Зато о своей родине, о далеком уральском городе, мама могла говорить часами. О его дождях, о речке, закованной в камень, об ажурном чугунном литье бульварных ограждений, о снегопаде зимой и шуме тополей летом, о березах, о медовых лесных травах. Диля слушала, смотрела в мамины горящие глаза, впитывала в себя каждую мелочь, и в голову ей не приходило спросить: чем же это, например, горные душанбинские травы хуже уральских медовых? Чувствовала, что нельзя спрашивать. Потому как присутствовала в маминых рассказах некая одержимая тоска, отрицающая и синие горы, и розовые кусты на проспекте Рудаки, и настоящий восточный рынок Баракат, вместе взятые. Она впитывала в себя мамину одержимость как некое дочернее обязательство, и душа полукровки маялась внутри, ломалась надвое; одна часть трепетала от уважения к прекрасной маминой родине, и было в этом уважении что-то чудное, сказочно-недоступное, наполненное снегами и березами, а другая страдала от будто бы предательства, совершаемого по отношению к солнечному привычному городу, в котором выросла, в котором ходила в школу, дружила, влюблялась, пыталась получить высшее образование в престижном Российско-Таджикском славянском университете на улице Турсун-заде.
   И ссоры родительские Диля переносила тоже болезненно, не понимая до конца, на чьей она стороне. Хотя и нечасто они ссорились – в основном в те дни, когда к ним дядя Баходур заглядывал. Вел он себя так, будто в квартире они с отцом одни были. Да и мама им в компанию нисколько не навязывалась – выходила из кухни с подносом, накрывала на стол и тут же уходила обратно на кухню, плотно прикрыв дверь. И Дилю за собой уводила. Но даже через закрытую дверь Диля слышала, как говорили мужчины на повышенных тонах, как яростно перебивали друг друга – мелькали во фразах имена больших людей, политиков, которые и без того на слуху были, поминались районы Худжанта и Хатлона, Гарма и Горного Бадахшана, и по всему чувствовалось, как дядя Баходур на папу сердится.
   – Мам… А чего от папы хочет дядя Баходур? – спрашивала она у матери тревожным шепотом. – Слышишь, как сердится?
   – Чего хочет, говоришь? – так же шепотом отвечала мать, заправляя светлую прядь волос за ухо. – А я тебе скажу чего… В общем и целом дядя Баходур хочет, чтобы мы с тобой надели на себя хиджаб. И чтоб больше его никогда не снимали. Скажи, ты хочешь носить хиджаб?
   – Не-а. Не хочу. Мне не нравится.
   – Вот и я не хочу. Но ему все равно, чего мы с тобой хотим или не хотим. Для него победа исламской оппозиции важнее наших желаний. Поняла?
   – А папа чего хочет?
   – А наш папа ничего не хочет. Он просто жить хочет, работать, лечить людей. Он не такой, как дядя Баходур. Он даже взяток брать не умеет, папа твой…
   Диля посмотрела на нее удивленно, но продолжать диалог не решилась. Потому что не поняла, то ли одобряет мама папино поведение насчет взяток, то ли осуждает. Тем более что мама стала бурчать себе под нос совсем уж непонятно сердитое, и это могло означать только одно – родительской ссоры после ухода дяди Баходура не избежать. Вдруг мама сама развернула к ней гневное покрасневшее лицо, проговорила раздраженно:
   – Нет, приходит, главное, сюда, как к себе домой! Хозяин чертов! И ничего с этим не сделаешь! Надоело, надоело мне все это! Господи, да если бы я могла уехать… Если бы мне было куда уехать…
   – А почему… Почему дядя Баходур – как хозяин? Это же наша квартира, мам?
   – Да в том-то и дело, что не наша! Это его квартира, он ее на свое имя получил… У него же в городе все схвачено, понимаешь? Большой человек, при должности… Да сволочь он, а не человек! Живем тут из его братской милости… А что делать, раз твой отец… такой? Ничего заработать не может! А ведь тоже, между прочим, при должности! А, да что говорить… – сердито махала она рукой, – так всю жизнь и будет от большого брата зависеть. И ты в университет будешь поступать по его протекции. А иначе и не возьмут, хоть семью пядями ума во лбу светись. Ты же хочешь в университете учиться?
   – Хочу…
   – Ну, раз хочешь, значит, будешь. Отец брата попросит, и он за тебя похлопочет. И не приставай ко мне сейчас – без тебя тошно…
   В Российско-Таджикский славянский университет она после школы действительно поступила. На филологический факультет. Между прочим, самое популярное и престижное в городе учебное заведение – туда вообще просто так попасть трудно, даже на платное отделение. Два курса там проучилась, как будто один день прошел… А на третьем курсе Алишера родила. Весной, в апреле. Как раз через девять месяцев после гибели его отца на Памире. Летнюю сессию уже не сдавала. Хотела академический отпуск оформить, да как-то не пришлось. Горестные события не позволили. Да если б она знала, что все так обернется…
   Дядя Баходур пришел к ним сразу, как их с Алишером из роддома привезли. Стоял долго над детской колыбелькой, всматривался в плоское красноватое личико, напряженно морщил и без того толстое переносье, заросшее черными жесткими волосами. Потом перевел взгляд на отца, мотнул головой в сторону кухни – вроде как для разговора пригласил. И сам пошел первый, уселся там за столом по-хозяйски. Диля видела, как отец напрягся, как потащился за ним вслед понуро. Сидели они там недолго, а потом вдруг сильно ругаться начали. Не спорить на повышенных тонах, а именно ругаться. Вернее, ругался и кричал один дядя Баходур – зло, сердито, – отца из-за этого крика и не слышно было. Потом дверь отлетела в сторону, и дядя быстро прошел в прихожую мимо них с матерью, как мимо двух придорожных камней, хлопнул входной дверью так, что дрогнули перегородки в квартире. А вслед за ним отец из кухни вышел – до зелени бледный, с испариной на лбу. Она сунулась было спросить у него, что там меж ними произошло, да не успела – Алишер от шума проснулся, заплакал громко и тревожно. Так и не успела она отца ни о чем спросить. На следующее утро он, как обычно, ушел в больницу, а к обеду позвонили оттуда, сказали, что скончался от обширного инфаркта. Упал прямо на летучке, и ничего сделать не смогли, даром что больница. Как мама говорила в таких случаях – сапожник без сапог…
   После смерти отца началась у них совершенно другая жизнь, в которой не осталось места ни для Дилиной учебы, ни для маминых толерантных страданий с особым выражением лица. Плохо они жили, бедно. Маму на работу никуда не брали, да и работы, как оказалось, в городе совсем нет. Пришлось Диле идти на поклон к папиному бывшему заместителю, теперь уже главврачу больницы, чтобы придумал для нее хоть какой-нибудь заработок. Да и не могла она дома сидеть, если честно. Слишком уж грызла душу вина, что погубила отца, своевольно распорядившись случившейся беременностью, опозорила его родительскую честь. Вот он и не выдержал. Поэтому с удовольствием пошла на копеечную должность в поликлинику, в регистратуру, а вечерами еще и полы в коридорах мыла. Деньги получались небольшие, но на кое-какую жизнь хватало. Да и все кругом так жили – совсем не богато. Те, кто из России с мигрантских заработков деньги привозили, еще как-то поднимались, родственникам помогали, а у кого такой возможности не было, тянули свою лямку полунищего существования, молясь Аллаху и не ропща особо.
   И они тоже не роптали. Алишер здоровым рос, мама занималась с ним с утра и до вечера, вкладывалась душой во внука, как в последний жизненный оплот. Может, и жили бы так еще долго, и Алишера бы вырастили, если бы мама не заболела. Как она говорила – почки надорвались от неподходящего им климата. Страдала отеками, руки стали дрожать, чуть не падала от слабости, пила таблетки горстями. Образовалась в их жалком бюджете огромная лекарственная брешь, хотя и помогали Диле тайно девчонки-медсестры из больницы, таскали иногда эти таблетки, прикрывая свой профессиональный грех памятью об отце. Случались дни, когда и хлеба не на что было купить.
   – Мам… А может, у дяди Баходура помощи попросить? – в один из таких дней, отчаявшись от безденежья, обратилась она к матери. – Он же родственник все-таки, дядя мой родной…
   – Нет, дочка. Что ты. Нельзя этого делать, – тоскливо вздохнула мама, разминая пухлые, отек шие кисти рук, – он и раньше нас не особо жаловал, а теперь и вовсе за родню не признает. С квартиры не гонит, и на том спасибо. Не тревожь черта, он и рогов не подымет.
   – Ну почему, мам? Помнишь, он приходил, когда Алишер родился? Он так на него смотрел… Может, он для Алишера даст?
   – Ох, глупая ты какая, Диля… Глупая и наивная! Да ты хоть знаешь, зачем он тогда приходил? Он же Алишера забрать хотел!
   – Как это – забрать? Куда – забрать?
   – Себе, куда… У него же своих детей нет, вот он и предложил отцу… Тебя же, говорит, все равно, мол, дочь опозорила, так я вроде того семейный грех и прикрою. Отец ему отказал конечно же. Помнишь, каким он тогда сердитым ушел? А на похоронах и близко ко мне не подошел, будто и нет меня, и никогда не было. И тебя тоже. Так что не вздумай, доченька, ему звонить…
   Умерла мама неожиданно. Хотя смерть близких всегда случается неожиданно, и в то последнее утро Диля ничего такого не почувствовала, убежала на работу, чмокнув ее в оплывшую щеку.
   А вечером, открыв своим ключом дверь и услышав из комнаты жалобное, заходящееся на одной ноте Алишерово поскуливание, как-то сразу все поняла, и подкосились колени, и полоснуло по сердцу страхом, и не было никаких сил сделать два шага через прихожую и войти в комнату…
   Похоронили маму скромно, в основном за счет больницы. На поминках почему-то говорили больше об отце, как будто второй раз его хоронили. Алишер жался к ней испуганно, уклоняясь от сердобольных рук, опускал голову в пол, когда его спрашивали о чем-нибудь. Да и не мог он толком ответить – плохо понимал таджикскую речь. Мама с ним только на русском говорила, и сказки русские с младенчества читала, и Пушкина с ним учила, и так же, как ей когда-то, без конца рассказывала про далекий уральский город, белые березы и чистое поле с медовыми травами. И никак ей внушить было нельзя, что зря она это делает, что в школе ребенку все равно бы пришлось на таджикском общаться. Мама только рукой от нее отмахивалась, как от надоедливой мухи.
   Будто чувствовала чего.
   Вскоре после маминых похорон пришел к ним дядя Баходур. Уселся в комнате на диване, отер потный лоб, поманил к себе рукой Алишера. Мальчишка подошел с пугливой готовностью, но глянул довольно открыто, улыбнулся даже. Дядя расплылся в ответной улыбке, притянул его к себе, похлопал широкой ладонью по спине. Потом вытащил крупную купюру из нагрудного кармана, протянул Алишеру:
   – На. Иди купи себе чего-нибудь в магазине. Чего захочешь. У вас в доме на первом этаже магазин есть, знаешь? Ты умеешь сам в магазине покупать?
   – Умею… А можно, я маме подарок куплю?
   – Ну, как хочешь… Иди, деньги твои. А мы тут с мамой поговорим немного.
   Проводив Алишера и строго-настрого наказав ему во дворе не задерживаться, Диля прошла в комнату, села напротив дяди, скромно сложив руки на коленях.
   – Так о чем вы со мной хотели поговорить?
   Дядя поднял на нее желтоватые мутные глаза, помолчал, потом проговорил довольно жестко:
   – Да ни о чем я не собираюсь с тобой говорить. Я вообще-то за мальчиком пришел. Завтра поедем, оформим на меня все документы.
   – То есть как? Я не поняла…
   – А тебе и понимать нечего. Ты одна его все равно не вырастишь. А со мной ему хорошо будет. У меня своих детей нет, воспитаю, как родного сына. В нашей вере. Образование самое лучшее дам, денег дам, возможности дам… Все, что у меня есть, все его будет.
   – Простите… А как же… А как же я?
   – А что – ты? Ты радоваться должна, что я тебя на свободу отпускаю. Откажешься от ребенка, и живи себе.
   – Что значит – живи себе? Он же мой сын!
   – Ну и что? Был твой, станет мой. Парню отец нужен. Да ты не волнуйся, у меня хорошая жена, она его не обидит. Я уже ее предупредил. Так что, оформляться поедем? У тебя документы где?
   – Послушайте… Послушайте! Вы… Вы что вообще себе позволяете? Как это – взять и отдать в чужие руки ребенка? Отказаться от него и жить спокойно? Он же мой сын!
   – Ладно, я понял. Не кричи. По-хорошему ты не хочешь. Я понял. Придется поступать с тобой по-плохому. А мне бы этого не хотелось. Как ни крути, а все-таки ты моя племянница.
   – И как это – по-плохому?
   – Ну, разные варианты есть… Хотя бы на наркотиках тебя поймать, например. Могу это устроить. Ни одна прокурорская собака к делу не привяжется. Можно из квартиры выгнать. Куда ты пойдешь? Идти тебе, кроме меня, некуда. Так что соглашайся сама, другого выхода у тебя нет.
   – Дядя Баходур, что вы, опомнитесь… Какие наркотики? Не надо так со мной, дядя Баходур. Пожалейте. Он же мой ребенок, я не смогу без него. Ну зачем он вам? Он меня любит…
   – Так. Опять мы по старому кругу пошли. А у меня, между прочим, время дорогое. Я человек занятой. Целых пятнадцать минут тут с тобой беседую.
   – По маме через неделю сорок дней будет… Дайте мне поминальный ужин провести, а потом… Потом мы к разговору вернемся.
   Он глянул на нее подозрительно, сощурил узкие глаза в набухших отечных веках. Помолчав, шлепнул ладонями по толстым, обтянутым милицейскими форменными штанами ляжкам, проговорил довольно покладисто:
   – Что ж, хорошо. Мать помянуть – дело святое. И тебе время будет все обдумать. Только помни одно – я так решил, и точка. Ты поплачь, смирись, мальчика приготовь. Значит, через неделю?
   – Да. Через неделю.
   Проводив его до двери, она вернулась в комнату, огляделась растерянно, не зная, за что схватиться в первую очередь. То ли вещи в чемоданы скидывать, то ли знакомых обзванивать, чтобы денег на дорогу занять. Хотя – стоп. Кто это ей денег на дорогу даст? Никто и не даст. Правда, немного своих есть – на мамины сорок дней откладывала. Придется уж не поминать и ужина не устраивать – и мама простит, раз такое дело. Неделя, неделя! У нее есть неделя. Надо сесть, успокоиться, все решить. Это понятно, что надо бежать. А деньги… Надо побыстрее распродать все вещи, и дело с концом! Если продавать совсем дешево, то быстро могут купить. Обежать соседей, позвать к себе, пусть забирают, что кому понравится. Ковер, диван, стенка, холодильник, телевизор… Ничего, наберется денег, и на билеты хватит, и на первое время. Бежать, бежать! В далекий уральский город, на мамину родину, другого выхода нет! А первым делом надо все бумаги пересмотреть, определиться с документами…
   Пришедший из магазина с полным пакетом вкусностей Алишер застал ее сидящей на полу среди вороха бумаг. Она и не увидела его, вся погрузившись в разглядывание старой открытки с веткой сирени, держала ее в руках, как добычу, лихорадочно поедая глазами синие, расплывшиеся от времени строчки.
 
   – …Мам! Ты как? Ты уже отдохнула? Может, пойдем? А то холодно. Смотри, снова дождь пошел…
   Алишеров жалобный голосок ударил упреком, и она резво соскочила со скамьи, принялась отряхивать себя так старательно, будто накатившая свежей памятью недавняя жизнь оставила на коже, на волосах, на одежде свои следы. Какая коварная штука – эта свежая память! Чуть зазеваешься – втягивает в себя, как удав кролика. Нет, ни к чему ей это сейчас, потому что не осталось от той, прежней жизни уже ни капельки. Теперь она заново должна начаться. Здесь. Хочешь не хочешь, а должна, и все тут. Тем более этот город ей вовсе не чужой. Она тоже имеет на него хоть маленькое, но свое право. А ради этого можно даже именем своим пожертвовать, которое, как папа говорил, переливается на языке колокольчиком – ди-ля, ди-ля… Все! Хватит. Больше не переливается. И никакая она больше не Диля. Она Дина, и все тут. Темноглазая, почти русская брюнетка Дина со смуглым лицом. Да, со смуглым! Кому какое дело? Может, оно от того смуглое, что брюнетка Дина из дорогого солярия сутками не вылезает? У нее, в конце концов, на лбу не написано, что она по отцу азиатка и только что из Душанбе приехала…
   – Идем, идем, сынок! Я готова. Бери сумки…
   Даже рука у нее не дрогнула, когда потянулась к дверному звонку. Молодец, рука! И внутри тоже была странная уверенность, что ей непременно должны открыть. И вроде как даже обрадоваться должны ее приезду, что было совершеннейшей уже наглостью с ее стороны. В самом деле, с чего это неведомая Таня Деревянко должна ей обрадоваться? Здрасте, нате вам, я Диля из Душанбе, дочка вашей подруги Маши? Смешно. Ну и пусть будет смешно. Все равно больше деваться некуда.
   С той стороны двери прозвучали торопливые шаркающие шаги, и она бодро вскинула голову, выпрямила спину, улыбнулась не очень широко, а так, слегка. Зубы у нее, конечно, были красивые, но широкая улыбка лицу не шла, делала его простоватым. Хотя в данной ситуации, может, оно и лучше – выглядеть совсем уж простушкой.
   Женское лицо, возникшее в проеме двери, тоже было не очень сложным. То есть обыкновенное совсем было лицо. Бледное, одутловатое, с обвисшими круглыми щечками. Голубые блеклые глаза смотрели удивленно и с ожиданием, словно готовились принять вежливое – извините, мол, дверью ошиблась. Диля сделала то-роп ливое глотательное движение, потом набрала в грудь воздуха и чуть не закашлялась – она узнала, узнала ее! Это была именно та самая Таня Деревянко с черно-белой маминой фотографии, только сильно постаревшая. Значит, никуда не переехала. Уже удача. Можно сказать, огромнейшая для нее удача.
   – Здравствуйте, а я к вам… – сипло произнесла она, одновременно пытаясь улыбнуться и подавить противный спазм в горле.
   – Ко мне? – удивленно моргнула женщина. – А… вы кто?
   – Я дочка Марии Федоровны Коноваловой… Вы же ее помните? Ну, Маша… Вы ей письма писали в Душанбе. Я вас узнала по фотографии! Вы же Таня Деревянко, да? Ой, то есть… А как мне вас правильно называть? Тетей Таней, да?
   – Погоди, погоди… – оторопело моргнула редкими ресничками постаревшая Таня Деревянко, – что-то я ничего не понимаю… Ты из Душанбе, что ль, прилетела?
   – Ну да, конечно! Только не прилетела, а приехала. На поезде. Трое суток в дороге провели. А вот Алишер, сын мой.
   Она поддернула за руку Алишера, и он встал перед ней, подняв круглое личико на женщину и улыбаясь ей щербатым от выпавших молочных зубов ртом.
   – Ага, Алишер, значит… Маша писала, что ты им с Амирчоном собираешься внука родить. Аккурат от нее последнее письмо тогда и пришло. Больше не писала.
   – Это потому, что папа умер…
   – Как – умер? Да ты что? Амирчона уж и в живых нет? Надо же, а я и не знала…
   – И мама тоже умерла. Месяц назад.
   – Ой, господи… Свят, свят, царствие небесное…
   Женщина трижды торопливо перекрестилась, потом глянула на нее в ожидании, будто ждала, что, сообщив свои грустные новости, Диля попрощается и уйдет восвояси. А может, ей очень хотелось, чтобы она ушла. Вздохнув и, видно, преодолев в себе что-то, она быстро отступила на два шага назад, распахнула дверь пошире:
   – Заходите… Что ж мы в дверях-то? Я сейчас пойду на стол соберу.
   – Да вы не беспокойтесь! Мы к вам ненадолго. Понимаете, нам пока с Алишером совсем идти некуда, но я постараюсь быстро устроиться… – на одном дыхании протараторила Диля, быстро втаскивая в прихожую чемодан.
   – Погоди… Так ты не в отпуск, что ли?
   – Нет, тетя Таня, не в отпуск. Я насовсем. Но я правда быстро устроюсь, я завтра же пойду…
   – Хм. Хм! Ну ладно… Потом поговорим. А сейчас давай-ка мальчонку в горячую ванну засунь, он у тебя трясется весь от холода. Вон, и курточка вся промокла. Не дай бог, заболеет. У нас тут не Душанбе.
   – Хорошо. Спасибо.
   – А вещи вон в ту комнату отнеси. Там дочка моя раньше жила, теперь замуж вышла, второй раз уже. Представляешь, внука мне подарила на старости лет…
   – Да на какой старости? Вы еще и не старая вовсе! Мама тоже еще не старая была.
   – Да, жалко мне Машу… Несчастная она, ни в чем ей судьба задаточка не послала, одно только страдание. С Амирчоном-то они как жили? Не обижал он ее? А то в письме всего не напишешь…
   – Папа? Нет, не обижал… Что вы! Он очень любил ее!
   – То-то и оно, что любил… А ей каково было?
   – В каком это смысле? – озадаченно повернулась к ней Диля, держа в руках влажную Алишерову курточку. – Что вы имеете в виду?
   – Ладно, потом поговорим. Иди купай мальчонку. Я там полотенце чистое положила.
   Пожав плечами и улыбнувшись, Диля закрыла за собой дверь в ванную, пустила на всю мощь воду. Обернувшись к Алишеру, подмигнула ему ободряюще:
   – Сейчас согреешься, сынок… Тебе с пеной сделать? Погоди, сейчас…
   Пошуровав по полочкам, она пожала плечами, протянула растерянно:
   – Ой, а тут и пены никакой нет, и геля для душа тоже нет… Ничего такого нет, пожалуй. Одно мыло. Плоховато, видать, наша тетя Таня живет.
   Она вздохнула, огляделась, словно пытаясь утвердиться в своем предположении о хозяйской бедности, которая сразу в глаза и не бросалась по причине глобальной чистоты, доведенной до уровня больничной дезинфекции. Но если внимательно приглядеться… Ванна, например, вычищена до блеска, но и протерта практически до самого чугунного основания – в некоторых местах уже видны, как проплешины, черные островки. Кафель беленький, от времени матовый – тоже со времен царя гороха положен, и зеркало в него над ванной вделано, половина потекла блеклой патиной, аккурат в том месте, куда вода из душа попадает. Наверное, лет тридцать – сорок назад это сильно круто было – в кафель над ванной для себя зеркало вставить. Чтобы, значит, принимающая душ молодая хозяйка могла своими формами любоваться. Формы потом с годами расплылись и исчезли, а бедное зеркало, выходит, неприкаянным осталось? Вынуждено отражать то, что отраженным быть вовсе не желает? А полотенце… Аж бросается в глаза яркой белизной! Но кажется, тронь рукой, и рассыплется на ниточки от ветхости. Да уж, совсем, видно, не желанные они тут с Алишером гости, при такой бедности…
   Вздохнув, Диля потрогала воду рукой, подтолкнула мальчишку к ванне:
   – Давай залазь…
   – Мам, ты иди, я сам помоюсь! Я же не маленький!
   – Ага. Давай. А я пойду с тетей Таней посижу, сильно у нас разговор интересный начался…
   Осторожно пытаясь вытереть руки о ветхое полотенце, она застыла на секунду перед зеркалом, потом вдруг спросила тихо, неожиданно для самой себя:
   – Алька… А скажи мне, только честно… Я больше на таджичку похожа или на русскую?
   Алишер поднял на нее из ванны мокрое лицо, мотнул головой, отфыркиваясь, проговорил звонко:
   – Ты похожа на русскую таджичку, мам!
   – Да ну тебя! Так же не бывает!
   – А почему?
   – Ну… Не бывает, и все!
   – Тогда ты будешь первая русская таджичка! Здорово, правда?
   – Да уж… Скажешь тоже – здорово… А чего во мне больше? Русского или таджикского?
   – Не знаю, мам… Ты такая красивая, что я прямо не знаю, что и сказать!
   Выпучив глаза и надув щеки, он с размаху ушел под воду, обдав ее теплыми брызгами. Диля шарахнулась было к двери, но потом снова придвинулась к зеркалу, резко и быстро в него глянула, так, будто пыталась увидеть свое лицо с другой стороны, не привычным собственным глазом, а чужим, равнодушным и беспристрастным. Так, и что этот глаз видит? Только беспристрастно, абсолютно беспристрастно и по-честному! А видит он, во-первых, южную, немного с грязноватым оттенком смуглость. Сразу эта смуглость вперед бросается. Это уже навсегда, наверное, это ничем не выведешь. Но опять же действительно можно на увлечение солярием списать. С большой натяжкой, конечно, но можно. Так что окончательным и отличительным признаком быть не может. Дальше у нас что? А дальше – глаза и брови. Тоже, кстати, в данном случае слияния признаков не наблюдается. Ни в ту, ни в другую сторону. Потому что глаза у нее мамины, русские, ни в какую степь не раскосые, а брови, наоборот, чисто таджикские, вразлет, черные и к переносице сросшиеся. Отцовы брови. Породистые. Никакому выщипыванию не поддающиеся. Она как-то пробовала хотя бы с переносицы черные волоски убрать, но кожа воспротивилась таким сильным раздражением, что до врача дело дошло. С тех пор она к этой процедуре и не возвращалась.
   Дальше что? А дальше у нас нос. А что нос? Вполне для азиатского лица аккуратненький, даже курносый малость. И щеки гладкие, без мягких выпуклостей. И скулы высокие. И небольшой, но достаточно жестко очерченный рот. Говорят, что такая твердая складка губ – чисто азиатский признак. Нет, все-таки она больше на таджичку похожа. На Дилфузу Салохову. Явно папина природа тут верх взяла. И уж никак на русскую брюнетку Дину не тянет…
   – Мам! Я придумал! – вынырнув из воды и снова обдав ее брызгами, звонко пропищал Алишер, отфыркиваясь. – Тебе надо волосы в рыжий цвет покрасить! И веснушки на носу нарисовать! Тогда ты будешь похожа на Катькину маму из соседнего подъезда, помнишь? Которая вместе с Катькой в прошлом году в Россию уехала!