Будет нам с Гришкой вместо матери. А то два мужика в доме – это жуть! Занавесочки какие-нибудь повесить – и то соображения не хватает! А с остальным хозяйством мы неплохо управляемся, хоть и городские! Привози, не пропадет она тут, не дадим!

23

Таисию Иосифовну они с Юнкером нашли между пятым и шестым этажами. Никита вдруг дико застеснялся, как в отрочестве, забыл все слова, кроме «здрасте», и вцепился в спасительную дужку ведра.

Таисия Иосифовна Никиту узнала и удивилась:

– Вроде дождя нет. Неужели просто так зашел?

Юнкер, который был смущен не меньше Никиты, буркнул:

– Вы тут разбирайтесь, я в машине подожду. – И торопливо стал спускаться по свежевымытой лестнице.

Никита схватил ведро и вслед за Юнкером бросился вниз, чувствуя, что щеки его пылают. Такого с ним тоже не случалось лет с одиннадцати.

– Ты куда ведро-то потащил? Вода еще чистая! Я только-только поменяла! – кричала ему вдогонку Таисия Иосифовна. Но Никита летел, перепрыгивая через несколько ступенек, и не мог остановиться. Юнкер курил, прислонившись к машине. Никита выплеснул воду в кусты и перевел дух. Сердце колотилось, как после марафонского забега. Никита посмотрел на Юнкера.

Юнкер посмотрел на Никиту. Прошло несколько секунд. Никита убедился, что выплывать придется самому, и, набрав полные легкие воздуха, нырнул в подъезд.

– Послушайте, Таисия Иосифовна! Я вам сейчас скажу важное. У меня плохо получится, я не умею, и вообще плохо в школе учился, но вы простите, я от чистого сердца, – Никита с ужасом почувствовал, что опять вязнет в словах. – Давайте, мы… то есть вы… я хочу сказать…

– Да не волнуйся ты так, не надрывайся, – Таисия Иосифовна положила на руку Никиты, судорожно сжимавшего перила, свою высохшую, почти невесомую ладонь. – Чего ты меня боишься? Я тебя не обижу. И на тебя не обижусь. Меня уже невозможно обидеть.

У Никиты потемнело в глазах, и он сел на ступеньку, пытаясь вернуть себя обратно в подъезд элитного кондоминиума. Таисия Иосифовна присела рядом, заглядывая ему в лицо.

– Таисия Иосифовна! Там товарищ мой внизу на машине ждет. Мы приехали, чтобы вас отсюда забрать. И не спорьте, пожалуйста, потому что так, как вы, так нельзя, так не должно быть… – Никита заметил, что кричит. – Там деревня, там спокойно. Там не надо полы мыть и ведра тяжелые таскать. Там полдома, а на другой половине – батюшка хороший, он о вас позаботится. Там воздух свежий, яркие звезды, просто огромные. Еще там мальчик Ваня, замечательный, ему десять лет всего, а он о мире больше многих взрослых понимает…

Никита нес уже полную околесицу, потому что замолчать и взглянуть на Таисию Иосифовну ему было страшно. Мыльная вода в ведре пенилась разноцветными пузырями. Юнкер внизу у подъезда закуривал четвертую подряд сигарету.


Почти всю дорогу до Горок они молчали. Потом, уже въехав в Ивановскую область, увидели разрушенную колокольню, внутри которой свила гнездо семья аистов. Большие белые птицы бесшумно отделялись от молочных стен звонницы, делали круг в надвигающемся закате и возвращались обратно.

Три человека, запертые в проезжавшей мимо машине, облегченно заговорили. Об аистах. Никита никогда бы не подумал, что эта тема может содержать в себе столько интересного. Юнкер, биолог по одному из своих незаконченных высших, посвятил их во все подробности жизни этих удивительных птиц.

– А у нас в Чечне не то что аистов, воробьев не осталось, – вздохнула Таисия Иосифовна. – Нефтепроводы горели. Воздух стал ядовитый. Все живое оттуда разбежалось. И я в том числе.

Тут они, к счастью, доехали до Горок. На главной и единственной улице села, посреди бескрайней лужи их ждал грозный Ваня.

– Наконец-то! – крикнул он Никите. – Я столько уже успел передумать, а ты все где-то шастаешь!

Ваня осторожно выбирался из лужи по доскам, рассыпанным пьяным трактористом-лихачом, и исподтишка разглядывал Юнкера. Таисию Иосифовну он как-то сразу принял за свою, одарив смущенно-покровительственным: «Ну, что, мать, добралась с Божьей помощью?»

Пока Юнкер, отец Андрей и Гриша, уже сменивший пальто от Yoshi Yamomoto на телогрейку, толкаясь и мешая друг другу, заносили в избу маленький мешок с вещами Таисии Иосифовны, Ваня утащил Никиту на зады огорода и признался:

– Я решил, чем буду заниматься в жизни. После школы поступлю на эколога, природу спасать. Я было сначала думал людей. Даже с отцом Андреем разговаривали, богадельню, может, тут открыть, домов-то пустующих море. Но потом решил, что природа важнее. А то где спасенные люди будут обитать, ежели планета погибнет? На Марсе? А пока еще в школу хожу, чтобы время даром не терять, я роман стал писать. Предупредительный. О том, что нам грозит, если люди будут относиться к природе, как сейчас.

Низко над их головами пролетела сорока. И, поджав хвост, уселась на проводах. Вышел покурить отец Андрей. Широко улыбнулся Никите и сказал:

– Плохих людей на свете очень мало. Просто большинство боится или как-то стесняется быть хорошими.

Сорока затрещала возмущенно, как будто удивляясь такому людскому недоразумению.

– Вот видишь, и сорока со мной согласна, как говаривал дон Хуан, – заметил отец Андрей. И, взглянув на изумленного Никиту, захохотал во все горло.

Солнце уходило за покосившиеся крыши. Отцу Андрею пора было подниматься на колокольню, звонить к вечерней службе. Никита, Гриша и Юнкер полезли с ним, а Ваня остался на земле, «доглядывать» за Таисией Иосифовной.

Сверху еще виднелся краешек заката. Все вокруг было помазано золотой краской. Испачканная в побелке ряса отца Андрея развевалась на ветру, перебирая солнечные струны. Он намотал на кулак веревки от колоколов и прислушался.

– Не звонит еще отец Серапион в Высоком? – спросил батюшка, обернувшись к Грише.

– Нет, молчит пока, – Гриша, прислонившись к стене, смотрел вдаль.

Поля вместе с огненной точкой заката отражались в его глазах. Никита впервые видел у Гриши такое лицо. Как будто омытое внутренним светом.

– Странно, пора бы уже… – Отец Андрей беспокойно теребил веревки. – Там у нас в Высоком батюшка старенький совсем, – объяснил он Никите с Юнкером. – Мы с ним колоколами на утренней и вечерней заре перекликаемся. Так я понимаю, что он еще жив. Каждый раз с замиранием сердца на звонницу поднимаюсь, не знаю, услышу ли его звон. В Высоком весь народ поумирал. Отец Серапион один остался. А службы все равно служит, хоть и нет прихожан, храм-то стоит… Исчезает Россия, исчезает прямо на глазах, – вздохнул отец Андрей, перекрестился и вдруг улыбнулся. Откуда-то издалека ветер донес слабые обрывки звона.

Отец Андрей тоже ударил в колокол. Мир наполнился тяжелым гудом.

И вдруг Никита отчетливо понял, что счастлив. И что все это: и рясу отца Андрея в меловых разводах, и задумчивого Гришу, и рассохшиеся доски, зияющие под ногами, и косолапые человеческие постройки, там внизу, где уже наступили сумерки, – он не забудет никогда.

Такое бывает крайне редко: поймать счастье в тот самый момент, когда оно происходит. Никита до этого был осознанно счастлив лишь однажды. В девятнадцать лет с Ясей в Питере. Но это было совсем другое счастье. Охрипшее от восторга, обветренное счастье на двоих.

24

Счастье было поцелуями на Поцелуевом мосту. Мальками в мутной Мойке. Счастье воровало в магазинах невкусный питерский хлеб и Бродского в бумажной обложке. Счастье пило кефир на лужайке перед Исаакиевским собором, запрокинув голову, как пионерский горнист. То, навеки девятнадцатилетнее счастье осталось в памяти сплошной музыкой.

Оно распевало, коверкая слова, «Марсельезу» перед группой французских пенсионеров, щелкающих фотоаппаратами. Оно звучало голосами бродячих артистов на мосту через канал Грибоедова.

Еще был печальный человек в шляпе, выдувавший монотонную мелодию из деревянной дудки. В пять утра на крыше он встречал рассвет, не видимый еще никому, кроме него.

И негры, бежавшие им навстречу по другой половине только что сведенного моста. У негров были большие кожаные барабаны, по которым они, усевшись на перилах, лупили розовыми ладонями, приветствуя встававшее над Невой солнце.

Или пожилая женщина с «Примой» в длинном мундштуке и почерневшими серебряными перстнями на каждом пальце. Мадам шествовала поперек пустынного Литейного и самозабвенно пела оперные арии хорошо поставленным, прокуренным басом внутри одной из бесконечных белых ночей.

Счастье было, как створки прозрачной ракушки, которые захлопнулись у них за спиной, пока они целовались, врастая друг в друга, где-нибудь на вершине моста.

И они могли целый день пролежать на скамейке в саду Фонтанного дома, глядя, как ветер переливает листья лип из пустого в порожнее, синее-синее небо. И при этом разговаривать друг с другом на каком-то птичьем языке, изобретаемом на ходу и тут же забываемом.

Одно только слово осталось из того языка. Ясе казалось, что этим словом лучше всего говорить с силами природы.

ВЕНЧ! – приветливо кричала она серым уткам, болтающим лапками в реке Смоленке. Утки одобрительно крякали и плыли дальше.

ВЕНЧ, – шептала белым цветам на старом армянском кладбище. Цветы кивали, пружиня на тонких стеблях.

ВЕНЧ! – Яся заклинала шторм, стоя на перевернутой бочке в брызгах, пене и зеленых волнах Финского залива.

ВЕНЧ! – насквозь мокрая девчонка с десятью короткими косичками пытается перекрыть грохот сурового Балтийского моря.

ВЕНЧ, – слышит Никита внутри себя заветное слово маленькой Яси, такое же звенящее и соленое, как годы назад.

ВЕНЧ! – и знает, что больше уже никогда-никогда, совсем никогда его не услышит.

ВЕНЧ, – волны становятся ниже, и шум стихает. Яся слезает с бочки, поскальзывается и летит в воду. Никита бежит к ней, спотыкается и тоже падает. Они добираются друг до друга по убегающей из-под ног гальке, по уходящей из-под ног земле, задыхающиеся, смеющиеся, расцарапанные. Хватаются за руки, и тут новая волна счастья ударяет им в спину, и они падают уже вдвоем, и хором произносят: «ВЕНЧ», стоя на коленях на краю усмиренного шторма, у самой кромки своей судьбы.

25

Юнкер, как и Аля, почти не выходил из дома. Только до винного магазина и обратно. На дворе была совсем другая эпоха. Мелочный и убогий двадцать первый век, который трещал на нем по швам.

Хрестоматийный конфликт личности и общества в случае Юнкера выражался в несовпадении масштабов. Он чувствовал себя в своем времени, как океанский лайнер в Яузе.

У Никиты с первых же дней знакомства сложилось впечатление, что Юнкер рожден для каких-то великих подвигов, которым нет места на данном отрезке истории. Когда он сказал об этом Юнкеру, тот высмеивал Никиту целый вечер, называя «восторженной курсисткой».

Не то чтобы Никита попал сильно мимо цели. Просто Юнкер хронически не переносил громкие слова. У него была аллергия на пафос.

Главный мужской праздник страны, 8 Марта, Москва встречала снегопадом, который на подступах к земле превращался в первый дождь. Даже Никите не хотелось выходить из дома. Поэтому, когда Юнкер возник на пороге его квартиры в Алтуфьево, Никита сильно удивился.

Юнкер держал в каждой руке по бутылке вина, вид имел бледный и декадентский, но настроен был решительно.

– Пойдем, специалист по современной России, будешь мне ее показывать, – сказал он, махнув бутылкой на окно, за которым метались голые деревья, пытаясь поймать неуловимые рваные облака. – Возражения не принимаются. Сегодня я окончательно заблудился в жизненном лесу, и мне необходимо спуститься в ад, где ты будешь моим Вергилием. Ты же здесь все закоулки знаешь.

Никита понял, что спорить бесполезно, и стал зашнуровывать ботинки. На площадке, упершись лбом в соседнюю дверь, стоял нетрезвый гражданин, сжимая в кулаке куцую веточку мимозы. Другой рукой он тщетно пытался нашарить звонок. Порывы внутренней бури сотрясали его тело и мешали пальцам попасть по кнопке.

– Вот она, моя родина, стоит и лыка не вяжет, того и гляди плюхнется на карачки и замычит, – резко сказал Юнкер.

Никите стало неприятно:

– Не надо так злобно смотреть! Попробуй по-доброму, все другим станет.

– «Полюби нас черненькими, беленькими нас всякий полюбит», – раздраженно ответил Юнкер. – Читали, знаем! Ты объясни, как такое на самом деле, не в книгах, полюбить можно? Я всю жизнь пытался – и не смог! Ну, расскажи, как ты это видишь?

– Не знаю, – смутился Никита. – Праздник же сегодня, женщин на работе поздравлял, тосты говорил, подарки дарил, вот и не рассчитал. А цветы жене все равно несет, не забыл, значит, любит. У этой мимозы такой вид, будто он вместе с ней прошел полмира, преодолевая непреодолимые препятствия…

– Ага, полмира: от проходной до пивной. А другая половина – от пивной до дома! Необъятный мир!

– Зачем ты так?

– Затем, что за державу обидно! И не надо другого классика цитировать! Мол, не судите да не судимы будете. Я суда не боюсь! Я за все свои действия и слова могу ответить! В отличие от этого. Я свою страну не позорил, в звероподобном состоянии под забором не валялся!

Мужичок почувствовал, что речь идет о нем, и издал угрожающий звук, попытавшись повернуться в сторону Юнкера. Тело двигаться не захотело, все нежнее приникая к дверному косяку. Они стали молча спускаться.

Как назло, этажом ниже валялся еще один обитатель подъезда, опознаваемый как особь женского пола по задранной юбке. Существо было в сознании и, несмотря на лежачее положение, проявляло общительность. Юнкера передернуло.

– Ты бы хоть прикрылась, красавица!

– Ить, умный! Ты ученого не вправляй, я все вижу! У тебя в голове мухи ибутся! – задорно откликнулась красавица.

– Ну, адвокат дьявола, что ты про эту скажешь?

– Зато чувство юмора ей даже сейчас не отказывает, – улыбнулся Никита, которого рассмешили мухи в голове.

Юнкер хотел что-то ответить – судя по выражению лица, убийственно ядовитое, – но передумал и стал спускаться дальше. На стене черным маркером было написано: «Революция – это ты!» и рядом: «Люди, играйте на лютне! Остальное приложится».

– Оригинально, – отметил Юнкер похоронным голосом. Наверху истошный женский голос кричал про милицию. Слова сопровождались грохотом.

– Жена из дома выгоняет. Заранее вещи в мешки увязала, а теперь на площадку выкидывает. Каждый праздник такая история, – сказал Никита, прислушавшись.

Юнкер промолчал.

На крыльце они откупорили вино и вступили в дождь. В луже под фонарем плавали желтые комочки мимозы, видимо, здесь героический пилигрим столкнулся с особенно непреодолимыми препятствиями.

Никита впервые видел, чтобы Юнкер пил прямо из бутылки. Вид у него при этом был залихватски отчаянный, как у загулявшего от проклятой страсти Мити Карамазова. Но Никита предпочел ни о чем не расспрашивать. Страсть эта явно не воплощалась в девушке с русыми косами.

На остановке печальный гопник, похожий на бритого шимпанзе, вел бурный диалог с темнотой, называя ее то сукой, то Олькой.

– Олька, сука, вернись, я тебя прибью! – ласково бубнил бритый, пошатываясь от избытка чувств.

– ОЛЬКА! – оглашал округу рев токующего мамонта. – СУКА! Я же с тобой ПО-ЧЕ-ЛО-ВЕ-ЧЕС-КИ поговорить хотел!

Темнота не отзывалась, загадочно шлепая дождем по оттаявшему асфальту и томно вздыхая шинами авто.

– Ты когда-нибудь был в Эрмитаже? – неожиданно спросил Юнкер.

Никита в очередной раз смутился. В Эрмитаже он, конечно, был, но с Ясей. А вспоминать о ней сегодня было как-то особенно трудно. Никита весь вечер мужественно боролся с желанием набрать ее номер.

Студентов в Эрмитаж пускали бесплатно. И они с Ясей прятались среди саркофагов от долгих питерских дождей. Еще там был бесплатный туалет, где однажды Яся оставила Библию на финском языке, которую они пытались украсть в католическом храме, где слушали орган. Но оказалось, что Библии раздают бесплатно. Книгу, уже потерявшую интерес, все равно пришлось взять, а потом таскаться с ней по душным линиям Острова, подбадривая друг друга чтением длинных цепочек гласных.

Из туалета хитроумная Яся вышла уже без тяжелого тома, но Никита заметил это и закричал издалека, умиляя набожных экскурсантов:

«Яся! Ты Библию забыла!»

Яся скорчила недовольную мину и вернулась за книгой, которую потом они подарили молоденькому фотографу, изучавшему финский язык. Звали его то ли Вася, то ли Петя. Они познакомились в Михайловском саду, где спали на соседних скамейках, а потом гуляли по рассветному Питеру и снимали фонари, парившие в розовом небе, как батискафы пришельцев.

Все это Никита успел вспомнить, пока Юнкер объяснял ему, что «можно, конечно, благородно стремиться быть со своим народом там, где этот народ, к несчастью, пребывает, но это вовсе не значит, что надо становиться таким же безграмотным, а посему в главном музее страны побывать все-таки стоит».

Никита обещал обязательно сходить в Эрмитаж, и они двинулись дальше, а то Юнкер от возмущения не мог и шагу ступить.

– Когда смотришь на старинные картины или скульптуры, то лица на них кажутся очень странными. Ты таких никогда в жизни не видел, – продолжал Юнкер, успокоившись. – И дело здесь, наверное, не в степени мастерства художника и его способности нарисовать похоже, а в том, что раньше у людей на самом деле были другие лица. Я это еще в детстве заметил. А потом однажды ходил по Эрмитажу и в одном мраморном юноше периода упадка Римской империи узнал своего одноклассника: один в один. Я стал всматриваться, и нашел еще пару знакомых. И вдруг я понял, что эти лица не вызывают у меня удивления: я их каждый день вижу в метро и на улицах! Лица, на которых стоит печать вырождения.

Юнкер сделал большой глоток вина и закурил. Никита обернулся и увидел, как заклинатель темноты и материализовавшаяся Олька стоят, крепко обнявшись, посреди проезжей части. Машины объезжали парочку и выражали солидарность, подмигивая фарами и издавая фривольные гудки.

– Я не могу на это спокойно смотреть! – воскликнул Юнкер, имея в виду упадок и вырождение, а не объятия, нарушавшие правила дорожного движения. – В каждом, или почти в каждом растет труп. Посмотри вокруг! Только такой идиот, как ты, может видеть в этой мертвечине людей. Чувство юмора ей не отказало, видите ли! Зато человеческий облик приказал долго жить!

«Идиота» Никита пропустил мимо ушей, а за людей обиделся. Юнкер, заливаемый потоками дождя, этого не заметил.

– Но ты знаешь, я не люблю попусту сокрушаться. Надо действовать. Противостоять этому разложению не смогут ни наука, ни искусство, ни тем более, политика. Только церковь или школа. Священником я стать не могу, ибо не религиозен, а вот учителем вполне. Ловить эту энтропию надо в зародыше, иначе смысла нет. К тому же закон поменяли, мне теперь призыв светит, а в армию я не хочу, там грязно. – Юнкер неожиданно замялся, вздохнул и сказал, не глядя на Никиту: – Я решил в Горки поехать, у них школа вроде бы есть…

Возвращались они молча. Но уже радостно. У дома стояла милицейская машина. Бравый участковый выводил из подъезда злосчастного Никитиного соседа. Одной рукой мент поддерживал своего подопечного, а в другой – тащил узлы. Мужчины честили «подлое бабье племя» и собирались выпить по поводу 8 Марта. В руке мужичок по-прежнему сжимал мимозу.


…Потом Никита несколько раз звонил в Горки, в колхозную контору, где стоял единственный аппарат, и разговаривал с Гришей, который докладывал ему все сельские новости.

Зиму пережили нормально. Отцу Андрею приходилось несколько раз брать деньги из церковной кассы, чтобы уплатить неотложные долги колхоза. Например, энергетикам, этим исчадиям адовым, грозившимся отключить свет в школе.

Таисия Иосифовна здорова и выписывает из города семена каких-то диковинных южных цветов, чтобы засадить ими несколько брошенных огородов.

Ваня закончил роман, обиделся на Никиту, не заезжавшего в гости, и взял моду сплевывать сквозь дырку от двух выпавших передних зубов.

– Настоящая шпана растет! – сетовал Гриша с неподдельными интонациями деревенской кумушки.

– А Юнкер? – спрашивал Никита, улыбаясь в трубку.

– Серега-то? Да, он бобылем живет, ни с кем не общается, все по лесам шастает. Говорит… погоди, щас бумажку найду, записал специально для тебя, больно мудреная фраза…Говорит, «что вступил в бесконечный дотекстовый диалог с миром». Вот ведь жуть какая!

26

Никита приехал в Питер повидаться с Рощиным. Несмотря на ранний час, по городу бродило странное напряжение. У входа в метро толпились люди. Изнутри долетали отголоски скандала.

– Я воевал! А ты воевала? Пусти! – надрывался надтреснутый голос.

Никита пошел пешком по Невскому. На углу Садовой, прямо на проезжей части под мелким осенним дождиком стояла кучка стариков. Сыпались нервные звонки трамваев. Где-то опять кричали. Старики стояли молча.

Казалось, они провели здесь всю ночь. Казалось, они никогда больше не сдвинутся с места, не разойдутся по домам, не сядут в пустой вагон, гремящий в сторону Охты, не будут покупать свежий хлеб в полуподвальной булочной на Казанской.

Они словно уже заняли свое место в вечности, под нетленным питерским небом, как стаи зеленых ангелов на крышах необитаемых дворцов, как странные каменные лица, проступающие сквозь стены на Васильевском острове, как львы с отбитыми носами, охраняющие ворота, в которые не ступала нога человека.

Никита позвонил Рощину.

– А у нас третий день бабки бунтуют против низких пенсий, – с деланой беззаботностью отозвался Рощин и зевнул. – Ты чего застрял? Приходи пить кофе.

– Я тут буду, – сказал Никита и повесил трубку.


– Господи, а жить-то дальше как? – бормотала себе под нос бабка в платке, повязанном по самые брови. – Скорей бы, что ли, помереть!

Никита внезапно почувствовал себя виноватым. Внутри у него сжалась пружина. Которая потом так никогда и не распрямилась. Он подошел поближе.

– Позавчера еще, как мы на улицу первый раз вышли, стали угрожать. Домой иду, а они на машине следом едут, бранятся. Ты, говорят, зачинщица, мы тебя вычислили! – вполголоса рассказывала крупная пожилая женщина, держась за бок. – А вчера иду отсюда, подъезжают, уже на двух машинах. Выскочили, человек шесть. На одну старуху! Руки заломили, попалась, говорят, сука! Это мне-то! Мне седьмой десяток пошел! И волоком по ступенькам потащили в отделение, избивать стали. Дубинками. Все по швам норовили попасть – у меня от операции остались. Умирать буду, буду видеть эти гогочущие фашистские хари!

– Потерпите! То, что сейчас происходит – это агония. ЭРэФия при смерти! Давно пора! Империя на глиняных ногах! – заголосил вдруг рыжий толстяк, прижимавший к груди открытку с изображением Соловецкого монастыря. – Пусть ЭРэФия летит в тартарары! Наша родина – северная Русь, там – живое! Там – надежда! Там – источник исторического творчества! Там наше тридевятое царство, утопическое государство, в новгородской вольнице, деревянных церквях, поморских сказках!

– Как только начались беспорядки, откуда-то появилась целая орда сумасшедших, – шепнул Никите неожиданно подошедший Рощин. Он жил недалеко, у пожарной каланчи. – Проповедуют, народ вокруг себя собирают. Кто последние времена предрекает, кто о воскресших царевичах сказки рассказывает, кто про инопланетян врет. Вся муть поднялась. Так и ждешь, что сейчас из-за угла Ставрогин со своей немытой свитой вывернет. И начнет раздавать листовки «Союза Спасения Святой Руси».

С другой стороны толпы затормозила черная иномарка с мигалкой. Из машины вальяжно вылез человек с клеймом народного депутата на лице и стал швырять вокруг себя деньги. Толпа загудела и колыхнулась в его сторону. Рыжий остался один. Он растерянно оглядывался и восклицал:

– Куда вы? Русичи! Славяне! Где ваша северная гордость! Остановитесь!

Но его никто не слышал.

Высокий мальчик бросился к депутату с криком «Позор!» Перехватив пятьсот рублей, он попытался порвать бумажку. Охранник, похожий на затянутый в пиджак трансформатор, незаметным движением уронил мальчика на асфальт, слегка придавил коленом, брезгливо отобрал у него купюру, аккуратно расправил и положил себе в нагрудный карман. Депутат презрительно скривил рот, повернулся к происходящему широким крупом и стал раскидывать тысячные купюры. Никита помог мальчику подняться.

– Больно! Больно! – твердил тот, отряхиваясь и кусая губы.

– Сильно помял? – спросил Рощин.

– Я не о том! – досадливо отмахнулся юноша и, заглянув Никите в глаза, повторил: – Больно!

Никита молча кивнул.


– А мне плевать, что стыдно! Плевать на честь и достоинство! Когда есть нечего, об этом не думаешь! – пререкался с кем-то старичок жгуче семитской наружности. – Я три купюры поймал, пока давка не началась. Это в несколько раз больше моей пенсии! Кому должно быть стыдно? Мне? А я думаю, тем, кто меня до такого унижения довел!

– Обидно, ужасно обидно! – соглашалась старушка в черном платке. – В чем мы провинились? Войну выиграли, страну из руин подняли… Всю жизнь для будущего старались. И вот оно, будущее! На помойку выбросили, помирай поскорей!

– Но ваши-то дети вас не бросили! – вмешался Рощин. – Это гораздо важнее, чем государство!

– Для вас оно, может, и так, – откликнулась черная старушка. – Вы живете для себя, родненьких. А у нас как было. Работаешь до ночи, дочка дома одна, муж-то с фронта не вернулся. Придешь, шлепнешься, а наутро снова – по гудку вскакиваешь и вперед. Мне, дуре, казалось, что все советские дети у меня на руках, вот я ради них и надрывалась. Эх, дура, дура… Собственная дочь сиротой росла, только спящей ее видела. Вот и вырастила несчастливицу. Все мужья бросали с детьми на руках. Три внука от нее осталось. Эх, знать бы, что так будет…