Он пристально посмотрел на Клару.
   – Кстати говоря, – сказала Клара. – Однако продолжай, не стану тебя прерывать.
   («Он не вязкий», – подумала она с нелепой нежностью.)
   – Все сказано, – продолжал Хуан. – Я рад, что не имею Бога. Меня некому прощать, и мне не надо заслуживать прощения. У меня в жизни нет этого преимущества, этого великого средства – раскаяния. Мне нет смысла раскаиваться, потому что во мне самом нет прощения. Возможно, раскаяния и вообще не существует, а это значит, что судьба полностью в моих руках; я знаю – за отсутствием шкалы ценностей, – что я Делаю; и знаю, во всяком случае, полагаю, что знаю, почему это делаю; а значит, мой поступок не подлежит прощению. И если бы я даже раскаялся, все равно бесполезно: я бы впал в сострадание к самому себе, а это уже казуистика – лучше умереть сто раз.
   – Это называется гордостью, – сказал репортер, собирая чеки.
   – Нет, это называется быть самим собою, быть самому по себе и верить только в себя. Потому что считаю: только тот, кто не собирается кататься на коньках, способен ясно видеть риск этого занятия, и наоборот.
   – Маленький сартровский Орест, – усмехнулся репортер ласково.
   – Спасибо, – сказал Хуан. – Muito obrigado[70].
 
   На углу Талькауано им пришлось пойти в обход, повинуясь путаным указаниям муниципального служащего, распоряжавшегося уличным движением. Бочки, фонари и разноцветные флаги придавали улице вид боевых баррикад, довершенный заблудившимся «шевроле», который, переехав запретную черту, въехал передним колесом в провал и выглядел гротескно, как всякая машина, вырванная из привычной обстановки. Диалог шофера с муниципальным служащим достиг такого накала, что, – как заметил репортер, – недалеко было до рукопашной. Казалось странным, что вокруг ссорившихся было мало народу, и зрелище тонуло в тумане, который здесь был очень низким и зловонным.
   – Ладно, можем подняться по Талькауано до улицы Лавалье, а там свернуть к метро, – сказал репортер. Он шел впереди, чтобы оставить вдвоем Хуана с Кларой, молча шедших под руку.
   На углу площади Правосудия работал автоматический насос, и водяной поток низвергался с лестниц Дворца на площадь. Репортер собирался, было, задать вопрос пожарнику, но в этот момент властная команда «пуск!» снова привела насос в действие. Два служебных автобуса с открытыми дверями ждали у въезда на улицу Лавалье. Точно ручьи муравьев, по ступеням вверх и вниз текли вереницы служащих с папками и кипами бумаг; один автобус уже почти заполнился. «Отправляются куда-то со всей своей музыкой?» – подумал репортер.
   – Не знаю, нарочно ли ты это сделал, – резко произнесла Клара. – Но, называя его, ты смотрел на меня.
   – Я понял это, когда уже сделал, – сказал Хуан. – Совершенно случайно и, естественно, посмотрел на тебя, заметила ли ты это.
   – Как не заметить, – сказала Клара. – Репортер сказал, что видел его во время свалки в театре.
   – Не может быть! – Хуан остановился.
   – В самом конце, среди зевак, вошедших последними. И ему удалось уйти прежде, чем всех вас сгребли.
   – Наверное, обознался, – сказал Хуан вяло. – А впрочем, все равно.
   – Конечно, но все-таки слишком, – сказала Клара. – Неприятно ходить и все время оглядываться. В ложе мне даже стало страшно. Сейчас-то я с тобой, но может случиться, что я снова почувствую страх, а мне это не нравится.
   – Че, поглядите, – крикнул им репортер с угла улицы Уругвай. Огромная машина перевернулась, десятки ящиков с яйцами вывалились, и те растеклись по мостовой.
   – А они такие дорогие, – сказала Клара. – Прошу прощения за лишнее замечание.
   Хуан молчал, глядел на яйца, растекшиеся по улице, вдыхал туман, и он скапливался во рту, так что приходилось сплевывать что-то вроде пуха. На углу в дверях дома стоял огромный негр. Клара похолодела, потому что неф насвистывал одну за другой мелодии из «Петрушки», накручивал их одну на другую и высвистывал в туман.
   «Словно пузырьки в дыму», – подумала Клара, размягчаясь. И хотела уже сказать Хуану, но тот шел, опустив глаза в землю.
   «Словно глазами катит по льду на коньках», – подумала Клара, испытывая удовольствие от получившегося сравнения. Удовольствие было горьким и поднималось изнутри кверху. По руке оно переходило к Хуану, оставалось в нем и приближало ее к ровному и спокойному его дыханию. «Осталось совсем недолго». На часы смотреть не хотелось. «Уже пятый час». Она подумала об Андресе, который, наверное, сейчас там, молчит, полный дружеских чувств, с книгой под мышкой (всегда что-нибудь самое неожиданное – Де Куинси, Роберто Арльт, или Диксон Kapp, или «Адан Буэносайрес», который так ему нравился, или Тристан Л'Эрмит, или Колетт, – и такой не от мира сего, такой погруженный в дебри своих авторов. Андрес, далекий привет былой бури, запорошенный пеплом образ, иногда вдруг вспыхивающий, разгорающийся пожаром ярости, обличения, —
   и как он мог спокойно ходить по улицам тогда, то чуть впереди, то отставая немного, заходил в подъезд, чтобы исследовать дверной молоток или эхо собственных шагов – ).
   Как Хуан, который —
   да, как Хуан без стихов, зеленое растение без плодов и почти без цветов. «Андрес, – подумала она, сжимая губы, чтобы не пробрался туман. – Как я позволила тебе упасть?»
   – Че, да тут объявление, и оно мне совсем не нравится, – сказал репортер, переходивший через улицу. – Как бы не остаться без метро.
   Объявление было написано от руки (зелеными чернилами) и приклеено к дощечке, которая, в свою очередь, была прикручена к решетке над входом на улице Коррьентес:
   «Фирма не несет ответственности за регулярность движения поездов».
   – Какая фирма? – спросил Хуан, разъяряясь. – Разве эта мерзость не государственная?
   – Писал какой-нибудь десятиразрядный служащий.
   – В безумной спешке, – сказал репортер. – Зелеными чернилами. Какая пакость.
   – Ладно, пошли, – сказала Клара. – Как-нибудь довезут нас до центра. Хоть и без ответственности.
   По скользкой лестнице они спустились в длинный подземный переход. Множество людей столпилось в баре, в грязном, спертом воздухе плавал дух жареных сосисок. Туман сюда не опустился, но на стенах осела влага, на полу собрались лужи и огромные кучи мусора.
   – Уже несколько дней не убирают, – сказал репортер. – Я бы зажал нос классическим жестом —
   если бы из-за этого не пришлось открывать рот, что еще хуже. Я всегда считал, что запах – это вкус, только ущербный; если запах вдыхаешь ртом, можно почувствовать вкус запаха, а представляете, какой вкус у этого желе?!
   – Слишком ты деликатный, – сказал Хуан. – Сразу видно, не проходил военной службы.
   – Не проходил, – сказал репортер. – Зато часто хожу на футбол. Че, остальные-то палатки закрыты. Вот это новость: палатки закрывают, когда людей мало или вообще нет.
   – Ты думаешь? Смотри, какое столпотворение у стойки.
   – Еще бы. Я убедился, что испанцы дышат языком и умирают от удушья, если не могут говорить, —
   а вот буэносайресцы дышат желудком. Едят, едят, сколько едят, мамочка родная! «Baby beef»[71] – слышали вы подобное где-нибудь еще?
   – Машина по производству какашек. Кто нас так назвал?
   – Тот, кто проходил мимо этого бара. Че, беру назад все свои слова. Эти люди не едят.
   Издали они увидели, как две девушки помогали подняться поскользнувшейся женщине. Репортер был прав. Люди в баре складывали что-то в пакеты, а толстый продавец в грязном плаще торговал.
   – Закупают съестное, – сказала Клара и почувствовала страх, —
   и ощутила, как рука Хуана сжала ей локоть.
   – Ну и сукины дети, – сказал репортер. – Где здесь телефон? Это же начало черного рынка.
   – В вашей газете, конечно, знают об этом, – сказала Клара с горечью. – У вашего Дирека, наверняка, гараж забит мешками с сахаром и картошкой.
   – Чтоб они сгнили, – сказал репортер. – Хуан, дорогой, есть монетки?
   – Две.
   У начала лестницы валялись скомканные газеты, палка от швабры и обложка журнала «Куэнтаме». Из шахты туннеля донесся лай. Клара взялась, было, за перила, но с отвращением отдернула руку: они сочились жижей.
   – Возьми вытри. – Хуан протянул ей носовой платок и поддержал под руку. – Это мне напомнило случай: однажды ночью я вошел к себе в комнату и в темноте взял со стола ноты Седьмой симфонии, у которой есть еще одно название – «апофеоз танца». Я взял ноты в полной темноте и вдруг почувствовал: что-то шевелится в ладони. Представляешь мою реакцию: Седьмая полетела в угол комнаты, а я как сумасшедший шарил выключатель. Когда я увидел свою ладонь, на ней еще дергались приклеившиеся лапки сороконожки. Огромное мерзкое членистоногое нашло приют в корешке тетради.
   – Я полагаю, – сказала Клара, – ты стер в порошок злополучную Седьмую.
   – Нет, че. В таких случаях надо сдерживаться.
   – Слышишь лай? – спросил репортер.
   «Представить только, что было время, когда меня волновал Сезар Франк, – подумал Хуан. – И мне нравилось пралине…» А Клара думала: «Лай – Бетховен – дом в Кастеларе – Моцарт – „Турецкий марш" – рожки в Пятой симфонии —
   все это имело смысл —
   непонятный —
   глубокий (колодец в лунном свете, жабы) —
   гранат-карбункул, слова, прекрасные, как карбункул,
   как самоцветы —
   прикосновение, да, это было —
   видение, кто может сказать, о чем – собачий лай,
   для чего
   видение, прикосновение в ночи, стук
   сердца и никаких слов – родник —
   обнаженная жизнь —
   Так лает, так стучится в дверь судьба —
   жизнь, точно
   недвижное падение в музыку —
   в водоворот звуков,
   имеющих название: жар души, красота, останься, завтра —
   смерть, самопожертвование, самоцветы, Сандокан» —
   – Осторожно, – сказал им сторож. Они наткнулись на него у лестницы, видимо, он дежурил у выхода на платформу. – Очень возможно, что бешеный.
   – Кто, – сказал репортер, – этот пес, что ли?
   – Да. Они прибегают из туннеля, этот сегодня уже пятый.
   – Раз лает, значит, не бешеный, – сказал Хуан, который читал жизнеописание Пастера. – Пес, страдающий водобоязнью, – существо издыхающее, глаза у него налиты кровью, и кусает он потому, что не может плакать.
   – Вы шутите, а вот тяпнет за ногу…
   – Пятый за день? – спросила Клара. – А откуда они берутся?
   – Не знаю, уже несколько дней такое творится.
   Вон смотрите, тащится.
   Инстинктивно они отпрянули. Пес брел по платформе, тощий и лохматый, голова опущена к земле, язык болтается тряпкой. Немногие пассажиры, ожидавшие поезда на платформе, закричали, чтобы привлечь внимание дежурного, и тот суетливо замахал шваброй. Пес остановился метрах в двух от швабры и одышливо заскулил. Вполне мог оказаться и бешеным. Из глубины туннеля ему приглушенно ответил лай.
   – Как они сюда попали? – сказала Клара, прижимаясь к Хуану.
   – Эти куда только не влезут, – сказал дежурный, не сводя глаз с пса. – Я уже десять раз звонил на центральную станцию, чтобы прислали живодеров и отстреляли собак, да там, видно, спят. А еще эта заваруха с поездами, в Агуэро поезда столкнулись, ну и жизнь пошла.
   – Наверное, бегут от жары, – пробормотал Хуан.
   – А может, от тумана. Спускаются в темноту. Но почему лают, почему у них такой тоскливый вид?
   – Бедный пес, – сказала Клара, глядя на собаку: та, тяжело дыша и дрожа, легла на край платформы и озиралась.
   – Не бешеная, так сбесится, – сказал репортер. – От жажды и от страха. Че, погляди-ка там, в глубине, в глубине туннеля.
   Из глубины туннеля, почти у самой земли, на них смотрели два глаза. Секунда-другая, и показался белый ком – из туннеля бежала собака. Послышался гул – с запада шел поезд.
   – От него же мокрого места не останется, – сказала Клара. – Может собака уйти от поезда?
   – По обе стороны путей есть узкие тротуары. Пойдем, это наш.
   Они сошли с лестницы, прошли мимо дежурного, который со шваброй наготове не отрывал глаз от пса. Поезд быстро приближался и, подходя к платформе, дал свисток. Клара с Хуаном глядели на пса: животное не трогалось с места, безучастное ко всему, только чуть подрагивала голова. Дежурный кинулся к нему и хрястнул шваброй поперек туловища; он хорошо рассчитал: пес рухнул на рельсы за секунду до того, как поезд промчался по ним, и псиный вой, как и крик Клары, потонул в визге тормозов и лязге железа.

V

   – Смотрите.
   Продавец Лопес с видом энтомолога демонстрировал вырезку из газеты «Ла Насьон».
   «Население предупреждают, что до результатов анализов, которые в настоящее время проводятся Министерством общественного здоровья, —
   Он читал и прищелкивал языком, внутренне осуждая,
   откашливался, —
   не следует употреблять в пищу грибы, появившиеся вчера вечером, в очень небольших количествах, в столице».
   – Ну, сеньор, это уже конец света.
   – Что – грибы или то, что их нельзя есть? – спросил Андрес со вздохом.
   – То, как об этом сообщают. Лицемерие, сеньор Фава, – вот как я это называю. Лицемерие. Пудрят людям мозги. Как будто кто-то собирался есть эту пакость.
   Он загадочно понизил голос. Знаками он пригласил Андреса (старый продавец – старый клиент) за высокую пирамиду продукции издательств «Сантьяго Руэда», «Акме», «Лосада» и «Эмесе». Согнулся, разглядывая что-то на нижней пустой полке. Потом выпрямился, торжествующе сопя и оглянувшись по сторонам с невинным видом, и знаком предложил Андресу наклониться и поглядеть. В глубине полки слабо фосфоресцировали серебристые грибочки. Андрес оглядел их с интересом, такие он видел в первый раз.
   – От этой грязной сырости, – сказал продавец Лопес. – Пусть рассказывают сказки, я-то знаю, что к чему. В жизни не помню такой жары и такой жуткой сырости.
   – Верно, – сказал Андрес. – Липкая к тому же, как Рахманинов. Однако не верю, что эти грибы…
   – Верьте, сеньор Фава. Это от сырости началось, от сырости. Я говорю сеньору Гомаре: надо что-то делать. Смотрите, как книга покоробилась, на что это похоже…
   Андрес взял в руки том под названием «Радуга», книга была мягкой и пахла жиром.
   – Никогда не думал, что книга может гнить, как человек, – сказал он.
   – Ну уж… – Продавец, похоже, был шокирован, – гнить —
   есть же слова, вполне пристойные,
   обозначающие то же самое,
   но эта молодежь, как она любит —
   просто для эпатажа, только и всего —
   Андрес расхаживал по просторному залу в нижнем этаже книжного магазина «Атенео». «Студенческие годы, – думал он, вытирая ладони, – мои жалкие песо, бумажки по пять песо… А здесь все, как тогда. Какую книгу я купил первой? Не помню —
   но не помнить – все равно что убить, предать. В один прекрасный день я пришел сюда, вошел в эту дверь, нашел продавца, попросил книгу —
   а теперь не помню, какую».
   Прислонившись к красноватой колонне из словарей Касареса, он закрыл глаза. Постарался вспомнить. Голова закружилась, и он открыл глаза. Тихонько стал насвистывать:
 
It's easy to remember
but so hard to forget[72].
 
   Но одно из своих первых посещений вспомнил: он купил тогда Эсхила, Софокла, Феокрита, выпущенных в Валенсии издательством «Прометей» по одному песо за книжку, —
   а разве не Бласко Ибаньес вел эту серию?
   а еще (в другой раз) «Портрет Дориана Грея» в серии «Новая библиотека». Ему вспомнились магазины старой книги, где книги продавались на вес. Там он купил О'Нила, «Двадцать стихотворений о любви», «Сыновья и любовники». И оттуда – сразу в кафе («Официант, пожалуйста, чашку кофе и нож»), разрезать книги, предвкушая удовольствие; какое счастье! Дни были высокими, а нужда только помогала счастью.
   «Вкус, аромат сигарет, – подумал он. – И тень деревьев на площади». Он взял книгу из стопки, положил обратно. Каждую минуту приходилось вытирать руки. Он поднял глаза и увидел служащих, ходивших на втором этаже вдоль перил; они походили на насекомых, один насвистывал «Песню Сольвейг». «Вот бестия», – подумал Андрес с нежностью. В «Атенео» он зашел купить последнюю книгу Рикардо Молинари; входя, он остановился в дверях, глядя на шествовавших мимо членов организации «Восемьдесят женщин». Первая несла странный плакат – некоторые газеты уже обсудили его – что-то насчет Сивилловых пророчеств и призывы вступать в их ряды, —
   НЕ ТЕРЯЯ НИ ДНЯ,
   ИБО И ОДИН ДЕНЬ МОЖЕТ ПОГУБИТЬ ТЕБЯ,
   О, ЖЕНЩИНА,
   СЕСТРА ВОСЬМИДЕСЯТИ,
   КОТОРЫЕ МОЛЯТСЯ, МОЛЯТСЯ —
   и все это под музыку, под бешеный треск пластмассовых кастаньет,
   О, ЖЕНЩИНА —
   а с грузовика, на котором были установлены репродукторы, заунывно вещала прозелитка.
   «Очищение, – подумал Андрес, глядя на них. – Чего они боятся, какие знамения разгадывают…» Процессия ненадолго остановилась и потом затерялась, уйдя вверх по улице Флорида. Когда Андрес вошел в «Атенео» (было четыре часа пополудни), еще один грузовик быстро проехал мимо, выкрикивая в усилитель официальное сообщение, в котором упоминались грибы.
   – Какая жара, Фава, – сказал Артуро Планес из-за стопки книг серии «Колексьон Аустраль». – Как поживаешь, старик?
   – Да ничего. Вот слушаю, что говорят.
   – Говорят еще и не такое, – сказал Артуро, протягивая ему большую красную руку, по которой струился пот. – Я сыт по горло разговорами. Ты-то, кажется, живешь не в центре, а мы тут…
   – Представляю. Быть продавцом на улице Флорида —
   да уж – кошмар, да и только —
   – К тому же – продавцом книг, это так скучно, – пожаловался Артуро. – Хорошо хоть в последние дни У нас есть чем развлечься. Ты не поверишь, но на втором этаже —
   (он давился от смеха, поглядывая наверх) —
   че, потрясающе —
   там, наверху, знаешь, притащили. Сказали, мол, – с брачком, что-то в этом роде. И вот с позавчерашнего дня, как поднялся северный ветер…
   – И что они делают? – спросил Андрес, рассеянно поглаживая томик рассказов Луиса Сернуды, и вспомнил:
 
Какой тебе прок от лета,
соловей, на снегу застывший,
коль жизненный краткий путь
не даст свершиться мечтаньям?
 
   – Моются, – сказал Артуро, отступая.
   Продавец Лопес прошел мимо со стопкою изданий Капелюша в руках, и две робкие отроковицы шли за ним по пятам, словно боясь, что их книги потеряются. Андрес глядел на них отрешенно. «Все проходит, – подумал он, – и эти угомонятся, сядут изучать реки Азии, изобары —
   унылые изотермы». Одна из девушек поглядела на него, и Андрес чуть улыбнулся ей; она опустила глаза, потом снова поглядела на него и окончательно о нем забыла. Он почувствовал: его образ распадается в сознании девушки, превращается в ничто. Капелюш, изотермы, среднее статистическое, Тайрон Пауэр, «I'll be seeing you»[73], Вики Баум.
   – Че, да ты слушай, что я говорю, – жалобно сказал Артуро. – Ты что, тоже шарахнутый?
   – Конечно, – сказал Андрес. – Так, значит, моются?
   – Да, посреди конторы. Клянусь тебе всем самым святым. Погляди сам, поднимись наверх, иди, иди, не бойся. Я просто не могу оставить отдел. Иди и потом мне расскажешь. Кстати, может, купишь какой-нибудь кирпич у меня в отделе?
   – А какой у тебя отдел?
   – Градостроительство и дорожное дело, – сказал Артуро, немного стыдясь. – Про железобетон и функциональные города.
   – Это действительно не по моей части, – сказал Андрес, кладя на место томик Сернуды. «Не знать забот, – вспомнилось ему. – Построить жизнь так, чтобы в один прекрасный день оказаться в каменном доме, а у порога – песчаный берег и водная гладь без конца и края…» Он улыбнулся, услыхав новый лай репродуктора на улице. Монахиня, сопровождавшая перепуганную молоденькую девушку, разглядывала стопки серии «My first English books»[74], капельки пота собрались на тонком темном пушке над верхней губой, время от времени нетерпеливым движением она отгоняла муху. Продавец Лопес с сеньором Гомарой закрывали двухстворчатую дверь, чтобы не впускать туман, уже скрывший от глаз противоположную сторону улицы.
   Лестница была пуста. Он прошел меж столов и полок безо всякого воодушевления, ища то, что доставляло такое удовольствие Артуро. Перегнулся через перила («Теперь и я похож на насекомое», – подумал Андрес), знаком выразил недоумение. Артуро энергично указал пальцем в сторону служебных помещений. Андрес увидел маленькие окошечки и вспомнил, как однажды просил кредита на покупку Фрейда, Жироду, Гарсиа Лорки; все прочитано, за все заплачено, почти все забыто. Из небольшой двери справа чересчур резко выскакивали служащие, дверь почти примыкала к перилам, и Андресу показалось —
   СЕСТРА ВОСЬМИДЕСЯТИ,
   КОТОРЫЕ МОЛЯТСЯ,
   МОЛЯТСЯ
   – голос был приглушенный,
   но в нем слышался отзвук уличной трескотни и автомобильных клаксонов, —
   показалось, что они чудом сдерживались (один был невероятно бледен, другие, наоборот, красные и слишком суетились), —
   словно повинуясь строгому приказу. «Меня туда не пустят, – подумал Андрес. – Какая жалость, что нет рядом Хуана с репортером». Слева зазвонил телефон, и бледный служащий —
   теперь уже семь или восемь служащих, выйдя из конторских дверей, поднимались по лестнице —
   подскочил к трубке. «Вы ошиблись», – услышал Андрес. Не успел служащий положить трубку, как телефон зазвонил снова.
   – Нет. Нет. Вы ошиблись, – повторил бледный молодой человек и умоляюще поглядел на Андреса, словно тот мог ему помочь.
   – Сейчас снова позвонят, – сказал Андрес, и телефон зазвонил.
   – Добрый день. Нет, нет. Вы ошиблись. Набирайте аккуратнее. Да, другой номер. Нет. Звоните на станцию. Не знаю.
   – Скажите, чтобы набрали девяносто шесть, – сказал Андрес.
   – Набирайте девяносто шесть. Все, я вешаю трубку. – И он замер, глядя на трубку в ожидании. С середины лестницы позвали: «Филиппелли, Филиппелли!» – и бледный продавец удалился, оставив Андреса наедине с телефоном, который снова зазвонил. Андрес, смеясь, поднял трубку.
   – Я попала к Менендесам? – произнес тонкий, но довольно требовательный голос.
   – Нет, в «Атенео».
   – Но я набираю номер…
   – Лучше, если вы закажете разговор через телефонистку, – сказал Андрес.
   – А как это сделать?
   ИБО И ОДИН ДЕНЬ МОЖЕТ ПОГУБИТЬ ТЕБЯ —
   – Наберите девяносто шесть, сеньорита.
   – Ах, девяносто шесть. А дальше —
   О, ЖЕНЩИНА —
   – А дальше попросите телефонистку. И расскажите, что происходит с номером…
   – Менендесов, – сказал голос. – Благодарю вас, сеньор.
   – Желаю удачи, сеньорита.
   – Мне нужно… – снова сказал голос, и затем в трубке щелкнуло. Андрес немного подержал трубку в руке, ни о чем не думая, вживаясь в телефон, —
   а телефон – это такая вещь, в которой на секунду что-то твое и что-то другого человека
   соединяются, не становясь единством,
   О, ЖЕНЩИНА —
   и слушают друг друга, но зачем, —
   и кто это будет в следующий раз – с кем ты соединишься,
   не становясь единством,
   на секунду прикоснешься
   к ничто,
   к Кларе, например, как в тот раз – к Кларе —
   НЕ ТЕРЯЯ НИ ДНЯ,
   СЕСТРА ВОСЬМИДЕСЯТИ!
   Он положил трубку на рычаг. Посидеть немного на обитых кожей скамьях, посмотреть сверху, утешаясь мыслью, что смотришь на других сверху вниз, на лысину продавца Лопеса, на подобные вареным крабам руки Артуро Планеса, на книги —
   КОТОРЫЕ МОЛЯТСЯ, МОЛЯТСЯ.
   Но он воспользовался тем, что путь к двери в служебное помещение был свободен, поскольку служащие, похоже, не обращали внимания на посторонних. Дверь слабо светилась; из-за перегородки матового стекла слышались плеск воды, глухое покашливание, шепот многих голосов. Он вошел, засунув руки в карманы пиджака, не глядя ни на кого в отдельности, пропустив прежде толстого седого сеньора, который наткнулся на дверь и чертыхнулся (не столько в адрес двери, сколько в свой собственный) и, войдя, расчистил для Андреса широкое пространство, так что тот мог, прислонясь к полкам, набитым библиоратами, наблюдать сцену, немного ослепленный желтым светом, падающим в огромные окна, за которыми туман уже стирал очертания зданий напротив. Когда он привык к желтому свету и смог уже разглядеть ванну посередине (письменные столы были сдвинуты, образуя как бы маленькую цирковую арену, маленький уличный цирк, и даже опилки на полу), —
   Не следует употреблять в пищу —
   он увидел у края ванны начальницу отдела кредитов, а по обе стороны от нее – двух девушек и еще мужчин (восемь или девять поодаль, теснившихся у края этой самой), —
   да, конечно, это была ванночка, цинковая
   детская ванночка, формой напоминающая
   плавучий гробик, изящно окантованная серенькая ванночка, которую вода наполнила белыми звездами,
   синими отсветами, —
   как бы прервавших на минуту какую-то церемонию. Задняя часть помещения тонула в полумраке, желтый свет освещал только круг в центре (но Андрес успел увидеть и других служащих, толпившихся в глубине, кожаный диван и длинную фигуру, лежащую на нем, не то спящую, не то в обмороке). Никто почти не разговаривал в этот момент, и, хотя женщины посмотрели на Андреса, и он был совершенно уверен, что его присутствие замечено, тем не менее, все шло своим чередом, и начальница кредитного отдела сделала знак одному из мужчин, и тот выступил вперед —