Доносчик обвинял еврейское население в том, что оно будто бы "встретило щедрым угощением немцев, указывало им для грабежа русские дома, устроило несколько притонов, куда стекались еврейские солдаты, несшие сюда винтовки. Еврейские студенты с немецкими повязками на руках развешивали на улицах возмутительные прокламации. Бартлинг встретил немцев с белым флагом. Всеми же действиями по оказанию услуг немецким войскам руководил Гершанович, который силой отбирал у жителей скот, припасы и передавал их немцам. Деятельным помощником его был поляк Бартлинг".
   Бартлинг и Гершанович были преданы военному суду за измену. "Суд вызвал только двух свидетелей: Байрашевского и Пенчило. Пенчило ничего существенного не показал, Байрашевский повторил свои показания, еще сгустив краски. Приговором суда поляк Бартлинг оправдан, еврей Гершанович присужден на 8 лет в каторжные работы. Приговор вступил в законную силу, и почти два года "изменник"-еврей нес каторжный режим в псковской тюрьме. С этих пор "измена" всего еврейского населения целого города стала фактом, закрепленным судебным приговором. Обвинен один Гершанович, {276} но он - "лучший человек", выполнявший волю всех евреев Мариамполя. Его обвинение было вместе обвинением города. Но если целый город мог изменить, то чем же отличаются другие города с тем же еврейским населением? Массовые явления обладают широтой и постоянством.
   Из Мариамполя обвинение, как зараза, разлилось широко, захватило другие города и местечки [...] Я знаю, что мариампольский приговор смутил очень многих, совсем не антисемитов. Находили "смягчающие обстоятельства" в вековых притеснениях и несправедливости, которые перенесли и переносят евреи, но факт оставался признанным, и на сомнения, которые все-таки выражались по этому поводу, отвечали возражателям:
   - А Куж? А Мариамполь?"
   (Короленко В. Г. О Мариампольской "измене".-"Русские ведомости", 1916, 30 августа.).
   Этот приговор был продиктован не фактами, а ненавистью, в данном случае ненавистью ко всему еврейскому народу. "Даже заведомого злодея нельзя наказывать за проступок, в котором он не виновен... Ни один человек поэтому не должен отвечать за то, что он родился от тех, а не других родителей, никто не должен нести наказания за свою веру..." (Короленко В. Г, Собрание сочинений. В 10 т. Т. 10. М" Гослитиздат, 1956, стр. 148-149.) - писал отец еще в 1890 году, 22 октября, Владимиру Соловьеву, присоединяясь к протесту передовой интеллигенции против начавшегося преследования евреев.
   В архиве отца сохранилось много писем, в которых он касался этого больного вопроса. "Я считаю,-пишет он в письме С-ой от 5 сентября 1916 года, - то, что претерпевают евреи в России... позором для своего отечества и для, меня это вопрос не еврейский, а русский..."
   Когда впоследствии выяснилось, что единственным {277} обвинителем жителей Мариамполя и их бургомистра был немецкий шпион и новым судом Гершанович был оправдан, то это павшее так внезапно обвинение ярко осветило всю глубину неправосудия, вызванного предубеждением.
   "Наверное,- пишет отец в статье "О Мариампольской "измене",- и старый Гершанович не горел все время чувствами одной возвышенной преданности долгу, которая так эффектна в мелодрамах. Он был просто старый честный еврей, уважаемый согражданами и почти поневоле принявший в трудное время тяжелую обязанность перед родным городом и родной страной. И если бы суд имел время спросить еще хоть одного свидетеля, русского унтер-офицера Гордея, то вся Россия узнала бы из процесса, что бедный старый еврей с честью выполнил эту обязанность, что при этом он правдиво выражал настроение и волю сограждан и что он лично и население Мариамполя заслуживали лучшей награды, чем каторжная тюрьма и позор тягчайшего из обвинений, повисшего над целым племенем".
   Что осталось у Гершановича после этих двух лет? "Сколько страданий вынесли он и его семья за это тяжкое время,-даже эти вопросы теряют свое значение при постановке других, невольно теснящихся в встревоженную совесть: какие тысячи трагедий, сколько погибших человеческих жизней, - женщин, стариков и детей,- в этих толпах выселенцев и беженцев, гонимых, как осенние листья, предубеждением и клеветой с родных мест навстречу новым предубеждениям и новым клеветам на чужбине,- сколько их обязано своей гибелью этому предубеждению и этой клевете..."
   Осенью 1915 года, после возвращения с Кавказа, захваченный этой совершавшейся на его глазах трагедией, Короленко начал работать над большой повестью {278} "Братья Мендель".. Воспоминания, возвращают отца к годам его детства. В центре рассказа фигуры двух сверстников, еврейских мальчиков.
   Различны пути братьев: одного увлекает революционная борьба за общие права в среде русских товарищей, другого - борьба за национальную и религиозную самостоятельность. В повести должны были найти свое отражение и война, и национальные гонения - мучительные вопросы времени (Повесть не окончена.- Короленко В. Г. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 2. М. Гослитиздат, 1954.).
   Но в разгар этой работы отец получил известие о внезапной смерти брата Иллариона.
   Братья в детстве любили друг друга: разлучившие их в юности ссыльные скитания создали связь более глубокую, чем непосредственное общение, и хотя в дальнейшем условия жизни и работы разъединили их надолго, любовь оставалась верной и постоянной.
   Когда мы с отцом приехали в Джанхот, стояла жаркая кавказская осень. Тяжелый гроб понесли на кладбище в яркий солнечный день. Сосновый лес был наполнен благоуханием. Прощаясь, отец положил руку на голову покойного брата и, нагнувшись, тихо сказал: "Прощай, Перчина". И я помню, меня поразило то сложное чувство, которое было в этом прикосновении к мертвому и детском прозвище, произнесенном перед открытой могилой. Рядом стояли жена и дети два маленьких мальчика смотрели на все происходящее любопытными глазками. Я знаю, отец думал: что будет с детьми, так беспомощно стоящими сейчас перед жизнью? Как далеко уведет их она от того, что заключало лучшие надежды поколения, к которому принадлежали старшие?
   И будут ли их пути продолжать эти лучшие стремления в других формах, в иных условиях? {279} В прогулках с детьми, в разговорах о средствах материальной помощи семье отец находил отвлечение от горя. Позднее, тяжело заболев, он писал 9 февраля 1916 года из Полтавы А. Г. Горнфельду:
   "Вы как-то сказали несколько слов по поводу одной моей фразы в письме о смерти моего брата. Вы назвали ее глубоко пессимистической. Я не могу считать себя пессимистом в истинном смысле..." (ОРБЛ, Кор./II, папка № 1, ед. хр. 88.). Истинный пессимизм,- писал он далее,- "общая формула, которая кидает зловещий свет на все частности. У меня этого нет. Частности кажутся мне порой чрезвычайно зловещими, но общей формулы они не покрывают...
   Я все еще на положении больного, и это обстоятельство порой тоже способствует пессимизму... Но, стоя теперь в тени, я помню, что был и на свету, и что в эту самую минуту есть много людей, стоящих на свету. Много и в тени, но в смене света и теней вся картина жизни..." (Там же.).
   В момент тяжелого горя и болезни отец думает то же, что и в наиболее яркий и счастливый период своей жизни: "Жизнь в самых мелких и самых крупных фактах - проявление общего великого закона, основные черты которого - добро и счастье". "А если нет счастья? Ну что же... Нет своего - есть чужое, а все-таки общий закон жизни - есть стремление к счастью и все более широкому его осуществлению..."
   Тяжелая болезнь прошла, но отец уже не вернулся к прерванной повести. Жизнь среди грохота войны и движения фронтов предъявляла новые требования. Победа в Галиции ознаменовалась вместо "формул широких и великодушных обещаний, раздавшихся как благовест в начале войны, постыдной практикой, которая {280} темными путями успела подменить эти обещания, благовест заменила похоронным звоном..."
   "Сколько мерзостей наделали над населением,- пишет отец С. Д. Протопопову 12 октября 1916 года,- сколько воровства, насилий, подлости там произведено... Это война? Пусть так... Но это не только война, это еще и политика. Обещали "освободить" Галицию, т. е. ее население, а вместо того погнали в Сибирь административно галичан, которые говорят и пишут на родном украинском языке. Покровительствуют вору Дудыкевичу и ссылают честных людей. Хозяйничал Бобринский, теперь посылают Трепова..." "Неужели наше православие может быть поддержано только давлением? - пишет он в статье "Опыт ознакомления с Россией".- А русский язык, наша богатая и прекрасная литература, - неужели они требуют подавления другого, родственного языка и родственной культуры, сыгравших такую роль в вековой борьбе галичан за свой русско-славянский облик?!" (Короленко В. Г. Случайные заметки. Опыт ознакомления с Россией-"Русские записки", 1916, № 11, стр. 262-263.).
   "Знают ли эти галичане, сумеют ли они понять и разъяснить, что есть две России, - что к ним, благодаря несчастно сложившимся обстоятельствам, Россия повернулась одной и не лучшей стороной, что им суждено было испытать на себе нравы давно у нас упраздненных управ благочиния и печальной памяти школ кантонистов,- что другая Россия относится к ним иначе,- что она не сочувствует показным обращениям и воссоединениям в сомнительных условиях[...] Русское общество продолжает стоять на стороне широкой вероисповедной и национальной свободы против принуждения, хищничества и безнаказанности" (Там же, стр. 260-261.).
   {281} В Полтаве отцу пришлось встретиться с несколькими живыми свидетелями и жертвами этих русских мероприятий в Галиции.
   "Ранней осенью, - вспоминает он в записках, оставшихся неопубликованными,- мне сообщили, что в Полтаве, в арестантском помещении при городской полиции находится семь галичан, привезенных в качестве "заложников".
   Их положение было очень странно и могло быть объяснено, конечно, лишь неожиданностью и быстротой отступления. Волна, медленно и упорно наступавшая сначала на Карпаты,- отхлынула обратно гораздо быстрее, чем двигалась вперед, механически круша, ломая, захватывая с собой многое, что встречалось на пути.
   Таким образом в Полтаве очутились семь граждан города Яворова, близкого к Львову. Русские власти взяли их, как "лучших граждан" своего города, в залог и обеспечение лойяльного поведения обывателей. А затем, отступая, вероятно, не успели совершить нужных формальностей для их освобождения, и они были двинуты в Россию этапом...
   ...В великой войне XX века обычай заложничества практикуется широко всеми сторонами... В Полтаве оказались "заложники", как бы ручавшиеся за лойяльное поведение жителей австрийского города, в то время находившегося уже в руках австрийцев. Пятеро из них были русские украинцы. Они были знакомы с русской и украинской литературой, в свое время, вероятно, принимали участие в избрании делегатов на празднество Котляревского в Полтаве, и знали, между прочим, о том, что русский писатель Короленко живет в Полтаве. Положение их было очень трудное. Их захватило течение так быстро, что они не успели даже попрощаться с родными и захватить достаточно денег и нужных вещей. Понятно, что их взгляды обратились ко мне. Я узнал, что {282} они здесь и хотели бы со мной повидаться. Я, конечно, пошел навстречу этому естественному желанию.
   Для этого прежде всего я отправился к полтавскому полицмейстеру. Полицмейстер, г[осподин] Иванов, отнесся к моему намерению довольно просто и обещал устроить это свидание. Но в тот же день, при утреннем докладе он упомянул губернатору о моем желании. Губернатор взглянул на это дело уже не так просто и заявил, что свидание с заложниками может разрешить только он лично. Пришлось, значит, отправиться на прием к г[осподи]ну губернатору Багговуту.
   Господин Багговут принадлежит к числу губернаторов старого закала, и одно время, при министре вн[утренних] дел г[осподи]не Хвостове, когда появились настойчивые слухи об обновлении состава губернаторов,- имя г[осподи]на Багговута было приведено в числе тех одиннадцати, которые должны были войти в первую серию удаляемых... Оказалось, однако, что "обновление" было лишь одним из тех эфемерных намерений, которые порхают в воздухе и улетают с новой переменой ветра. Все дело ограничилось тем, что г[осподин] Багговут был переведен в Курск, в феодальные владения г[оспод] Марковых и братии, где, очевидно, он и пришелся совсем ко двору.
   Итак, я отправился к господину Багговуту, которому прежде всего объяснил цель своего посещения. Его превосходительство спросил:
   - Откуда вы их знаете?
   - Я их не знаю, но они, очевидно, меня знают, как писателя, вдобавок, живущего в Полтаве, и обратились ко мне в надежде на некоторое участие. Вот почему я прошу разрешить мне свидание с заложниками из Галиции содержащимися при полицейском управлении.
   - Зачем вам это? {283} Мне показалось, что взгляд его превосходительства с значительным выражением остановился на мне.
   Я объяснил. Население Галиции, как известно, принадлежит к близкому нам украинскому племени, хотя и разделено подданством другому государству. По соображениям военно-политического свойства они содержатся под арестом. Но мне, как одному из членов соплеменного им общества, хотелось бы хоть чем-нибудь помочь им лично. Суровый жребий войны занес их сюда, и мне хотелось бы, когда они вернутся на родину, чтобы они не могли сказать, что здесь их участь была отягчена свыше меры равнодушием и холодностью со стороны соплеменников.
   Его превосходительство слушал без возражений и потом сказал:
   - Но ведь вы знаете, что свидание должно происходить в присутствии полицейских властей?
   Может быть, мне это почудилось (но... это было так естественно), что взгляд его превосходительства остановился на мне как будто излишне внимательно и пытливо.
   Я ответил, что мне это известно и что у меня с ними никаких особых интимностей не будет. Проницательный взгляд потух и последовал... решительный отказ.
   - Не могу. Они арестанты.
   - Я потому и прошу разрешения, что они арестанты. Будь они на свободе,я не стал бы вас беспокоить.
   - Я ничего о них не знаю. Может быть, они преступники, шпионы.
   Я встал.
   - Ваше превосходительство. Я пришел к вам просить свидания не со шпионами, а с заложниками. Если бы они были шпионы, то вам известно, что их содержали бы не при полицейском управлении. На мою устную просьбу я встречаю категорический и не вполне мне {284} понятный отказ. Сегодня же я буду иметь честь подать вам формальное письменное прошение и попрошу письменного же ответа, каков бы он ни был.
   Мы вежливо расстались. Является очень вероятным, что г[осподин] губернатор в тот же день срочно запросил у своего начальства директив относительно заложников, а сам между тем отправился в полицейское управление и посетил заложников в их арестантской камере. Когда-нибудь, вероятно, появится много мемуаров о нашем времени и у нас и у "них". Возможно, что в числе этих мемуаров будет фигурировать и беседа этих австрийских украинцев с русским губернатором "старого закала". И я думаю, что она не будет лишена своеобразной колоритности и интереса.
   В тот же день, вечером, на мою квартиру явился полицейский чиновник и вежливо сообщил, что его превосходительство разрешает мне свидание с заложниками без письменной просьбы с моей стороны.
   А еще через несколько дней они получили возможность поселиться на частной квартире, и после этого мы виделись с ними беспрепятственно у меня на дому" (ОРБЛ, Kop./II, папка № 7, ед. хр. 34.).
   Осенью 1916 года отец приступил после долгого перерыва к работе над "Историей моего современника", стараясь совместить ее с текущей публицистической работой.
   "Я работаю и мечтаю все о "Современнике". Но на совести еще лежат две-три неотложные публицистич[еские] темы,- писал он в письме К. И. Ляховичу от 1 ноября 1916 года, - одна украинская, другая о безобразных формах борьбы с немецким засильем. Моя статья "О Мариампольской "измене" выходит скоро в двух изданиях сразу...
   Когда отделаюсь от этих тем, {285} висящих над совестью, - с наслаждением примусь за "Соврем[енника]" (ОРБЛ, Кор./II, папка № 16, ед. хр. 941.). "Думаю о нем с удовольствием и даже жадностью,- сообщал он в письме к В. Н. Григорьеву от 30 октября 1916 года.-А то пожалуй и не успеешь кончить то, что я считаю своим главным делом..."
   В предреволюционное время заметным общественным событием, вызвавшим оживленное обсуждение в литературных кругах, было появление нового органа печати - газеты "Русская воля".
   "Живя в провинции,- пишет отец в статье "Старые традиции и новый орган",- вдали от источника всяких слухов о том, что происходит за кулисами столичной жизни, я знал о "новом органе" лишь то, что появлялось в газетах...
   Происходила в столице какая-то многозначительная суматоха, точно некая новая антреприза готовит первое представление невиданной пьесы, и публика нетерпеливо ждала открытия занавеса" (Ко p о л е н к о В. Г. Старые традиции и новый орган.-"Русские записки", 1916, № 8, стр. 249.).
   15 июля 1916 года в Петербурге происходило совещание представителей крупных банков под председательством А. Д. Протопопова по вопросу о создании органа печати, задача которого "правильно освещать экономические вопросы и защищать промышленные круги от несправедливых нареканий". Далее в заметке, представляющей отчет об этом собрании, говорится, между прочим: "По утверждению А. Д. Протопопова, он заручился согласием (на участие в создаваемом органе) М. Горького, Леонида Андреева и Владимира Короленко". Это сообщение вынудило отца напечатать решительное опровержение слуха и затем ввиду {286} продолжавшихся толков печати еще яснее подчеркнуть свое отношение к новому органу.
   "...Я считал до сих пор, что даже не очень большого внимания к моей долгой общественно-литературной работе достаточно, чтобы заставить по меньшей мере усомниться в возможности моего участия в органе, о котором шла речь на собрании "гг. представителей крупных банков". Причина, кажется, не требует даже особых разъяснений. Новая газета издается на средства гг. торговцев, промышленников и банкиров, которые, конечно, не напрасно решаются тратиться на эту дорогую затею. Газета обязана рассматривать вопросы общественной справедливости в зависимости от взглядов щедрых издателей. А я привык работать лишь в независимых органах и не вижу ни малейших оснований изменять этой своей привычке..."
   И в частном письме, развивая ту же мысль, он пишет:
   "Такая ведь это невинная фраза: "Газета будет защищать ваши справедливые интересы. Дайте денег". И вот это "дайте денег" - совершенно изменяет невинное значение фразы. Этот узелок все равно должен быть вскрыт рано или поздно. И тогда, вероятно, сразу же оказалось бы, что затея или мертворожденная, или... должна силою вещей привести к служению классовому либерализму. А тогда, конечно, и литературные силы надо искать в других лагерях..."
   В дневниках отца, относящихся к этому времени, отмечаются признаки поднимающейся общественной волны - глухое неясное брожение в народе и рост революционных настроений. В конце октября 1916 года он пишет в дневнике:
   "Попалась мне книжечка, в которую в 1905 году я заносил свои впечатления, и я с интересом возобновил по ней в памяти многое, пронесшееся и исчезнувшее с тем лихорадочным временем. Теперь- время; пожалуй, {287} еще интереснее, события мелькают еще быстрее, как река, приближающаяся к месту обрыва и водопада" (ОРБЛ, ф. 135, разд. 1, папка № 46, ед. хр. 6.).
   И затем изо дня в день появляются заметки, проникнутые предчувствием надвигающихся событий. 4 ноября 1916 года в дневнике отца записано:
   "Ходят темные слухи. Правительство заподозрено в умышленной провокации беспорядков, так как, дескать, в договоре с союзниками России случай революции является поводом для сепаратного мира" (Там же.).
   "Слухи о стремлении к сепаратному миру все определеннее. Боятся революции, а немец поможет династии...
   Атмосфера насыщена электричеством. А на этом фоне трагикомическая фигура Протопопова... Несчастный, жалкий, полузасохший листок, подхваченный вихрем и воображающий, что это он ведет за собою бурю..." (Там же.) записано в дневнике 6 ноября.
   "Падение личного престижа царя громадно... Царь добился, наконец, того, что бывает перед крупными переворотами: объединил на некотором минимуме все слои общества и, кажется, народа и дал этому настроению образ и чувство. Заговорило даже объединенное дворянство - недавний оплот реакции..." сделана запись 7 декабря.
   "На базарах, на улицах идут серьезные, угрюмые толки о мире. Деревенский мужик покупает газету.
   - Грамотен?
   - Ни, та найду грамотных.
   - Хочет узнать о мире,-комментирует газетчик.
   - Эге, -подтверждает мужик и спрашивает:-Ащо пишуть про мир?
   Я в нескольких словах говорю о предложении {288} немцев, о вмешательстве президента Вильсона и Швейцарии. Он жадно ловит каждое слово и потом, подавая заскорузлыми руками 5-коп[еечную] бумажку, бережно прячет газету за пазуху. В деревне пойдет серьезный разговор. "Весь русский народ, как один человек, ответит на коварное предложение Германии"... Я думаю, что это пустые фразы. В деревне не будут говорить о международных обязательствах по отношению к союзникам и т. д., а просто интересуются тем, скоро ли вернутся Иваны и Опанасы...
   Очень сложная история - мнение народа. Я шел с газетой, просматривая ее на ходу. И меня остановили опять с тем же сосредоточенно-угрюмым вопросом. И вид спрашивающего был такой же серьезный, сдержанный, угрюмый" (ОРБЛ, ф. 135, разд. 1. папка № 46, ед. хр. 6.),- записано 22 декабря. "Вспоминаю, что как-то, занося свои впечатления в этот дневник в период затишья всякой революц[ионной] деятельности, я испытал особое чувство вроде предчувствия и занес в свой дневник это предчувствие: вскоре начнутся террористич[еские] акты. Это оправдалось. Такое же смутное и сильное ощущение у меня теперь. Оно слагается из глухого и темного негодования, которое подымается и клокочет у меня в душе. Я не террорист, но я делаю перевод этого ощущения на чувства людей другого образа мыслей: активных революционеров террористического типа и пассивно сочувствующих элементов общества. И я ощущаю, что оба элемента в общественной психологии нарастают, неся с собой зародыши недалекого будущего. И когда подумаю об этом жалком, ничтожном человеке, который берет на себя задачу бороться со стихией, да еще при нынешних обстоятельствах,- мне становится как-то презрительно жалко и страшно..." (Там же.) - записано 23 декабря. {289}
   РЕВОЛЮЦИЯ
   Весна и лето 1917 года
   События мелькали быстро, нарастая в неудержимом потоке. И все же крушение старого мира явилось внезапным даже для тех, кто долгие годы ожидал его и предсказывал неизбежность гибели царизма.
   Революция застала меня в Петрограде. Казалось, город, опьяненный свободой, совсем не спал в эти белые весенние ночи. Проходя по светлым, наполненным толпами людей улицам столицы, останавливаясь около импровизированных митингов, я порой мыслями обращалась к далекой окраине: как принимается новая жизнь в Полтаве? Что думает и делает, как работает теперь отец?
   "Приезжие из Петрограда и Харькова сообщили, - записал Короленко в дневнике 3 марта 1917 года, - что в Петрограде переворот... У нас, в Полтаве, тихо. Губернатор забрал все телеграммы... Где-то далеко шумит гроза, в столицах льется кровь... А у нас тут полное спокойствие, и цензор не пропускает никаких, даже безразличных, известий... Ни энтузиазма, ни подъема. Ожидание... Слухи разные. Щегловитов и Штюрмер арестованы, все политические из Шлиссельбурга и выборгской тюрьмы отпущены. Протопопов будто бы убит... Царь будто уехал куда-то на фронт и оттуда якобы утвердил "временное правительство". Наконец, будто бы царица тоже убита..."
   В тот же день, когда были написаны эти строки, губернатор, задерживавший раньше телеграммы, разрешил их печатание, и Полтава, наконец, узнала о совершившемся. {290} "Правительство свергнуто, установлено новое, - пишет отец в письме от 4 марта 1917 года П. С. Ивановской. - Много разных туманных мыслей заволакивает еще горизонт и теснится в голову. Как бы то ни было, огромный факт совершился, и совершился на фоне войны...". Того же адресата отец извещает 6 марта: "У нас тут все идет хорошо, все начальство уже признало новое правительство. Выбраны комитеты. Полиция добровольно подчинилась городскому управлению. Сегодня предстоит манифестация с участием войск: настроение всюду спокойное и радостное..." {291} "В несколько дней политическая физиономия меняется, как по волшебству, почти без кровопролития. Республика, о которой не приходилось даже заговаривать в 1905 году, - теперь чуть не общий лозунг. Судьба подарила нам такого царя, который делал не просто поразительные глупости, но глупости точно по плану, продиктованному каким-то ироническим гением истории..."-писал отец М. Г. Лошкаревой 18 марта 1917 года. "Над русской землей загорелась, наконец, бурная и облачная, но, будем надеяться, немеркнущая заря свободы" - писал он 21 июня 1917 года С. И. Гриневецкому.
   "Приходится выступать, выступать публично, участвовать в заседаниях и т. п.",- сообщал отец М. Г. Лошкаревой 18 марта. "Третьего дня было заседание на Кобищанах, где я пытался разъяснить самой простой аудитории значение происходящих событий",- писал он П. С. Ивановской 28 марта. "Мне всегда интересно говорить с простыми людьми. Недавно говорил на митинге на одной из темных окраин города, откуда во все тревожные дни грозит выползти погром. Аудитория была внимательная. Я выбрал взглядом два-три лица с особенно малокультурными чертами н говорил так, как будто есть только они. И это меня завлекало. Когда я видел внимание, а потом и интерес, любопытство и признаки согласия по мере продолжения,- то это возбуждало мысль и воображение..." - пишет отец С. Д. Протопопову 1 апреля 1917 года.