясь вырвать несколько соломинок. Матье постоял с ними, приласкал животных, поговорил. Здесь он был среди друзей. Интересно, где его поместят, – подумал он и решил, что если б тут была конюшня, он стал бы спать со скотиной. Как всегда, лучше всего он чувствовал себя с лошадьми. В лошадях была вся его жизнь, и он по-настоящему страдал в тот день, когда хозяин сказал, что солдаты угнали шесть великолепных лошадей, которых он всегда водил. На солеварне он тоже куда больше тосковал по лошадям, чем страдал от жары.
   Матье вышел из загона, притворил дощатую дверцу и направился к бараку, куда вошел иезуит.
   Из других бараков неслась нескончаемая симфония стонов. Женские голоса и вопли детей раздавались где-то совсем близко – возможно, они долетали из барака, который находился всего в двадцати шагах от Матье. Возница мгновение постоял в нерешительности, потом, точно загипнотизированный светом, падавшим из узкого оконца, пошел прямо на него, прикрыв плащом фонарь. От страха он снова весь покрылся потом, но все же продолжал продвигаться вперед. Ничто не вынуждало Матье идти к этому бараку, – его толкала туда какая-то сила, похожая на ту, что помешала ему бежать, когда священник предлагал ему это сделать.
   Ступив в полосу света, проникавшего сквозь четыре стеклянных квадратика, Матье помедлил, вглядываясь в густую тьму вокруг, и только потом шагнул к окну. Он едва не упал: вдоль дощатой стены барака шла довольно глубокая канава с вязким, илистым дном. Пытаясь удержаться на ногах, возница так сильно ударил фонарем о доски, что фонарь потух, а шум наверняка услышали в доме. Сердце Матье бешено колотилось. Ему даже показалось, что стоны затихли, – но нет, они стали еще явственнее. Должно быть, прямо тут, у стены, плакал ребенок, и женский голос прерывисто, со вздохами, тихонько напевал незатейливую колыбельную. Женщина пела без слов, но слова сами всплыли в памяти Матье, где они дремали еще со времен детства:
 
 
Спи, малыш,
Не слушай ветра,
Ночь тебя укроет,
Мама успокоит,
Спи, хороший,
Спи, пригожий.
 
 
   Какую-то минуту Матье слушал лишь этот голос, и перед ним возник некий образ, похожий и на жену его, и на мать.
   – Были бы они обе живы да было б у меня дите, может, и все они находились бы сейчас там, в этой темнице за дощатыми стенами, – прошептал он.
   Стоя на дне канавы, Матье поднялся на носки, чтобы заглянуть в окно. Он осторожно подтянулся, стараясь не ударить еще раз фонарем о стену; поставить его в грязь он не решался. Когда нижний край окна оказался на уровне его глаз, он инстинктивно отпрянул и зажмурился, но тут же разжал веки.
   Две масляные лампы, висевшие на крюках, вбитых в столбы из еловых бревен, что подпирали крышу, освещали десятка два тел, распростертых или скрюченных на двух дощатых нарах, где было набросано немного соломы. Больных, наверное, было больше, но Матье не мог видеть ни тех, кто лежал в глубине барака, ни тех, чье хриплое дыхание он слышал совсем рядом, по другую сторону стены. Всмотревшись повнимательнее, Матье обнаружил, что здесь только женщины и дети.
   Сначала взгляд его остановился на старухе, которая сидела прямо под лампой, прислонившись к столбу, и держала на коленях голову мальчика лет десяти, чье худенькое тельце извивалось в муках. Колени у него раздулись точно шары, на изуродованные кисти рук с вывернутыми, опухшими и при этом костлявыми пальцами страшно было смотреть. Эти жуткие пальцы судорожно вцепились в живот и рвали, рвали и без того разодранную грязную рубашку. Из приоткрытого рта его текла пена. Старуха не шевелилась. Страшный взгляд ее был устремлен куда-то в бесконечность.
   Чуть подальше женщина, должно быть, еще молодая, корчилась в конвульсиях, упираясь в нары затылком и пятками. Вся дрожа, она выгибалась дугой, потом тяжело падала на доски. Изо рта у нее тоже текла пена. Она то и дело хваталась за живот, – рубашка внизу у нее была мокрая от смеси крови, гноя и мочи. Как только ветер переставал дуть в спину Матье, он ощущал страшный смрад, проникавший сквозь плохо пригнанные доски.
   Возница долго смотрел на эту женщину – взмокшие растрепанные пряди ее каштановых волос прилипли к голым доскам, с которых съехала разбросанная ее конвульсивными движениями солома.
   Другие больные лежали неподвижно. Многие скрючились, прижав колени к груди, уронив голову. И почти у всех изо рта шла пена.
   Матье уже хотел было уйти, но вдруг услышал, как хлопнула дверь. Он инстинктивно отшатнулся от окна, потом опять заглянул внутрь. По проходу между двумя рядами нар медленно, вразвалку, продвигалась толстуха на коротких, невообразимо распухших ногах. В руке она держала ведро, из которого торчал половник.
   – Кому воды? – крикнула она.
   Многие из тех, кто лежал скрючившись, приподнялись, кривясь от боли, и к толстухе потянулись миски, куда она плескала воду. Старуха, державшая меж колен голову мальчика, очнулась и тоже протянула кружку.
   – Хотите, я помогу вам его напоить, мамаша? – спросила толстуха.
   Старуха кивнула.
   – Лучше вам попить до него, не то сами свалитесь, – посоветовала разносчица воды.
   Голос у нее был, как у мужчины, грубый, с хрипотцой, а движения на редкость мягкие. Она долго пыталась напоить мальчика, но зубы у того, верно, были стиснуты, и вода текла по подбородку и по груди. Под конец она отступилась, и голова ребенка снова упала на тощие старухины колени. Разносчица воды вытерла фартуком край кружки, снова наполнила его и протянула старухе; та стала пить сама, большими глотками, а разносчица воды двинулась дальше.
   Матье подождал, пока она выйдет из барака, и лишь тогда отошел от окна. Он выбрался из канавы и постоял спиной к свету, давая глазам немного привыкнуть к темноте. Он был весь в поту, сердце колотилось, и он с наслаждением вдыхал холодный ветер, порывами налетавший на него.
   Покуда он шел вдоль загона, лошади сопровождали его. Он погладил их, с удовольствием ощутив под рукой теплую шкуру. До сторожевого барака он добрался не скоро, пойдя напрямик через участок перерытой земли, где приходилось то и дело перешагивать через разные препятствия и где несколько раз он чуть не упал, спотыкаясь о разбросанные поленья и колья.