Летом в деревушке было повеселее – наезжали машинами родичи-отпускники с малыми детьми, плескались в зеленом пруду, бродили по лесам, резались в карты, чистили грибы на крылечках, возились в огородах. Долгими зимами деревня словно вымирала, но за окнами двух десятков деревянных домов все-таки теплилась жизнь, и нередко оглашало морозную, испещренную звездами и тенями тишину разухабистое пение вышедшего помочиться на крыльцо того же Палыча или Сашки, нахлебавшихся алкогольных изделий. Развлечений было немного, и самым популярным из их числа было зайти с бутылкой покалякать к соседу. Или даже без, потому что сосед имел свою бутылку – закупали много и впрок, и пили крепко, ведя разговоры на политические темы, ругая, как положено, правительство, беззлобно матерясь и хватая за титьки разомлевших от «казенки» жен и соседок. В общем, жили себе, как лилии, как птицы небесные, исправно выполняя работу в родном КСП и не задумываясь над вселенскими вопросами. Жили себе на земле.
   На ЭТО место наткнулся в начале сентября Витька Демин – лишившийся за неоднократную езду по райцентру в нетрезвом виде водительских прав шофер и заядлый грибник, не ленившийся регулярно мотаться на полустанок и предлагать свои грибочки пассажирам редких поездов. Как-то раз полез он под разлапистую ель за семейством темноголовых боровичков – и внезапно подхватил его теплый вихрь, и очутился он в совершенно незнакомой, безлюдной и тоже лесистой местности. С грибами там было никак, зато ягода попадалась, и не какая-нибудь там мелкая земляника или черника, и не малина даже – а крупные, словно отполированные коричневые плоды, мясистые, сочные и (вот чудеса-то!) шибающие в голову, как пиво с похмелья.
   Витька плевал на все эти предупреждения насчет опасности употребления незнакомых даров природы – с детских лет он нутром чуял, что можно потреблять, а что нельзя, и за все свои тридцать лет ни разу пока не ошибся. Правда, поначалу ничего он в чужой местности не собирал, а, очутившись там, сразу попятился и при посредстве того же теплого вихря вновь оказался в родном лесу, под елью с крепкими боровичками. А проделав эксперимент несколько раз и убедившись, что ход работает нормально, он осмелел и пошел себе бродить по чужим краям, лакомясь неведомыми плодами и во все глаза разглядывая окружающее. Набрел он и на долину с тихой прозрачной речкой, и на поросшие травой холмы, и на овраг с ручейком – и воротился в родной лес в полном восхищении от своего нечаянного открытия.
   Витька не знал никаких теорий о параллельных и перпендикулярных мирах, подпространственных туннелях и прочих штуковинах, и не собирался строить на сей счет никаких предположений – он просто доверял своим ощущениям и понял, что случайно наткнулся на дырку в иной мир, где растут очень симпатичные «похмелюшки» – так он окрестил эти плоды, – и что мир этот вроде бы безлюден и весьма интересен.
   Вечером того же дня, вернувшись в Каськово, Витька продемонстрировал плоды иного мира на сугубо мужских посиделках у Палыча, брошенного женой, укатившей в Торжок с залетным грибником. Второй год функционировало в пятистенке Палыча нечто на манер «Английского клоба» – там мужики на интерес дулись в «секу», там обсуждали политическую ситуацию в мире в целом и в каждом регионе в отдельности, травили анекдоты и делились привезенными из Торжка, а то даже и из Твери новостями; там хлебали водку, закусывая маринованными грибами и квашеной капустой, там крыли многоэтажным матом действия местного руководства и политических лидеров страны, возмущались мафией и со смаком делились впечатлениями от общения с Людкой из центральной усадьбы, которая за гранчак такое вытворяет, что описать невозможно. Информация Витьки прошла «на ура», незнакомые плоды были тщательнейшим образом продегустированы и оценены по достоинству – они оказались неплохой закусью, – и наутро полтора десятка мужиков, похмелившись «похмелюшками», таинственно подмигнув женам и не ставя их в известность о своих дальнейших действиях, выступили под водительством первооткрывателя Витьки Демина в поход к иным местам. Кое-кто прихватил с собой корзины и ведра для сбора плодов, а кое-кто и ружья – на всякий случай.
   Мужики успешно проникли в иной мир, с энтузиазмом отметили это дело у тамошней прозрачной речки, насобирали «похмелюшек», а когда чужое небо начало украшаться чужими же звездами, решили возвращаться домой и удивлять баб рассказами об иных краях.
   Но не тут-то было. Теплый вихрь куда-то задевался, и сколько не топтались мужики под стволом незнакомого корявого дерева – проход не открывался, и впервые здешние окрестности услыхали витиеватую и отчаянную матерную речь…
   Мужики застряли крепко – шел уже третий месяц их пребывания в иных пространствах. За это время они соорудили шалаши на лесной поляне, наловчились рубахами ловить рыбу и поддерживать постоянный костер в центре своего лагеря. Пропитания хватало, ночи были теплыми, у кого-то нашлись карты – и жизнь, в общем-то, текла не хуже, чем в том же Каськово – но в Каськово можно было хватить стакан «казенки», плюнуть на порог собственного дома и податься за новым существованием хоть в Торжок, хоть и куда подалее, даже, может быть, в самый Питер – а отсюда же податься было некуда – ежедневные проверки еще и еще раз подтверждали, что ход надежно закрыт.
   Господи, если бы материализовались вдруг все проклятия, высказанные в адрес первопроходца Витьки Демина, то давно бы уже провалился он сквозь все возможные и невозможные миры и бледной тенью застыл в самом основании мироздания, на самом его дне; но жив был Витька, хоть и угрюм, и по утрам горячо молился он Богу, упрашивая Его открыть проклятущий ход. Однако Бог занимался, видимо, другими делами.
   Да, в принципе, мужикам жилось неплохо, даже самогон наловчились они гнать из плодов-«похмелюшек». Если бы только не это гнетущее ощущение изолированности, отсутствие возможности вернуться к родным теплым задницам изревевшихся, поди, жен. И если бы не что-то страшное, проявившееся вдруг в этом тихом мире.
   Чужие.
   Первым столкнулся с ними механизатор Колян Купырин. В тот день, о чем-то мечтая, убрел он вниз по течению прозрачной речушки, развлекаясь швырянием в воду кусков глины, и за десятым или двадцатым поворотом открылись ему с пригорка чьи-то шалаши, окруженные кустами. Поднимался в чистое небо синий дымок, серебрилась в траве кучка пойманной рыбы, висела на ветках кустов сохнущая одежда. Казалось бы, только радуйся встрече с какими-то еще бедолагами, угодившими в коварно закрывшийся ход, да устраивай крепкую пьянку по этому поводу, но не тут-то было: существа, копошащиеся у шалашей, показались Коляну такими безобразными, что у него отнялись ноги. «Какие-то ящеры рогатые и пучеглазые, – говорил он потом, вернувшись к родным мужикам. – Прыгают враскорячку, а шкура, как у крокодилов».
   Существа заметили застывшего на пригорке Коляна и отреагировали очень быстро: захлопали выстрелы, Колян почувствовал болезненный толчок в плечо, и это вывело его из ступорозного состояния. Не тратя времени на попытку переговоров, он бросился бежать назад, туда, откуда принесла его нелегкая, юркнул в лес и вернулся в лагерь каськовцев, держась эа окровавленное плечо и вызвав переполох среди мужиков. Протерев рану самогоном, перевязав незадачливого Коляна и выслушав его сбивчивый рассказ, мужики решили, что тот наткнулся на агрессивных аборигенов, и что мир этот не так уж спокоен и безобиден, как казалось поначалу.
   Идти войной на аборигенов мужики не осмелились – кто знает, сколько таких селений находилось вокруг? – но стали выставлять дозоры вокруг лагеря и провели разведку. Все оказалось именно так, как говорил Колян: шалаши, костры и отвратительные ящероподобные пучеглазые существа, какими только пугать малых детей…
   Сразу после разведки мужики решили уйти от греха подальше, перенести лагерь поглубже в лес, дабы не дразнить страхолюдных аборигенов, владеющих огнестрельным оружием, – а ночью, накануне передислокации, на лагерь напали. Много было стрельбы и криков, но каськовцам все-таки удалось отбиться, и аборигены отступили, оставив за собой кровавые лужи. Не обошлось без потерь и у каськовцев: двоих схоронили они на лесной поляне, прежде чем уйти с нехитрым скарбом в лесную глушь…
   – Вот так и живем, бляха-муха, – со вздохом подытожил Сашка. – Скрываемся от этой сволоты, караулим по очереди. Пока Бог миловал…
   – А далеко их селение? – поинтересовался я.
   Мне очень хотелось взглянуть на разумных ящеров. Возможно, с ними стоило попробовать найти общий язык. И ведь не зря же бедж советовал вслушаться в себя?..
   – Да километров с десяток, а то и вся дюжина. Отсюда дуть на восход до самой речки, а там налево.
   Сашка внезапно тихонько свистнул. В ответ раздался такой же тихий свист.
   – Притопали, бляха-муха. Ща созову мужичков, отметим это дело.
   Среди деревьев, потрескивая, неярко горел костер, освещая покрытые ветвями с неочищенной листвой приземистые шалаши. Под деревом стояли ведра, висела на суку корзина, из развязанного рюкзака у костра высовывалось горлышко бутылки. На газетах, расстеленных в траве, лежала изодранная рубаха. У огня, по-турецки скрестив ноги, сидел взлохмаченный бородатый парень в помятой синей «олимпийке», заляпанных какими-то пятнами джинсах отечественного производства и расшнурованных кедах; из-за спины его высовывался приклад ружья.
   – Вот это наш Витек Демин, бляха-муха, – сообщил Сашка, подходя к костру. – Любитель путешествий. Знакомься, Витек: еще одного к нам занесло, для компании. А я по такому случаю мужичков подниму.
   – Открылся? – завопил Витек, вскакивая на ноги. – Неужели открылся, е-ка-лэ-мэ-нэ?
   – Не шуми, – осадил его Сашка. – Ни хрена не открылся – система «ниппель»: туда дуй, а оттуда – болт! Просто влип человек, как и мы.
   – Вот гадство! – Витек сокрушенно сплюнул в костер. – Ну никакого счастья нет в жизни, е-ка-лэ-мэ-нэ!
   – Не шуми, Сусанин, – повторил Сашка. – Ящеров накликаешь.
   – Што там, блин, за базар? – раздалось из ближайшего к костру шалаша. Там завозились и на свет появилась еще одна всклокоченная бородатая голова. – Бабу в лесу отловили? Учти, Витька, ты мне скоро сам за бабу будешь – терпежа уже никакого нет. В руке гонять устал. Смотри, как начну мешать тебя в черный месяц – не остановишь!
   Жаргончик у него был явно итэковский…
   – Пополнение к нам прибыло, бляха-муха, – ответил Сашка. – Из городских. Хоть новости последние узнаем.
   – Лучше бы ты бабу приволок, – удрученно сказал шалашный житель и добавил мечтательно: – Эх, на хор бы ее поставить…
   Зашуршали, завозились, закашляли, полезли из своих жилищ заспанные каськовские мужички-путешественники.
   – Здравствуйте, господа, – сказал я. – Не беспокойтесь, там у нас по-прежнему ничего хорошего.

19

   Всю ночь я проворочался на ветках в пустом шалаше Палыча, продолжавшего нести дозорную службу – спать не хотелось, потому что совсем, кажется, недавно, я спал рядом с Мариной; однако, пускаться в путь до рассвета было бы делом нецелесообразным. Я лежал на впивающихся в ребра ветках и слушал тишину, нарушаемую храпом и сонным бормотанием каськовцев.
   Мужики приняли меня сочувственно, как товарища по несчастью, и, собравшись у костра, расспрашивали о земном житье-бытье и пытались напоить местным самогоном. О житье-бытье я им, в меру своей информированности, рассказал, а вот на самогон старался не налегать, ограничившись первым стаканчиком за знакомство – что-то не тянуло меня хлебать самогон, хотя был он, по-моему, весьма недурен. Зато я с удовольствием лакомился «похмелюшками», а мужички лихо расправлялись с веселящей жидкостью, дымили сработанными из высушенных листьев самокрутками и крыли матом свою окаянную жизнь и незадачливого «полупроводника» Витьку Демина. Часа через два все наконец угомонились и расползлись по своим шалашам, оставив Витьку за сторожа, хотя тщедушный дядя Леша Карякин и порывался подбить мужиков немедленно выступить в поход против ящеров и «показать этим курвищам Кузькину мать».
   Лагерь уснул, а я лежал и ждал, когда начнет светать. Я был почти уверен, что смогу помочь робинзонам вернуться в родные нечерноземные края, но до этого хотел посмотреть на ящеров-аборигенов. Было у меня какое-то предчувствие…
   Наконец сквозь щели шалаша пробился первый слабый утренний свет, и я решил, что пора пускаться в дорогу. Натянул сапоги и выбрался из логова Палыча.
   Костер давно потух, в траве валялись стаканы и кружки. Ненадежный сторож Витька Демин спал, распластавшись на земле и уткнувшись лицом в руки, и его вряд ли разбудила бы целая армия ящеров с тамтамами, на танках и бронетранспортерах. Глубоким и свежим было небо, вершины деревьев окунулись в него и застыли, не в силах расстаться со своими древесными снами. Все было тихо вокруг и чужой мир казался уютным и безмятежным, лишенным тревог и забот. Крепкий сон витал над этим уголком Вселенной.
   Усмехнувшись собственному лирическому настроению, я зашагал по тропинке, памятуя о том, что, по словам Сашки, надо «дуть на восход». Где-то в лесу находился Палыч со своей двустволкой, стреляющий без предупреждения и сразу на поражение, но я был уверен, что и он давным-давно видит десятый сон.
   Вероятно, так оно и было, потому что я беспрепятственно дошел до вчерашней поляны и двинулся дальше, полной грудью вдыхая свежие утренние запахи чужого леса и не забывая поглядывать по сторонам. Когда я прошагал, по моим подсчетам, не менее пяти километров, местность стала понижаться, лес расступился и я оказался в речной долине, заросшей густой, выше моих коленей, травой. Один берег речушки был пологим, с полоской светлого песка у воды, а другой обрывистым; по воде бежали, то появляясь, то исчезая, мелкие водовороты, и сама речушка имела такой земной вид, что казалось – вот-вот за поворотом возникнет скрюченная фигура раннего рыбака. Здешнее светило, огромное и темно-красное на рассвете, похожее на готовый лопнуть помидор, висело над травой, набираясь сил перед тем, как начать неспешное восхождение к зениту. Пробудившаяся птичья мелкота разминала крылья, кувыркаясь в воздухе над долиной. Хорошо было вокруг…
   Я немного постоял на берегу, умиротворенно взирая на окружающее, а потом направился вдоль кромки обрыва в ту сторону, где находилось селение негостеприимных ящеров. Мне хотелось с ними поладить. Возможно, они что-то знают о том, где искать Илонлли?
   Все оказалось именно так, как излагал Сашка: за очередным поворотом речушки, взобравшись на холм, я увидел полускрытые кустами зеленые шалаши, весьма напоминающие архитектурные сооружения каськовских мужичков. Более того, у черных головешек костра сидел на корточках самый обыкновенный длинноволосый парень в распахнутой телогрейке и спортивных штанах и пытался раскурить самокрутку; за плечом у парня висело охотничье ружье.
   – Эй, послушай! – крикнул я, остро осознавая, что представляю из себя великолепную мишень. – В гости к вам можно?
   Парень встрепенулся, выронил самокрутку и откачнулся назад. Прочно утвердившись на земле ягодицами, он полез было за своей двустволкой, но вдруг вскочил и прямо через костер бросился ко мне, вздымая клубы пепла.
   – Ты оттуда, земляк? – кричал он, вихрем взлетая на мой холм. – Что, ход открылся? Мужики, ход открылся!
   Знакомы мне были его слова, и все дальнейшее тоже оказалось знакомым. Мужики, вылезшие из своих шалашей. Сначала мат радостный, а потом мат огорченный, когда им стало ясно, что ход вовсе не открылся. Каськово-два. Та же самая история, только со своими нюансами. И деревня, из которой они попали сюда, находилась не под Торжком, а вовсе в нижегородских лесах. И куковали они здесь не третий месяц, как каськовцы, а все пять. И было их ровным счетом тридцать три человека – почитай, все мужское население деревни Антипино, включая нескольких подростков и одного шестилетнего карапуза Сережку.
   И это значило, что подобные ходы в иные миры – вовсе не такая уж редкость на Земле, и что истории об исчезновениях из разных популярных журналов действительно имеют под собой основание. С осторожностью нужно было ходить по дремучим местам и не лезть очертя голову в нездешние дали…
   Беседа наши горячая длилась уже не меньше часа (местное светило вовсю разводило пары), и наконец всплыла в ней тема рогатых страшилищ-ящеров с пучеглазыми мордами. Появилось как-то раз одно такое чудовище на холме у селения антипинцев, да удалось отогнать его выстрелами. Насторожились антипинцы, принялись прочесывать окрестности, и выявили-таки логово местных безобразных тварей. Ночью пошли на приступ, но у ящеров тоже оказалось огнестрельное оружие – и пришлось отступить…
   Я слушал заросших, обтрепавшихся без женского надзора мужиков, и не знал, что и думать; выходило, что и каськовцы, и антипинцы почему-то видели друг в друге каких-то страшилищ, а не людей, земляков. Почему? Что за странные сдвиги в восприятии? Климат, что ли, здешний виноват?
   Я думал и думал, и мысли мои были печальны, но не это было самое страшное; самое страшное – что они отражали реальность. Какие там тяга и любовь к гипотетическим братьям по разуму, какое там ликование при встрече с ними… Да, хотелось верить в это; да, мечтали; да, о таком писалось в наивных детских книжках того еще, далекого поколения. А на деле? Кругом видятся враги, кругом видятся враждебные чудовища; тем более, не на родных колхозных полях, а в черт-те какой дали… и превращаются такие же горемыки-земляки в отвратительных местных ящеров, и не может быть и речи ни о каких попытках контакта (понимания) – из обоих стволов ее, стерву, гадину инопланетную, а не то она уничтожит тебя. Какие там «звездные братья»?.. Враг, только враг может оказаться перед тобой. Такие вот печальные сдвиги в восприятии. Да и откуда, действительно, взяться братьям в этом угрюмом звездном мире?..
   Грустно мне было среди этих мужиков. Среди землян…
   И тогда я достал пистолет и направил его на речку.
   – Вот, – сказал я своим бородатым сородичам. – Вот, идите, путь открыт.
   И возникла из вод серая деревенька Антипино, и, толкая друг друга, бросились к ней мужики – и исчезли в тумане, врываясь в родные избы и радостно матерясь.
   А я побрел назад, к каськовцам, чтобы и их вернуть под привычные небеса. Тот, кто оставил эти ходы на Земле, плоховато знал человека.
   …Я был один в чужом мире, и вновь сел в траву у тропинки. Горько мне было, горько и противно, и призрак Черной Луны внезапно возник над моей головой.
   – Что же ты, Сю? – безнадежно сказал я. – Неужели это все, чего можно достичь, если вслушаешься в себя? И нужно ли тогда вообще вслушиваться в себя или лучше жить, не слушая ничего? Или не жить вовсе!
   Сю вновь не ответил – видимо, решал свои вселенские проблемы.
   Я сидел под прозрачным небом, и мне больше не хотелось никуда идти. И вспомнилось вдруг то, что случилось когда-то с одним из тех, кто тоже был мною…
   А ведь для всех окружающих он был самым обыкновенным, ничем не примечательным молодым человеком. Правда, сослуживцы обратили внимание на то, что он вдруг стал молчаливым и задумчивым, но вопросов не задавали – своих проблем и забот хватало: каждый новый день приносил новые неожиданности, и все силы уходили на борьбу с ними. Сам же он считал, что его просто околдовали: нашептали что-нибудь со злости или шутки ради в переполненном троллейбусе, или посмотрели недобро, когда не подал милостыню нетрезвому побирающемуся, или совершили какой-то заочный магический ритуал, дабы обречь его на страдания. Потому что чем же еще, как не жестоким колдовством, можно было объяснить случившееся обыкновенным сентябрьским вечером?
   После работы он побродил по центральной улице, разглядывая витрины и спешащих куда-то говорливых девчонок, а потом направился к себе, за речку, в кривые переулки дореволюционной застройки. Вечер был тихим, серая подушка неба поглощала все звуки земли, накрапывал едва заметный теплый дождь, и витал над речкой горьковатый запах осени.
   Он медленно шел вверх по склону узким проулком между заборами – и вдруг остановился. В вечернем полумраке перед ним парила девушка. Именно парила, не касаясь ногами искрошенного дождевой водой грязного асфальта. Она могла быть цветком, с которого сняли чары, она могла быть звездой, она могла быть душой реки, эманацией сентябрьского вечера, принявшей человеческий облик, невероятнейшей флуктуацией частиц воздуха – но могла быть и просто игрой света и тени, или результатом мгновенного помрачения сознания, или вестницей приближающегося безумия, навеянного полынными ветрами, которым вольготно теперь гулять в этом мире.
   Он не стал гадать. Он вновь обрел способность двигаться, и приблизился к ней, и спросил, глядя в прекрасное юное лицо: «Кто ты?» Девушка улыбнулась – так могла бы улыбаться радуга – и ответила: «Отражение. Отражение в твоем зеркале».
   И исчезла, растворилась в неярком свете зажегшегося в этот миг уличного фонаря. Тянулся в гору мимо мокрых заборов тихий проулок, и капли дождя шелестели в кустах сирени.
   Мгновенное помрачение сознания… Помрачение?..
   Да, он был уверен, что его околдовали (кто? за что? как?), и ничего не мог с собой поделать, хотя, казалось бы, чего проще: махнуть рукой и забыть, и смотреть по вечерам телевизор, чтобы потом, почувствовав себя высосанной до конца пустой иссохшейся оболочкой, проваливаться в колышущиеся миры сна.
   Он ничего не мог с собой поделать. Каждый вечер он включал свет в своей комнате, садился перед большим овальным настенным зеркалом и смотрел, смотрел, смотрел в его глубину, надеясь отыскать там что-нибудь кроме привычного зазеркального дивана, привычной полки с книгами… часов на стене… горшка с кактусом на подоконнике…
   Он смотрел мимо своего отраженного в зеркале лица, смотрел до рези в глазах, до головной боли, до тупого оцепенения – но ничего не менялось в неподвижной зеркальной глубине. Застывшее иное пространство не желало поддаваться воздействию его умоляющего взгляда.
   Тянулась вереница вечеров, все более длинных и темных, а мир за зеркалом продолжал оставаться непоколебимой глыбой льда.
   Он не энал и не мог знать, что там, за зеркалом, за ним давно наблюдают. А ту, явившуюся ему когда-то в пустом проулке у осенней речки, не перестают упрекать за легкомысленный поступок.
   …На город уже падал мокрый ноябрьский снег, когда Зазеркалье уступило, наконец, его безграничному упорству, грозящему перейти в окончательное безумие. Однажды, сырым ветренным вечером, растаяли в зеркале отражения его лица, и дивана, и полки, и кактуса, растаяли, сменившись серым НИЧЕМ, которое стерло привычную ежедневную картину.
   Постепенно серое НИЧТО стало превращаться в другой мир. Яркий, странный, неописуемый мир, непохожий на тот, в котором находилось зеркало. Иной мир.
   Он отпрянул от зеркала, потом подался к нему, вглядываясь в нездешние удивительные пространства, и вдалеке, на вершине чего-то переливающегося, увидел ее, ту девушку из сентябрьского переулка. Вновь увидел ее, парящую в центре очаровательного зазеркального мира, – и бросился в зеркало, висящее на стене, стремясь проникнуть сквозь его невидимую тонкую поверхность и очутиться там, по ту сторону, в иных невообразимых безмерностях.
   Он ударился лбом о холодное стекло – и зеркало упало со стены, со стуком упало на пол, продолжая отражать то, чего не было в комнате. Он встал на колени перед зеркалом, осторожно протянул руку, пытаясь преодолеть границу миров, но вновь наткнулся на гладкую твердую преграду.
   …И когда он понял, что все старания безнадежны, что невозможно прорваться туда, за стекло, в глубине которого продолжал сиять НЕЗДЕШНИЙ МИР, он в отчаянье схватил утюг и швырнул его в зеркальную гладь. Он еще успел услышать зловещий звон бьющегося стекла – и тут же все исчезло для него… вернее, исчез он сам, и исчезло все то, что должно было отражаться в зеркале: диван, полка с книгами, часы вместе со стеной и кактус вместе с подоконником. Исчезло, как исчезает отражение в разбитом зеркале.
   Потому что как раз он-то и жил в мире за пыльным кривым зеркалом, в мире тусклых, искаженных до неузнаваемости отражений, и мир этот был не более реален, чем реальны отражения.
   Его мир был всего лишь уродливым отражением, и продолжал пока отражаться в миллионах зеркал…
   Я вздохнул. Неужели так оно и есть на самом деле? Неужели мы живем в тусклом пыльном зеркале, сработанном кем-то равнодушным?..
   «Тебе не кажется, что жизнь и должна быть не одногранной, и не всегда ее грани приятны на вид?» – наконец-то снизошел до меня бедж.
   «Банально и верно, Сю, – уныло подумал я в ответ. – Но не весьма утешительно».