Андрес, шедший рядом с Кларой, ощупал пакет.
   – Добрый овощ, – сказал он. – А то ты больно худая.
   – Боевая тревога, – сказала Клара. – Завтра решающий экзамен. А ты, Андрес, зачем сюда ходишь?
   – О, по правде говоря, я вожу Стеллу практиковаться в фонетике. Мне самому все равно – ходить или не ходить. Должно быть, привычка осталась с университетских времен, и потом, здесь всегда кого-нибудь встретишь. Как мне, например, повезло сегодня.
   – И правда, в последнее время мы так редко видимся, – сказала Клара. – Дурацкая жизнь.
   – Это плеоназм. Но в Заведении довольно занятно, к тому же Стелла воображает, что нам обоим это на пользу. Мне лично больше всего нравятся сандвичи из здешнего буфета, особенно с паштетом.
   Клара искоса поглядела на него. Привычный, необыкновенный, шустрый таракан-очкарик. А он вдруг довольно рассмеялся.
   – Бедняжка, значит, тебе предстоят испытания. Так что же ты тут теряешь время?
   – Так лучше, мы уже не можем заниматься, – сказал Хуан. – Накануне решающего боя тренировки должны быть всегда щадящие. Клара сдаст, я уверен. А я – не знаю. Иногда такое спрашивают…
   – Действительно, – сказала Стелла. – Это как на распродаже шампуня, я начинаю грызть ногти – нервы не выдерживают…
   (Стелла —
   «Сеньорита, этот – по пятьдесят песо.
   Берете?»
   «Я…»
   «Очень миленький, сеньорита. Мне нравятся
   отважные девушки. Ну-ка, сеньорита.
   Кто открыл закон плавания тел?»)
   – Надо прибегнуть к трюку, – сказал Андрес. – На глупый вопрос – глупый ответ. И тройка за столом призадумается – дурачишь ты их или перемудрил? А время идет, им скучно, и в конце концов они тебе ставят зачет.
   – Не все так просто, – сказал Хуан. – Но последний, решающий экзамен – это не хвост собачий. Особенно для меня: я расплачиваюсь за грехи самообразования, довольно беспорядочного самообразования. Потому что только дурак может поверить, будто в благословенных аргентинских аудиториях можно чему-то научиться.
   – Клара, наверное, знает материал, – сказала Стелла. – Я уверена, она много занималась.
   – По всей программе, – сказала Клара со вздохом. – Но это как колодец: сколько ни смотри в него, видишь только свое лицо, неумытое.
   – Жутко боится, – объяснил Хуан. – Но она сдаст. Че, а куда ты сейчас собираешься?
   – Да так, скоротаем вечерок со Стеллой, выпьем вермута.
   – И мы с вами.
   – Идет.
   – И поговорим о черных масках, – сказала Клара.
   – И об Антонио Берни, – сказала Стелла, обожавшая Антонио Берни.
   Андрес с Хуаном немного отстали. А девушки, под руку, смешались с толпою, выходившей из аудиторий. Откуда-то доносился голос Лоренсо Уоренса, спешившего дочитать главу. Довольно много народу на цыпочках, со смущенным видом, выходило из аудитории.
   – Бедный автор! – сказал Андрес. – Смотри, рвут когти, не дождавшись, пока Уоренс кончит.
   – Чего ты хочешь, старик, он же читает «Новую Элоизу», – сказал Хуан.
   – Понимаю, но можешь ты мне объяснить это нестерпимое желание выскочить наружу? Как в кинотеатре: полчаса стоят в очереди перед сеансом, а потом у них нет времени досидеть до конца… Я полагаю, это бессознательное выражение нестерпимого желания. Во всем мире, наверное, одинаково. Знаешь, сейчас появились доморощенные социологи: норовят объявить специфически аргентинскими формами поведения просто-напросто специфические формы. Сколько чепухи говорится о нашем аргентинском обществе, о нашем так называемом эскапизме!
   – Но ведь это правда, у нас люди никогда не знают покоя, все им чего-то надо, – сказал Хуан. – Беда в том, что причина их нетерпения так же существенна, как при заварке мате (ну-ка, посмотри, не закипела ли вода, скорее, скорее, наверняка уже закипела. Господи Боже мой, ну что же это такое, ни на минуту нельзя отвернуться…).
   – Мате – вещь серьезная, – сказал Андрес.
   – А то еще боятся опоздать на поезд, а поезда ходят каждые десять минут. Знаешь, один раз я купил абонемент на цикл квартетов. Рядом со мной сидела сеньора, которая всегда уходила перед последним квартетом. На третьем концерте мы уже стали друзьями, она мне объяснила, что если она опоздает на поезд до Ломас-де-Самора, то ей придется двадцать минут ждать на площади Конституции. И, таким образом, она меняла assez vif et rhythmе[10] Равеля на двадцать минут.
   – И не такое еще меняли на чечевичную похлебку, – сказал Андрес. – Обрати внимание: в той или иной форме человек постоянно повторяет основные преступления. Сегодня – Иксион, завтра – маленький конторский Макбет. И мы еще осмеливаемся просить сертификат о хорошем поведении.
   – Может, поэтому я, входя в полицейский участок, всегда испытываю страх, – сказал Хуан. – Кристально чистым досье никто похвастаться не может, че.
   – – Поди знай, – сказал Андрес, – может, беды, что на нас сваливаются, или болезни – всего-навсего наказание? Сдается мне, Фрейд об этом и писал; взять, к примеру, лысину. Не кажется ли тебе что лысые – возможно, жертвы какой-нибудь не осознавшей себя Далилы, а страдающие артритом – просто-напросто когда-то оглянулись посмотреть на то, на что не должны были смотреть? Однажды я видел сон, будто меня приговорили к высшей мере. Но я имею в виду не смерть, наоборот. Высшей мерой наказания было жить по ту сторону сна и все время вспоминать то, что я уже забыл; наказание заключалось в том, что я все забыл.
   – Вот так иногда рассуждал Абель, – сказал Хуан. – Само имя обрекало его быть тучной жертвой. Может, потому он и ходит с таким видом, потому спит и видит поменять роль и строит из себя злодея.
   Андрес ничего не ответил. Они пошли вниз по Кангальо, жар дышал в лицо.
   – Осторожней с пакетом, – попросил Хуан, нагоняя девушек. – Лучше дай его мне, Кларита, ты, моя дорогая, на улице – сущее бедствие.
   Хуан снова поравнялся с Андресом. Стелла предложила пойти куда-нибудь, где мясо жарят на парилье, и перекусить. Они дошли до Сармьенто, собираясь сесть на 86-й трамвай, но Клара захотела позвонить домой, и вся компания остановилась на углу ждать ее. Андрес пытливо смотрел на Хуана.
   – Ты – потрясающий тип. А не надо вам пойти позаниматься?
   – Нет, я лучше выпью литр вина и поболтаю с тобой. Мы стали редко встречаться, почти как близкие друзья.
   – Спаси нас Бог от этого, а тебя пусть заодно спасет от плоских парадоксов. Ничего не чувствуешь в воздухе?
   – Туман, золотце мое, – сказала Стелла. – В этот час всегда поднимается туман.
   – Ах ты моя ненаглядная. В этот час поднимаются одни только проститутки и танцовщицы. Но туман, пожалуй, действительно есть.
   – В центре всегда сыро, – зачем-то сказал Хуан.
   – Одежда к телу прилипает, – сказала Стелла. – Я сегодня проснулась и подумала даже, что простыни мокрые.
   – Когда ты просыпаешься,
   будильник истекает кровью.
   Когда ты просыпаешься,
   на часах без двадцати двенадцать.
   А простынихоть выжимай, любовь моя,
   когда ты просыпаешься, – сказал Андрес. – Я дарю эти слова для болеро тебе, любительница кандомберо, порадуй свое сердце.
   Стелла, довольная, ущипнула его за ухо и звонко шлепнула.
   – Когда я просыпаюсь, – сказал Хуан, – я принимаю срочные меры, чтобы опять заснуть.
   – Как говорится, закрываешь глаза на суровую действительность, – сказал Андрес. – А теперь задумайся вот над чем, это важно. Ты говоришь, что тебе хочется заснуть снова, и ты стараешься заснуть. Но ты ошибаешься, если думаешь, будто таким образом возвращаешься к самому себе и как за каменной стеной прячешься за тем, что отгораживает тебя от внешнего мира. Спать – значит всего-навсего затеряться, и, стараясь уснуть, ты стараешься убежать от всего.
   – Я знаю, это короткая, легкая смерть без последствий, – сказал Хуан. – Но в том-то, старик, и величие сна. Каникулы от самого себя – не видеть ничего вокруг и самого себя не видеть. Замечательно, че.
   – Может быть. Человек присасывается к себе, как пиявка, так что даже в полусне не причинит себе вреда. Я, например, всегда в четыре утра встаю пописать, поскольку привык допоздна тянуть мате. И когда я снова залезаю в постель, я замечаю, что тело само («Ищет тепленькое местечко!» – крикнула Стелла), вот именно, дорогая, ищет тепленькое местечко ищет свой отпечаток, понимаешь, свой теплый живой след. Ноги ищут теплый уголок, человека тянет забиться в свою теплую норку… И ничего не поделаешь, старик, недаром мы считаем, что А есть А.
   – Единственное, что ищет прохлады, – это голова, – сказал Хуан. – А это доказывает, что голова есть думающая часть человеческого существа. Вон Клара идет, а там, кажется, и восемьдесят шестой.
 
   Трамвай словно повис сам на себе – так ковыляет женщина, нагруженная свертками и пакетами. Хуану (который пристроился в углу и завладел окошком благодаря непонятно как вспыхнувшему азартному столкновению, которые всегда происходят при конфликте разнонаправленных волевых усилий и почти всегда разрешаются по воле случая, «а ты стоишь, как стояла, – думала Клара, – в то время как здоровенный оболтус радостно захватывает место»), Хуану нравилось смотреть на туман за окном и на огни, которые, будто стремительные ягуары (но как красиво, как красиво!), мелькали по запотевшему стеклу. Как всегда, стоило ему войти в трамвай, им овладевало чувство отрешенности и покоя. Он вручал себя трамваю, и тот обплывал город медленно, часть за частью, со многими поворотами, остановками и резкими рывками. Туман усиливал ощущение пассивности и помогал соскользнуть в короткую пятнадцатиминутную нирвану длиною в десять кварталов, которые настоящий портеньо никогда не пройдет пешком, если этого можно избежать. Древо бодхи Будды звалось 86-м. С точки зрения каббалистики, 86 составлено двумя четными цифрами и делится на 2 = 43. И в кармане у него была как раз одна пачка сигарет, однако КУРИТЬ ЗАПРЕЩЕНО, ПЛЕВАТЬ ЗАПРЕЩЕНО. Под древом бодхи.
   «Как мало надо человеку, – подумал он. – Можно даже без поцелуя. Совсем мало. Чашечка кофе, сваренного с минимальным священнодействием, насекомое, заснувшее на книжной странице, старый аромат духов. Да почти что ничего…» Каждый раз, намереваясь затеряться под сенью древа бодхи, он соглашался стать трамвайно-счастливым на несколько кварталов.
 
   Многочисленное и деятельное семейство сошло на второй остановке, Стелла предприняла необходимые усилия, чтобы перекрыть подступы к освободившейся скамейке, и пропустила Клару к окошку. Обе радостно улыбались, как обычно улыбаются люди, которым удалось-таки хорошо устроиться в переполненном трамвае (тема для моралистов). Они пытались разглядеть улицу за окном, но из-за тумана видно было не много.
   – Как ужасно выглядит в темноте театр «Колон», – сказала Клара, протирая запотевшее стекло.
   – Уф, я уж думала, старухи никогда не сойдут, – сказала Стелла. – Я так устаю стоять в трамвае, даже если ехать всего десять кварталов. Представляешь, Андресу пять лет назад предложили «мор-рис» за четыре тысячи песо, а я ему сказала, лучше подождать, что скоро, наверное, будут продавать американские автомобили, и дешевле.
   – Одним словом, сунула нос куда не следует, дорогая. В этой стране идеи не реализуются.
   – Но все так говорили.
   – Тем более. Но Андресу его «моррис» наверняка уже осточертел бы, или еще хуже: вас обоих переехал бы грузовик с прицепом. Представляю его в машине: бросит руль и станет рисовать что-нибудь на ветровом стекле.
   – Вот и его мать то же самое говорит. Но сначала все-таки всегда надо попробовать.
   Клара искоса глянула на нее. Вот она какая, Стелла, трамвайный философ: маршрут задан раз и навсегда. А что, если у Андреса способности Дюпена: все мысли Стеллы ему известны наперед. Это показалось Кларе занятным. «Какая экономия», – подумала она. Стелла ей нравилась: удобна для ношения. Самое неприятное в таких, как она, то, что они полагают, будто могут взять инициативу в свои руки, но Стелла всегда отставала, как любимое отечество со своим мате. «И все равно, Андрес» какой плачевный выход. Терпеть такую пошлячку, бедняга». Выбор Андреса возмущал Клару, хотя Стелле в конце концов всегда удавалось ее растрогать.
   – Как темно в центре, – сказала Стелла. – Не нравится он мне такой темный. Смотри-ка, вот витрина, как странно она освещена.
   . – Красивая шерсть, – заинтересовалась Клара. – А что за звонок? Почему трамвай звякнул?
   – Наверное, машина выезжает из тоннеля.
   – Нет, скорее трамвайные уборщики.
   Стелла не поверила и решила поднять окно. Ворвался горячий воздух, насыщенный туманом так, что все сразу стало влажным. Андрес, стоявший в проходе рядом с Хуаном, резко свистнул, чтобы они опустили окно.
   – Правильно, а то я простужусь, а он ужасно злится, когда я простуживаюсь, – сказала Стелла. – Да, кажется, это уборщики. Правда же, шерсть была красивая? Ты, наверное, любишь вязать?
   – Люблю, когда зачитаюсь до умопомрачения или перед экзаменом.
   – Очень успокаивает. Как горький мате, я терпеть не могу горького мате. Андрес говорит, что он очень успокаивает. Поглядела бы ты, как он ночь напролет тянет мате.
   – Он пишет по ночам?
   – Да, по ночам. Наденет старую фуфайку, велит мне не шуметь и сидит, тянет мате.
   В переднюю дверцу вагона заглянул уборщик. (Клара удивилась, когда дверь распахнулась словно сама собой. Так бывало, если вагоновожатый хотел сказать что-то полицейскому; она разочарованно удивилась, обнаружив, что на сей раз это всего лишь трамвайный уборщик в огромных башмаках, похожий на крота. «Как в театре, – пришло ей вдруг в голову. – Занавес поднимается – и на тебе! Ты ждал Эдвидж Фейер, а выходит муниципальный инспектор») и устало оглядел толпившихся в проходе людей. Когда же он проворно закрыл дверь, —
   но сперва внес в вагон свое тело и метлу, оставив дверь за спиной,
   потом завел руки за спину, ловким движением иллюзиониста (метла и мусорное ведро с ручкой уперлись в створки двери) захлопнул дверь с сухим и резким щелчком, точно лязгнул зубами тощий пес —
   «Как, должно быть, они скучно живут», – подумал Андрес, глядя на бледное лицо уборщика. Он знал, что скука (в его понимании) есть наказание за совершенства, и с душевной грустью предполагал, что уборщики тоже могут страдать от скуки. Он увидел (ибо был высок), что второй уборщик начал убирать вагон с другой площадки. Он уцепился за ручку, когда трамвай круто повернул у площади 25 Мая, и, как всегда на этом месте, хвостовой вагон тряхнуло. Хуан достал книгу и принялся читать. «Замечательно, пишешь-пишешь, а потом тебя читают в трамвае», – Андрес чуть было не вырвал у него книгу, вот так: тихонько-тихонько просунуть руку за спину сеньоры, нагруженной свертками, и выхватить книгу, прежде чем тот поймет, в чем дело. «Вот так-то, – подумал он, уже меньше раздражаясь. – Докатились, одним словом, трамвай у нас стал читальным залом. В таком случае, надо подумать о здоровье и писать книги, принимая во внимание обстоятельства, в которых они будут читаться. Одни главы для чтения за кофе, другие – для трамвая, а какие-то – для субботы и воскресенья, когда мы, умытые и надушенные, садимся в удобное кресло, готовые за доброй трубкой воспринять порцию культуры. Так будет лучше». Он увидел, как Стелла с Кларой поднялись, давая уборщику возможность почистить их сиденья. Высокий уборщик занимался скамейкой Клары и Стеллы, а скучающий орудовал щеткой под ногами у Андреса: тот сперва поднял одну ногу, потом – другую и смотрел, как стоявший впритык к нему парень проделал то же самое; а сеньора в затемненных очках со страхом следила за движениями щетки и все теснее прижималась к скамейке, пока чуть ли не въехала задом в лицо сеньору пенсионного вида, который, насколько это было возможно, откинулся на спинку скамейки, заслоняясь «Пятым доводом», и все-таки ему не удалось превратить книгу в ширму и как следует отгородиться от сеньоры в очках.
   – Как будто не видят, я уже два раза сказал,
   чтобы встали, а они хоть бы что, – проворчал уборщик. И Хуан, немного смущенный, захлопнул книгу и встал со скамейки, пробормотав что-то, чего Андрес не разобрал. Сеньора с пакетами вздыхала где-то у самой груди Андреса, а за ней стоял Хуан, заложивший пальцем недочитанную страницу, и злился, что ему помешали.
   – Видишь, бедный автор совсем не рассчитывал на подобные забавы, – сказал Андрес. – Слово «забава» в данном случае имеет особый смысл. Смотри: автор трудится над стилем, закладывает паузу, модулирует, скандирует, располагает слова, выстраивает период, а потом ты читаешь, и вдруг в середину фразы нежданно-негаданно влезает уборщик,
   – Сукин сын, – сказал Хуан, не щадя слуха сеньоры в очках.
   Андрес подмигнул девушкам, снова устроившимся на скамейке. В центре вагона началась сумятица: уборщики продвигались к центру с обеих сторон, и пассажиры, стараясь пропустить их, из последних сил жались друг к другу. Но совсем худо стало, когда —
   (Хуан уже сел обратно на свое место, но зачем, насмешливо подумал Андрес,
   если через три квартала все равно выходить) —
   один из уборщиков нагнулся, нажав прежде ногою на педаль, чтобы ведро открылось, нагнулся, чтобы собрать с пола пух, использованные трамвайные билеты, газеты, пуговицы, обрывки, засохшую на плевках пыль, волосы, ореховую скорлупу, спичечные коробки, почтовые квитанции,
   он нагнулся, хотя и не хотел нагибаться (потому что совок был с длинной ручкой, но уж слишком много набилось в трамвай народу, а трамвай освещен плохо, и на полу ничего не видно),
   и старался разглядеть, что там, на полу, и толкал пассажиров кепкой, а кепкой можно толкнуть довольно здорово, если в кепке – голова, добросовестно относящаяся к своим обязанностям, а на противоположном конце горизонтали столь же энергично двигался зад уборщика, согнувшегося под прямым углом к полу. И поскольку уборщики вот-вот должны были сойтись в центре вагона («К счастью, – подумал Андрес, – я вне поля их деятельности») и все время наклонялись, подбирая мусор с пола, пространства у пассажиров оставалось все меньше, и они все теснее прижимались друг к другу, так что пуговицы цеплялись друг за дружку с сухим треском, и люди шепотом, стараясь скрыть смущение, обменивались шутками. («Как бы в этой сутолоке, – подумал Хуан, – не раздавили мой кочан». Он не хотел оглядываться на Клару, боясь, что она догадывается о его беспокойстве. «Теперь уж я сам его
   понесу».)
   – Смотри, что стало с площадью Двадцать Пятого Мая, – сказал ему Андрес многозначительно. – Помнишь, какая она была, эта площадь?
   – Конечно, помню, – сказал Хуан. – Ничего не оставили. Спасибо еще, молочные бары не тронули. А придет кому-нибудь в голову, что молоко неприлично, прикроют и эти.
   – А оно неприлично, – сказал Андрес. – Не в такой, конечно, мере, как гелиотропы, те вообще – фаллические символы. Девочки, на углу выходим.
   – Выходим, – сказала Клара. Ей трудно было продвигаться из-за Стеллы. «Просит дорогу тоном монахини-послушницы, чудом оказавшейся на арене для боя быков, – подумала Клара. – В трамвае, если не умеешь работать локтями, учись управлять людьми голосом». Через голову уборщика она передала Хуану пакет с капустой и вышла из трамвая; Стелла – за ней. Когда Хуан был уже на подножке, трамвай рванул и стал заворачивать на улицу Кор-рьентес. Коррьентес была залита светом; в двух шагах от уничтоженного бедного китайского квартала весело начинался добропорядочный город для добропорядочных семейств: красный колпак почтового ящика, маленькое кафе, мягкий тобогган, который унесет тебя к луна-парку и принесет столько захватывающих дух впечатлений, сколько монет ты отвалишь за это удовольствие.
 
   Репортер слушал «London again»[11] и вспоминал множество милых его сердцу вещей – от лавандового лосьона до мелодий Эрика Коутса. Аппарат «вюрлитцер», предмет эсхатологический, таил в себе угрозу самб и матчишей, и потому репортер предпочитал сидеть рядом с ним в ущерб собственным барабанным перепонкам и бросать в щель новые и новые монетки, чтобы выдавал только «London again» и еще простенькое танго —
 
Какою, Милонгита, ты была в расцвете,
Фартовее девчонки я не встречал на свете -
 
   с проигрышами в левой руке, а из-под вздохов мехов – отрывистые звуки рояля, четкий ритм; репортер взмахом пальца ответил на приветствие, посланное ему издали Андресом Фавой, который появился с подружкой и еще одной парой (кажется, это были Хуан с Кларой), а сам продолжал размышлять в духе Хуана Д'Арьенсо над требованиями пианолы, канарейки, соловья…
   А ИМПЕРАТОР УМИРАЛ (по вине соловья, вот именно, сеньор).
   – Разменяйте мне песо на монетки по двадцать, – сказал репортер. – Если этот негр с грязными глазами захватит «вюрлитцер», готов поклясться, он поставит чамамес. Их три в репертуаре да еще чакареры. «Ненавижу фольклор, – заверил он себя. – Фольклор мне нравится только чужой, другими словами, свободный и для меня необязательный, не тот, что навязывает мне зов крови. Вообще зов крови тошнотворен. Сейчас опрокинут по рюмашке – и пойдут разговоры. Если бы один Андрес, а то еще с женой, а она чудовищна. Что же поставить?» Список был длинный, в две колонки. Он выбрал пластинку «One O'clock Jump»[12]. И тут подошли Хуан с Кларой.
 
   Андрес со Стеллой у стойки хрустели жареным картофелем и смотрели, как репортер здоровался, а потом придвигал стулья. Клара с интересом разглядывала внутренности «вюрлитцера».
   «Молох из кондитерской, – подумал Андрес. – Монетки приносятся в жертву толстопузому горластому божку. Ваал, Мелькарт, распутные животные, выловленные в музыке. О репортер, ты достоин сожаления». Он очень любил репортера, своего товарища по ночным зрелищам боксерских состязаний, поздним посиделкам в кафе, по диалогам о любви, о газетных статьях о грибках, —
   репортер спокойный парень, у него маленькая квартирка за четыреста песо на Альсине и повадки настоящего портеньо: не лезь ко мне, и плевать я на все хотел; повадки человека, живущего в этой стране, а она —
 
несчастная страна, тут все в порядке
до выборов, а дальше – как сказать
 
   (это танго они, бывало, насвистывали вместе, когда встречались раньше, еще до Стеллы, до этого его падения в сегодняшнюю жизнь – «Осторожно, – сказал себе Андрес, – не надо поддаваться словам. В сегодня падают все и всегда»).
   – Пошли, старуха, поболтаем с репортером.
   – Иди, я доем картошку: ужасно вкусная, – сказала Стелла.
   Когда он добрался до столика, все трое уже удобно устроились, а «вюрлитцер» опасно молчал.
   – Вы поглядите на этого парня, – сказал репортер, сжимая ему руку словно гаечным ключом. – Че, и тебе не стыдно смотреть мне в глаза? Пропащий ты человек, чтоб пиджак у тебя был весь в карманах, а в каждом кармане – отсыревшая сигарета, фальшивая ассигнация и шариковая ручка —
   – кошмар нашего времени.
   – От такого и слышу, – сказал Андрес. Они довольно переглянулись. А Клара с Хуаном развлекались, глядя на них.
   – Когда вы ужинаете? – спросил репортер.
   – Сейчас. Но сперва заморим червячка. Сегодня особый вечер, знаешь, завтра ожидаются большие события.
   – Большие события всегда ожидаются, но никогда не происходят, – сказал репортер, который умел быть blase[13] в нужный момент.
   – Нет, происходят, – сказал Андрес. – Просто они происходят не с тобой. Завтра Клара с Хуаном сдают решающий экзамен. В девять вечера.
   – Не вижу в этом ничего значительного, – сказала Клара.
   – Разумеется, поскольку это касается тебя. А для нас с репортером это значительное событие. Не каждый имеет друзей, которые стоят на пороге события, тем более такого, как решающий экзамен. Надо этот факт несколько приподнять и придать ему исторический смысл. Представь себе заголовок: «КАТАСТРОФА В ЕГИПТЕ: СГОРЕЛИ ДВАДЦАТЬ ЖЕНЩИН». Люди читают и ужасаются: чудовищная катастрофа. А в то же самое время в других местах в мире умирают десять тысяч женщин, и мир – ничего, живет себе спокойно. Спроси репортера, он знает, как это делается.
   Но Хуан вместо этого приоткрыл пакет и показал репортеру краешек кочана. Клара отняла у него пакет и положила на «вюрлитцер», но бармен издали стал делать ей грозные знаки, и Клара переложила пакет себе на колени. «На что идешь ради этого балды. А он тебе и аспирину не принесет, не допросишься». Она погладила пакет – огромное лицо, сплошь из глаз, завернутое в бумагу. Андрес с репортером все говорили и говорили, довольные, что наконец-то встретились.
   – Я сегодня вышел в восемь, – сказал репортер. – Че, а почему бы нам действительно не поужинать? Вышел в восемь и зашел сюда послушать «London again». Просто ужас, как мне нравится эта вещь.
   – Ужасное дерьмо, – сказал Андрес.
   – Может быть, очень может быть. Но, понимаешь, у каждого из нас есть утолок, где гнездится тоска. Моя тоска понимает по-английски, только и всего. Так вот, я поставил «London again» и собирался поставить еще раз, но тут пришли вы. Че, давайте поедим чего-нибудь.
   – Стелла хотела жареного мяса.