Все-таки Глеб не любил этот выпендреж. История генеральской дочери,
живущей в Караганде и вспоминающей Обводный канал и родной Ленинград,
представлялась ему слишком трагичной, чтобы делать из нее фигу в кармане. И
потому все время казалось, что для Чака эти песни и стихи, которые Глеб так
любил, -- просто способ показать себе и другим, какой он классный. Мол, мы
тоже не хуже Горация, "Эрика" берет четыре копии, и одна из них как раз у
меня в сумке.
Вспоминая эту знаменитую фразу Галича, Глеб представлял себе
бесконечную геометрическую прогрессию, четверку -- а на самом деле шестерку,
если брать тонкую бумагу и импортную копирку, -- возведенную в энную
степень. Словно огромная сеть покрывала весь Союз и каждый раз, садясь за
машинку, Глеб радовался, что он тоже часть сети. И еще ему казалось, что эти
стихи и рассказы открывают какую-то сокровенную правду о мире, правду, никак
не связанную с политикой или даже с литературой, правду о бесконечном
одиночестве человека и его беззащитности перед лицом ужаса --
всепроникающего, как государство.
Глеб часто думал, что будет, если вдруг -- обыск. Мысли эти становились
особо навязчивы, когда он двумя пальцами выстукивал на "Москве" (не на
"Эрике", увы) какое-нибудь "Шествие". Родителей, как правило, дома не было.
Не то, чтобы они были против Самиздата -- у отца до сих пор лежали в столе
три толстенные папки, даже Нобелевская речь Солженицына, завернутая в
"Литературку" со статьей о литературном власовце. Просто родители считали,
что Глебу еще рано, что надо учиться, окончить школу, а потом уже... Как с
сексом -- о нем не говорят, оно только для взрослых. Иногда, глядя на
прохожих, Глеб спрашивал себя: кто из них, подобно ему, вовлечен в эту сеть.
Представить того или иного прохожего с ксероксом Оруэлла было и поверить в
это было так же невозможно, как допустить, что мужчины и женщины, целующиеся
на улице, раздеваются дома догола и делают то, что описано в "Камасутре".
Но топот на лестнице... стук сердца... канонада клавиш. Не спрашивай,
по ком звонит дверной звонок: он всегда звонит по тебе.


На четверых было только два стакана, и пришлось пить вдвоем из одного.
Глеб вспомнил старую примету и сказал Оксане:
-- Теперь я буду знать все твои мысли. -- А она в ответ чуть наморщила
лоб, будто припоминая, есть ли у нее мысли, которые хотелось бы скрыть.
Они сидели в номере Абрамова и Емели. Миша извлек из сумки бутылку
"Алигате", они разлили и, чокнувшись, выпили: Емеля с Абрамовым -- вырывая
стакан друг у друга, а Глеб с Оксаной -- сдержанно, стараясь не касаться
друг друга щеками.
-- Послушайте, -- спросил Глеб, -- а что мы скажем остальным, куда
делась бутылка?
-- Скажем -- разбилась, -- предложил Миша.
-- А кому надо что-то говорить? -- спросила Оксана, и Глеб объяснил,
что выпивка была куплена в складчину для церемонии вручения МНП.
-- Что такое МНП?
-- Малая Нобелевская премия, -- объяснил Миша. -- Мы все входим в
Малыую Нобелевскую Академию и сегодня как раз должны огласить вердикт.
-- За это надо выпить! -- сказал Абрамов и снова налил.
Бутылка опустела на две трети, и довольно улыбающийся Миша сказал:
-- Вы знаете классный анекдот, почему евреев никто не любит?
-- Почему никто не любит? -- удивилась Оксана. -- Я вот люблю, -- и тут
же, смутившись, прибавила: -- Ну, в смысле, мне все равно, еврей, не
еврей...
Емеля уже рассказывал:
-- ... и встает тут старый еврей и говорит: "А не любят нас, потому что
мы мало пьем!"
Все засмеялись, но анекдот, оказывается, не закончился. Пока Емеля
рассказывал, как евреи решили напиться в складчину, а хитрая Сара
посоветовала Абраму (Емеля говорил "Аб'гаму", нарочито картавя, что, при его
дикции, в общем-то, не требовалось) взять бутылку воды и вылить в общий
котел: все равно никто не заметит.
"Можно ли считать это признанием в любви? -- думал Глеб. -- Ведь она в
этот момент сидела рядом со мной и смотрела на меня. Или, раз я четвертинка,
мне достается только четверть ее любви?"
-- И вот, -- досказывал Емеля, -- самый старый раввин зачерпывает
расписным узорным ковшом из чана, делает глоток и, словно прислушиваясь к
себе, говорит "Вот за это нас и не любят!"
Все засмеялись снова, и Абрамов разлил остатки вина по стаканам..
В самом деле, жаль, что примета не работала. Глядя на покрасневшее лицо
Оксаны, Глеб думал, что никогда не узнает, о чем она думает. Разве что --
спросить напрямую: "Что ты имела в виду, когда..." Но нет, невозможно.
-- Эврика! -- вдруг сказал Абрамов. -- Есть классная идея. Я знаю, что
делать с бутылкой!

Церемонию вручения МНП решили проводить в номере Глеба и Чака. Девочек,
учитывая матерность церемонии, не звали, да и комната была маловата для
шестерых. Четыре бутылки стояли между кроватями, а Глеб, как глава Академии,
вышел на середину и зачитал длинный текст, им же и сочиненный в поезде
накануне. Идея создать Малую Нобелевскую Академию пришла им в голову месяц
назад и показалась очень удачной. Тем более, что в глубине души половина
класса не сомневалась, что и большая Нобелевская премия их не минует.
Вольфсон даже как-то пробовал занимать деньги "до премии" и успешно набрал
двадцать копеек на мороженое.
После перечисления имен членов Малой Нобелевской Академии и краткой
декларации о целях и задачах премии, Глеб провозгласил:
-- Малую Нобелевскую премию за литературу получает автор истинно
народного произведения, великого стихотворного эпоса "Железяка хуева",
Алексей Чаковский!
Все заорали "Ура!" и открыли первую бутылку. Передавая из рук в руки,
пили из горлышка -- негигиенично и неудобно, слюни попадали внутрь, и Глеб
все время боялся поперхнуться.
-- Ты не умеешь, дай покажу, -- сказал Феликс, отбирая у него бутылку.
-- Надо вливать в себя, а не присасываться. Это не минет.
-- О, наш Железный, оказывается, специалист по минетам! -- оживился
Абрамов. -- Может, переименовать его в Голубого?
Феликс поставил бутылку на тумбочку, и только потом, развернувшись,
двинул Витю кулаком в грудь. Тот рухнул на кровать, радостно гогоча.
-- А чего, -- сказал он, -- тебе пойдет. Голубые -- они же модники и
мажоры.
Феликс в самом деле одевался слишком хорошо для матшкольного мальчика.
Родители, выездные физики, привозили ему шмотки из-за границы. Он был
единственным в классе обладателем фирменных "ливайсов" и владельцем
единственного в школе карманного магнитофона под названием "плейер". По
мнению Глеба, все это искупалось только тем, что родители Феликса привозили
из-за бугра Тамиздат, включая книгу стихов Бродского на вызывающе белой
бумаге. Стихи, в отличие от давно знакомых, были красивые, но непонятные.
-- Помнишь, -- медовым голосом говорил Чак Феликсу, -- в "Волшебнике
Изумрудного Города" был Железный Дровосек. А у нас в классе будет Железный
Гомосек.
Феликс притворился, что не слышит. Оптимальная стратегия, но и она не
спасала. Почти каждый в их компании в конце концов обзавелся даже не
кличкой, а мифологией. Миша Емельянов был Емелей, который сидит на печи и
онанирует. Кроме того, на физкультуре кто-то заметил, что у него очень
волосатые подмышки, и он стал "Мишка -- пизда подмышкой". Валеру Вольфсона
дразнили его младшей сестрой, которая училась на два класса младше, --
намекали, что он с ней спит или, напротив, безрезультатно домогается. Глеб
был в половой связи с таинственным инопланетным Гл'ом, которого он, как
следовало из имени, регулярно еб. Феликс был Железным и только к Вите
Абрамову ничего не липло. Сейчас прямо на глазах Железный превращался в
Железного Гомосека, и процесса уже не остановить.
-- Голубая ржавчина железо разъедает, -- продекламировал первую строчку
еще не сочиненного стихотворения Глеб и на всякий случай отскочил, опасаясь
нокаута.
Почти все они писали стихи -- короткие эпиграммы, переделки классики,
самостоятельные поэмы, наполненные тонкими аллюзиями и шутками, непонятными
тем, кто не знал почему строчки "засунул градусник подмышку, сначала раз,
потом другой" чудовищно неприличны. Начал это, кажется, Витя, написав на
пару с Глебом подражание "Завещанию" Франсуа Вийона, где один за другим были
прописаны одноклассники и учителя, включая легендарного Кураня. Потом Феликс
был воспет в поэме "Железный фарцует" -- о том, как внезапно оставшись без
средств к существованию, Феликс пытается продать джинсы и плейер, но не
может найти покупателя по причине их запредельной дороговизны, и в конце
концов сдается в металлолом. Дальше про каждого из компании сочинили не одно
и не два стихотворения, и дело медленно, но верно шло к изданию толстого
тома, который предполагалось вручить всем в ночь выпуска.
Один Чак не особо преуспел в рифмоплетстве, и даже немного из-за этого
переживал -- насколько Чак мог переживать. Он писал довольно смешные
прозаические диалоги -- но это не совсем то. И вот два месяца назад он напал
на золотую жилу. Все началось с известной нескладушки "По реке плывет топор
/ железяка хуева / ну и пусть себе плывет / уши во все стороны", -- и вскоре
Чак изъяснялся уже только такими стихами.
Вот и сейчас, поднявшись, он сказал:

-- Я хочу вам тост сказать,
чтоб все было заебись,
чтоб для всех была пизда,
и не для кого -- пиздец!

Все заорали "Ура!" и выпили в честь Чака. Тут же открыли вторую бутылку
и продолжили, уже без тостов. Глеб, чувствуя, что в голове шумит, поднялся и
объявил следующего победителя:
-- Я рад объявить, что премию по лингвистике получает Михаил Емельянов,
автор блестящего термина "математический онанизм".
Емеля достал третью бутылку: он единственный знал правильный порядок --
Абрамов и Глеб наблюдали за открыванием каждой бутылки с замиранием сердца.
Ошибись Емеля -- было бы им всем "вот за это нас и не любят!"
На этот раз никто не читал стихов, благо они были давно написаны: когда
Емеля описал какую-то особо сложную задачу этим термином, быстро сокращенным
по аналогии с "матаном" до "матона", Глеб написал большой акростих, в
котором зашифровал имя "Михаил Емельянов" (разумеется, без мягкого знака).
Среди прочих Мишиных достижений фигурировал и матон -- "Я бы сказал ему
"пардон" / навеки славен будь матон". Стихотворение получило особо
скандальную славу, потому что его чуть не перехватила учительница истории по
прозвищу Белуга, председательша школьного парткома и, по общему убеждению,
скрытая сталинистка. В последний момент Абрамов успел запихнуть поэму в
сумку, но все еще долго обсуждали, хватило бы у Белуги ума расшифровать
акростих и вычислить Емелю.
Символом математического онанизма была горизонтальная восьмерка, знак
бесконечности и одновременно отсылка к анекдоту про онаниста, которому врач
велел досчитать до восьми, а потом прекратить мастурбировать. Разумеется,
сказав "шесть, семь, восемь" онанист остервенело повторял: "восемь, восемь,
восемь", тем самым превращая восьмерку в бесконечность путем своеобразного
поворота на пи на четыре. Эта восьмерка и значилась на Емелином дипломе --
остальным дипломов не досталось, потому что было неясно, что на них
рисовать.
Все были уже изрядно пьяны, когда Вольфсон вспомнил еще про одну
бутылку.
-- Хватит пить! -- крикнул, как и было условленно, Емеля, -- довольно!
Мы -- не алкоголики, мы -- математики!
Эту фразу ему еще долго поминали, как и последовавшую за ней чудовищную
выходку: схватив последнюю бутылку, он мгновенно ее открыл и, к ужасу
собравшихся, ринулся в ванную.
-- Стой, -- закричал Абрамов, падая поперек прохода и тем самым
преграждая путь Вольфсону и Феликсу.
Из ванной донеслось буль-буль-буль жидкости в унитазе. Глеб вздохнул с
облегчением -- пронесло. Теперь никто не догадается, что в бутылке была
вода.
И только тут он заметил, что в комнате нет Чака.


Чака не было и через два часа, когда все разошлись по номерам, надеясь,
что в коридоре гостиницы им не встретится Лажа -- классная руководительница
Зинаида Сергеевна Лажечникова. В конце концов, устав ждать Чака, Глеб
разделся и лег. Голова кружилась, и последнее, о чем Глеб подумал: алкоголь,
похоже, меняет топологию пространства.
Проснулся он оттого, что кто-то включил свет. С трудом открыв глаза, он
увидел Чака: тот со счастливой улыбкой стоял между кроватями.
-- Где ты был? -- сонно спросил Глеб.
-- У Маринки Царевой, -- ответил Чак, продолжая улыбаться.
-- И что ты там делал?
-- А ты как думаешь? -- Улыбка стала совсем уж победоносной.
Сон как рукой сняло. Глеб похолодел.
-- Пиздишь! -- прошептал он.
-- Ни хуя, -- ответил довольный Чак.
-- А Ирку вы куда дели?
-- Маринка ей что-то наплела, и она свалила к Светке с Оксанкой. У них
там третья кровать свободная.
-- Все равно -- не верю, -- Глеб сел на постели. У него колотилось
сердце. Похожее чувство было, когда он слышал шаги на лестнице и думал, что
идут с обыском. Отпускало, когда шаги затихали на верхнем или нижнем этаже.
Но сейчас освобождения от накатившего ужаса не предвиделось.
-- Сам смотри, -- Чак расстегнул ширинку и спустил джинсы. Трусов на
нем не было, а сморщенный член и лобковые волосы были измазаны чем-то темным
и липким.
-- Что это? -- в недоумении спросил Глеб.
-- Кровь.
-- Ты ей... целку сломал?
-- Ага, -- сказал Чак, -- теперь веришь?
Глеб по-прежнему не верил, но все равно знал: да, это правда. Слово
потянуло за собой маленькую книжку "Континента" с редкими для Бродского
антисоветскими стихами про молодежь, знакомую с кровью понаслышке или по
ломке целок. Вот и он теперь познакомился.
Чак бухнулся на кровать.
-- Я тоже так подумал. Но она не девочка, это же все знают. У нее
сегодня просто месячные были.
-- Месячные -- это что? -- спросил Глеб и, спросив, понял, насколько
потрясен: обычно он делал вид, что давно знает, о чем речь, и лениво говорил
"а, понятно" или кивал.
-- Ну, это, -- сказал Чак, -- это как у собак течка, только наоборот.
Когда женщина не беременная, у нее раз в месяц кровь из матки выливается.
-- А, понятно, -- кивнул Глеб. Он уже немного пришел себя. -- Я спать
хочу.
-- Ну так спи, -- сказал Чак. -- А я в душ схожу.
"С чего это я так разволновался?" -- думал Глеб. Ему не было дела до
Маринки, он просто завидовал Чаку и страшился, что подобное может случиться
с ним. Странно подумать, что его сверстники уже занимаются сексом.
Накрыться одеялом, повернуться на бок, подтянуть колени к подбородку.
Вырой ухом ямку в трухе матраса, заляг и слушай "уу" сирены.
Пиздец. И это они называют жизнью?

Рассаживались в автобус. Лажа была сонная и злая. Последний день в
Ленинграде, вечером -- в поезд и в Москву. Возле автобуса нервно
приплясывала, разгоняя утреннюю промерзь, Ирка. В дубленке и меховых
сапожках -- дефицитные желанные вещи, которые делали желанной и ее саму.
-- Привет, -- сказал Глеб, -- как спала?
-- Нормально, -- ответила Ирка, и ему захотелось показать, что у них
есть общий секрет.
-- В следующий раз, когда тебя Маринка прогонит, приходи ко мне на
освободившуюся кровать, -- подмигнул он, чувствуя, что причастность к тайне
как-то поднимает его в собственных глазах.
-- А кто тебе кровать освобождает? -- спросила Ирка и вся как-то
напряглась.
-- Как кто? Чак, конечно.
Тут он увидел Оксану. В своей холодной куртке и битых ботинках она
бежала к автобусу, на плечах -- холщовый рюкзак. Я бы предпочел, чтобы
Маринка жила в комнате с ней, подумал Глеб.
В автобусе было тепло, и он снова задремал. Проснувшись от голоса
экскурсовода, Глеб сочинил стишок: "Чак с Маринкою поутру применяют
камасутру", -- и утешился.
Впервые в жизни Глеб понял: то, о чем он только читал в книгах, иногда
случается в реальности.


    Глава восьмая



Сначала долго ехали в автобусе на какое-то далекое новое кладбище, где
Глеб никогда не бывал. Катафалк застрял в пробке, долго ждали у
кладбищенской конторы, потом шли до восьмого квадрата, где будет
захоронение. Глеб высматривал в толпе знакомых и никого не находил, кроме
Ирки, Светки и Феликса. Это, впрочем, ничего не значит: Глеб понимал, что
его поразительная способность никого не узнавать -- чересчур даже для
матшкольного мальчика, которого формулы интересуют больше живых людей.
Когда Глебу было шесть лет, он однажды играл во дворе и услышал, как
его кто-то зовет. Маленький Глеб подошел к высокому седому мужчине и
серьезно сказал: "Вы знаете, родители не велят мне разговаривать с
незнакомыми", -- и пошел играть дальше. Мужчина оказался его дедом, он
приходил в гости пару раз в месяц и не думал, что вне привычной обстановки
мальчик его не узнает. Уверенный, что Глеба подучили родители, дед
развернулся и ушел. Отцу стоило больших усилий его убедить, что тут не было
ничьей злой воли.
Дед умер, когда Глеб был в десятом классе. Его сожгли в том же
крематории, где месяцем раньше сгорел Чак. Глеб помнил, как с гордостью
кинулся отвечать на технический вопрос кого-то из взрослых --когда можно
говорить речи, играет ли сейчас в крематории музыка, что-то такое. Вспоминая
это, он понял, что просто гордился: у него есть свой собственный мертвый, не
общий, семейный, а лично его. Это было признаком взросления, чем-то вроде
выпускного экзамена или первого полового акта, до которого Глебу оставался
еще год. Чак и тут всех опередил.
Теперь, слушая, как комья земли падают на гроб Миши Емельнова, Глеб
размышлял о том, что пережитые смерти не делают тебя ни взрослее, ни старше,
потому что происходят не с тобой. Могила Емели -- в восьмом ряду восьмого
участка, и Глеб подумал, что Емеля остался до конца верен любимому анекдоту.
Череда восьмерок проводила его в бесконечность, словно еще раз прощальным
приветом повернувшись вокруг своей оси.
Хочется верить, ему бы это понравилось. Матшкольные мальчики любят
цифры больше, чем живых и мертвых.

По пути к автобусу кто-то тронул Глеба за плечо. Он обернулся: высокий
мужчина в дорогом пальто.
-- Вы тоже знали покойного? -- спросил он.
-- Мы в одном классе учились, -- ответил Глеб, -- а Вы, простите?..
-- Извините, -- мужчина чуть заметно улыбнулся. -- Я вижу, вы меня не
узнали. Я Влад Крутицкий, мы виделись в офисе у Шаневича и потом еще в
"Пропаганде".
-- Простите, -- сказал Глеб и соврал, как обычно в таких случаях: -- Я
близорук и поэтому...
-- Ничего страшного, -- кивнул Крутицкий.
Он замолчал и, не желая быть невежливым, Глеб спросил:
-- Вы, вроде, еще и с Тимом Шварцером работаете?
-- Я думал об этом, -- сказал Крутицкий, -- но сейчас, видимо, сверну
отношения. Какой-то детский сад.
-- Детский сад? -- не понял Глеб.
-- Ну да. Эти люди не умеют заниматься бизнесом. Вот взять хотя бы
вашего одноклассника Витю Абрамова. Я ему полгода назад говорил, что как раз
сейчас выясняется, может ли он заниматься бизнесом. Потому что время халявы
прошло. По уму надо было Вите уволить половину сотрудников: всяких девочек
из бухгалтерии, Мишу Емельянова, царство ему небесное. Вот тогда бы я в Витю
поверил.
-- Теперь это, наверное, уже неважно, -- сказал Глеб.
-- Да, -- сказал Крутицкий, -- это надо было делать полгода назад.
Теперь уже бессмысленно, да и невозможно. Просто я уже тогда понял, что
контора до конца года не доживет.
"Какой умный", -- с неприязнью подумал Глеб.
-- И Емельянов, кстати, был бы жив, -- добавил Крутицкий.
Кивнув на прощание, он сел в джип -- похоже, тот самый, что Глеб видел
два дня назад у "Пропаганды". Посчитав про себя, Глеб сообразил: тот вечер,
когда они со Снежаной ночевали у него дома, был в жизни Емели последним.
Если думать о том, что когда ты кончаешь, кто-то из твоих друзей вышибает
себе мозги, то и трахаться не захочется, решил он.
В автобусе Глеб сел рядом с Феликсом. Феликс, похоже, как-то постарел.
Прошедшие десять лет были такими необычными, подумал Глеб, что время должно
было течь по-разному для разных людей -- и потому реальный и биологический
возраст бывших одноклассников может различаться лет на десять.
-- Ты как? -- спросил он Феликса, сам не зная, что имеет в виду.
-- Нормально, -- ответил Феликс, -- работаю в ФизХимии, как всегда.
-- А деньги? -- спросил Глеб.
-- Мы кооператив сделали, -- сказал Феликс. -- Занимаемся там
программизмом понемногу.
Он порылся в кармане и протянул Глебу визитку. "ЗАО "Ветер-ОК", --
прочел Глеб, -- Феликс Ляхов, менеджер". Внизу -- телефон и мэйл.
-- Запиши, кстати, мой мэйл, -- сказал Глеб. -- Glebanik@glas.apc.org.
-- Можно просто glasnet.ru, -- заметил Феликс. -- А ты почему на лист
не подписался?
-- На какой лист?
-- На наш. Вольфсон у себя на сервере год назад открыл. Давай я тебе
запишу.
Он достал из сумки ручку и вписал адрес сразу после слова "менеджер".
-- Ты в самом деле менеджер? -- спросил Глеб.
-- Не. Это чтобы на переговоры ходить, -- пояснил Феликс. -- Ты же
понимаешь: назови хоть горшком, только в печку не ставь.
Почему-то при этих словах Глеб снова подумал про крематорий, где сожгли
Чака.

-- Наверное, это такое проклятье над нами тяготеет, -- всхлипывала на
кухне Светка Лунева, не переставая при этом быстро -- вжик-вжик -- резать
поминальные салаты.
-- Статистически неубедительно, -- стараясь казаться спокойным, сказал
Феликс. -- Два самоубийства за столько лет -- не результат. Вот если бы мы
все...
Глеб вспомнил, как они ехали на метро с похорон Чака. На Ждановской
ветке есть место, где поезд выскакивает наружу, смолкает шум, и можно
говорить, а не кричать.
-- Интересно, кто будет следующим? -- спросил тогда Емеля, и Глебу эта
шутка показалась бестактной и глупой, особенно если учесть, что все они
знали, почему покончил с собой Чак. Он отвернулся и увидел в окне возле
путей большой прямоугольник плаката. На нем белым по красному было написано:
"Партия -- ум, честь и совесть нашей эпохи".
-- Надо жребий кинуть, -- предложил Абрамов, и грохот снова опустился
на поезд, а за окнами покатилась черно-серая темень.
Каждый раз, проезжая этим перегоном, Глеб видел все тот же плакат и
вспоминал тот день. Но потом воспоминание поблекло, потеряло смысл, как
слова лозунга -- и однажды, едучи с "Выхино", Глеб понял, что плаката давно
нет, и даже рекламу какого-нибудь банка вместо него не выставили.
Он вышел на балкон, где одиноко курила Ира. Весь день кто-то старался
быть с ней рядом, а вот сейчас все увлеклись передвижением столов и стульев,
расстановкой тарелок, подсчетом мест -- и она на минуту осталась одна.
Сигарета с длинным фильтром дрожала в ее пальцах, слезы набухали за оградой
искусственных ресниц. Обманчиво спокойным голосом она сказала Глебу:
-- Ты знаешь, меня больше всего удивляет, что Витя не пришел.
-- А где он? -- спросил после паузы Глеб: не потому, что не знал
ответа, а чтобы хоть что-то спросить.
-- Не знаю, -- устало пожала плечами Ира, -- мы вместе были в доме
отдыха под Москвой. На семинаре. А потом он позвонил, утром, уже перед
отъездом, и Светка сказала, что платежки не прошли, а Мишка застрелился, --
и Витя сразу сел в машину и уехал, со мной даже не попрощался.
Ирка достала еще сигарету из белой пачки, Глеб щелкнул зажигалкой.
-- У меня такое чувство, будто все рухнуло. Миша умер, Витя исчез,
контора закрылась. Будто дернули за веревочку -- и раз... и все. -- Она
посмотрела на неловко молчащего Глеба. -- Ты знаешь, что мы с Витей были
любовниками?
"Ни хуя себе", -- подумал Глеб. Он и впрямь не знал своих
одноклассников и, похоже, не так уж сильно они отличались от Таниных друзей
и подруг. Может, когда-то Светка и Ирка тоже сравнивали, у кого больше
грудь, и обсуждали, коррелирует ли длина мужского носа с длиной члена. Он
покачал головой.
-- Уже год где-то, -- продолжила Ирка. -- Мишка знал, но ничего не
говорил. Я думала сегодня ночью, что он из-за этого... хотя знаю, что
из-за... из-за денег.
Голос ее прервался, и впервые за день она заплакала. Глеб неловко
положил руку ей на плечо, не зная, что сказать. Он удивился собственной
черствости: даже в такой момент он обратил внимание: будто Ирка плачет не
из-за смерти мужа, а потому, что он застрелился не из-за нее.
Ирка вытащила из рукава бумажный платок, вытерла лицо, кинула
почерневший клинекс на бетонный пол.
-- И еще я думала, что Витя уехал не из-за денег, а потому что после
Емелиной смерти ему уже нечего со мной делить. Ну, знаешь, любовники не
могут без мужа или там без жены. Должен быть третий, как точка приложения
сил.
Она снова говорила спокойно, почти без выражения. Так Абрамов читал
когда-то стихи Самойлова про "Сороковые, роковые" на школьном конкурсе
чтецов. Никому тогда и в голову не приходило, что роковым может оказаться
любое десятилетие. Для Чака -- восьмидесятые, для Емели -- девяностые.
-- Мишка так жалел, что мы не собрались на десятилетие выпуска, --
сказала Ирка. -- Для него это все было очень важно. Ты знаешь, он перед
смертью школьный альбом смотрел.
Она погасила окурок о перила и бросила вниз.
-- Я думаю, он был бы доволен, что вы пришли.
-- А ты не знаешь, Маринке кто-нибудь звонил? -- спросил Глеб.
Ира посмотрела на него. На секунду в потухших глазах мелькнуло
изумление.
-- А она еще жива? -- И тут же запнулась и добавила: -- Я имею в виду,
кто-нибудь знает о ней хоть что-то?
-- Оксана говорила, Мишка ее недавно видел.
-- Странно, -- Ира пожала плечами. -- Я об этом ничего не слышала.
Жалко, я бы с ней сейчас повидалась. Глупо, что я много лет ей Чака простить
не могла.
-- Чака? Почему?
-- Я была в него влюблена в десятом классе. И когда мы ездили в Питер,
Марина попросила меня переночевать в комнате у Светки и Оксаны. Сказала, к
ней должен Вольфсон прийти. То есть она сказала, что Вольфсон. А на самом
деле -- Чак.
-- Я помню, -- сказал Глеб. И вспомнил, как дернулось тогда, у