«Нечего ему и врать, сказал Артемий, — такая молитва готова, молитва Манассии к Вседержителю».
   «То было до Христова пришествия, — отвечали ему, — а теперь кто напишет молитву к единому началу, тот еретик. Ты виноват, кайся».
   «Мне нечего каяться, я верую в единосущную Троицу», — сказал Артемий.
   Эти ответы Артемия поставили ему в обвинение. Затем явился доносчик на Артемия, игумен Ферапонтова монастыря, Нектарий, который обвинял Артемия в том, что он в постные дни ел рыбу.
   «Я ел рыбу, — отвечал Артемий, — когда мне приходилось быть у христолюбцев, и у царя ел за столом рыбу».
   «Это ты чинил не гораздо, — сказал митрополит от лица собора, — это тебе вина: значит, ты сам вопреки божественных уставов и священных правил разрешаешь себе пост, а на тебя смотря, и люди соблазняются».
   «Артемий, — продолжал Нектарий, — ездил из Псково-Печерского монастыря в немецкий Новый Городок, говорил там с немецким князем и хвалил там немецкую веру».
   «Я спрашивал, — отвечал Артемий, — не найдется ли у немцев человека, кто бы поговорил со мною книгами. Хотелось мне узнать: у них христианский закон такой ли, как у нас; но мне не указали тогда такого книжного человека».
   «А зачем тебе его? — сказали на соборе. — Сам ведаешь, что наша вера греческого закона сущая православная вера, а латинская вера Св. отцами отречена и проклятию предана. Это ты чинил не гораздо, это тебе вина».
   Нектарий обвинял Артемия еще в разных богохульствах и ссылался на старцев Ниловой пустыни; но старцы, призванные на собор, не подтвердили доноса Нектария.
   Другой обвинитель, троицкий игумен Иона, поднялся на Артемия. «Артемий, — показывал он, — произносил такие слова: нет в том ничего, что не положишь на себя крестное знамение. Прежде клали на челе иное знамение, а нынче большие кресты кладут; на соборе о крестном знамении много толковали, да ни на чем не порешили».
   Артемий отвечал: «Я только говорил о соборе, что на нем ничем не порешили о крестном знамении, а про самое крестное знамение так не говорил».
   Собор дал такой приговор: «Ты сам сознаешься, что говорил о соборе; стало быть, и то говорил, что в крестном знамении нет ничего; надобно верить Ионе. Это тебе вина».
   Третий обвинитель, троицкий келарь Адриан Ангелов, доносил следующее:
   «Артемий в Корнилиевом монастыре говорил: нет помощи умершим, когда по ним поют панихиду и служат обедню; тем они муки не минуют на том свете».
   «Я говорил, — объяснял Артемий, — что если люди жили растленным житием и грабили других, а потом после их смерти, хоть и станут петь за них панихиду и служить обедню, Бог не принимает за них приношения; нет пользы от того: тем им не избавиться от муки». Артемию на соборе объявили так:
   «Это ты говорил не гораздо; значит, ты отсекал у грешников надежду спасения и уподобился Арию. Надобно верить во всем Адриану. Это тебе вина».
   Четвертый обвинитель, троицкий старец Игнатий Курачев, доносил: «Артемий говорил про Иисусов канон: такой Иисусе; и про акафист Богородице говорил: радуйся! да радуйся!»
   Артемий сказал: «Я говорил так: в каноне читают: Иисусе сладчайший! А как услышал слово Иисусово и о его заповедях, как Иисус велел пребывать и как житие вести, так горько делается заповеди Иисусовы исполнять; а про акафист я так говорил: читают: радуйся да радуйся, Чистая! А сами не радят о чистоте и пребывают в празднословии; стало быть, только наружно обычай исполняют, а не истинно».
   «Это ты говорил не гораздо, — произнесли на соборе, — ты про Иисусов канон и акафист говорил развратно и хульно; всякому христианину подобает Иисусов канон и акафист Пречистой Богородицы держать честно и молиться всякий день, сколько силы достанет».
   Пятый обвинитель, кирилловский игумен Симеон, объявил: «Когда Матвея Башкина поймали в ереси, Артемий был в Кирилловском монастыре; я ему сказал о том, а он мне отвечал: “Не знаю, что это за ереси; вот сожгли Курицына и Рукавого, а до сих пор сами не знают, за что и сожгли”».
   «Не могу вспомнить, — отвечал Артемий, — был ли разговор о новгородских еретиках; не на моей памяти сожгли их; и точно я не знаю, за что их сожгли. Может быть, я так и сказал, но я не говорил, что другие этого не знали, а говорил только про себя одного».
   С Артемия сняли сан и приговорили сослать на тяжелое заключение в Соловецкий монастырь. Он должен был жить одиноко и безвыходно в келье, не иметь ни с кем сообщения и ни с кем не переписываться. Ему позволяли причаститься Св. Тайн только в случае смертельной болезни. Но Артемий недолго пробыл в Соловках, убежал оттуда и очутился в Литве. Там он ратовал за православие и писал опровержения против еретика Симона Будного[67], отвергавшего божество Иисуса Христа: это оправдывает отзыв о нем князя Курбского, называющего Артемия «мудрым и честным мужем», жертвой лукавства злых и любостяжательных монахов, оклеветавших его из зависти за то, что царь любил Артемия и слушал его советы.
   Вместе с Артемием приговорен был монах Савва Шах, человек ученый, и сослан в Суздаль.
   К делу Башкина и Артемия привлечены были: архимандрит суздальского Спасо-Евфимьева монастыря Феодорит и дьяк Иван Висковатый. Первый прославился обращением в христианскую веру лопарей, жил некогда в белозерских пустынях и был давний приятель Артемия, по ходатайству которого получил сан архимандрита в Суздале. Он был человек строгой жизни и обличал монашеские пороки. За это монахи не терпели его, в особенности злобствовал на Феодорита суздальский владыка, потому что Феодорит обличал его в сребролюбии и пьянстве. Хотя Феодорит ни в чем не был уличен, но тем не менее, как согласник и товарищ Артемия, был сослан в Кирилло-Белозерский монастырь, где ему делали всякие поругания приятели суздальского владыки, бывшего прежде кирилло-белозерским игуменом. Через полтора года, по ходатайству бояр, Феодорит был освобожден. Дьяк Висковатый подпал суду в том же деле, но совсем по иному вопросу. Он изъявлял разные сомнения по поводу приемов тогдашнего иконописания, между прочим, соблазнялся тем, что Христа изображали в ангельском образе с крыльями, что писали образ Бога Отца, тогда как, по его мнению, не следовало вовсе изображать невидимого Божества, как равно и бесплотных сил; не одобрял также человековидных изображений добродетелей и пороков. Его осудили на трехлетнее церковное покаяние. Это обвинение замечательно особенно тем, что в нем видна злоба духовенства, хотевшего запретить мирянам свободное суждение о предметах религии. «Вам, — сказал Висковатому митрополит, — не велено о божестве и божьих делах испытывать. Знай свои дела, которые на тебя положены. Не разроняй своих списков» (дьяческих дел). В соборном приговоре о Висковатом сказано: «Всякий человек должен ведать свой чин; когда ты овца, не твори из себя пастыря. Когда ты нога, не воображай, что ты голова, но повинуйся установленному от Бога чину; отверзай свои уши на слушание благодатных учительских словес».
   Во время производства этого дела или, быть может, тотчас по окончании его, привезен был в Москву из белозерских монастырей монах Феодосий Косой с несколькими товарищами, также обвиняемыми в еретических мнениях. Их посадили под стражу в одном из московских монастырей; но Косой склонил на свою сторону стражей и бежал вместе со своими товарищами. Он нашел себе убежище в Литве, женился на еврейке и проповедывал ересь с большим успехом, тем более, что в литовско-русских владениях распространялись тогда с Запада так называемые арианские мнения. Об этом еретике мы знаем из сочинения отенского монаха Зиновия (Отен — монастырь в 50 верстах от Новгорода), под названием «Истины Показание». Автор представляет, что к нему приходят три последователя ереси Косого и излагают учение своего наставника, а Зиновий опровергает их. Из этого сочинения мы узнаем, что Косой был раб, убежавший от своего господина на господском коне и захвативший с собой одежду и еще кое-какие вещи. Последователи его доказывали, что это было не воровство, а напротив, вознаграждение, которое следовало бежавшему за его службу господину. Феодосий постригся в одном из монастырей Белозерья и своим умом приобрел к себе такое уважение, что даже прежний господин, узнавши о нем, относился к нему с приязнью. По известиям, передаваемым книгой Зиновия, Феодосий отвергал Св. Троицу, божество Иисуса Христа, считая его только богоугодным человеком, посланником свыше. «Вы толкуете, — говорил Косой, — что Бог создал рукой своей Адама, а обновить и исправить создание свое пришел Сын Божий и воплотился. Зачем ему приходить в плоть: если Всемогущий Бог создал все своим словом, то словом же мог обновить свой образ и подобие и без вочеловечения. Никакого обветшания и падения образа и подобия Божьего в человеке не было. Человек создан смертным, как и все другие животные — рыбы, гады, птицы, звери. Как до пришествия Христова, так и после пришествия человек все был одним человеком, так же рождался, пользовался здоровьем, подвергался недугам, умирал и истлевал». Косой называл иконы идолами и подводил к ним разные изречения Ветхого Завета, направленные против богослужения, вооружался против поклонения мощам, и по этому поводу указывал на Антония Великого, который порицал египетский обычай сохранять тела мертвых. Монастыри он называл человеческим изобретением и указывал, что ни в Евангелии, ни в апостольских сочинениях нет о них ни слова. «Плотское мудрование, — говорил он, — господствует у ваших игуменов, митрополитов, епископов. Они повелевают не есть мяса, вопреки словам Христа: не входящее во уста сквернит человека. Они запрещают жениться, прямо против слов Апостола, который заранее называл „сожженными совестью“ тех, которые будут возбранять жениться и удаляться от разной пищи. Они знают только пение да каноны, чего в Евангелии не показано творить, а отвергают любовь христианскую; нет у них духа кротости; они не дают узнать нам истину, гонят нас, запирают в тюрьмы. В Евангелии не велено мучить даже и неправых. Господь сам указал это в своей притче о плевелах, а они нас гонят за истину».
   В Литве Феодосий и его соучастники успешно распространяли свою ересь. Конец Феодосия неизвестен.

Глава 20
Царь Иван Васильевич Грозный

   Иван Васильевич, одаренный, как мы уже сказали, в высшей степени нервным темпераментом и с детства нравственно испорченный, уже в юности начал привыкать ко злу и, так сказать, находить удовольствие в картинности зла, как показывают его вычурные истязания над псковичами. Как всегда бывает с ему подобными натурами, он был до крайности труслив в то время, когда ему представлялась опасность, и без удержу смел и нагл тогда, когда был уверен в своей безопасности: самая трусость нередко подвигает таких людей на поступки, на которые не решились бы другие, более рассудительные. Пораженный московским пожаром и народным бунтом, он отдался безответно Сильвестру, который умел держать его в суеверном страхе и окружил советниками. С тех пор Иван надолго является совершенно безличным; русская держава правится не царем, а советом людей, окружающих царя. Но мало-помалу, тяготясь этой опекой, Иван сначала робко освобождался от нее, подчиняясь влиянию других лиц, а наконец, когда вполне почувствовал, что он сильнее и могущественнее своих опекунов, им овладела мысль поставить свою царскую власть выше всего на свете, выше всяких нравственных законов. Его мучил стыд, что он, самодержец по рождению, был долго игрушкою хитрого попа и бояр, что с правом на полную власть он не имел никакой власти, что все делалось не по его воле; в нем загорелась свирепая злоба не только против тех, которые прежде успели стеснить его произвол, но и против всего, что вперед могло иметь вид покушения на стеснение самодержавной власти и на противодействие ее произволу. Иван начал мстить тем, которые держали его в неволе, как он выражался, а потом подозревал в других лицах такие же стремления, боялся измены, создавал в своем воображении небывалые преступления, и, смотря по расположению духа, то мучил и казнил одних, то странным образом оставлял целыми других после обвинения. Мучительные казни стали доставлять ему удовольствие: у Ивана они часто имели значение театральных зрелищ; кровь разлакомила самовластителя: он долго лил ее с наслаждением, не встречая противодействия, и лил до тех пор, пока ему не приелось этого рода развлечение. Иван не был безусловно глуп, но, однако, не отличался ни здравыми суждениями, ни благоразумием, ни глубиной и широтой взгляда. Воображение, как всегда бывает с нервными натурами, брало у него верх над всеми способностями души. Напрасно старались бы мы объяснить его злодеяния какими-нибудь руководящими целями и желанием ограничить произвол высшего сословия; напрасно пытались бы мы создать из него образ демократического государя. С одной стороны, люди высшего звания в московском государстве совсем не стояли к низшим слоям общества так враждебно, чтобы нужно было из-за народных интересов начать против них истребительный поход; напротив, в период правления Сильвестра, Адашева и людей их партии, большею частью принадлежавших к высшему званию, мы видим мудрую заботливость о народном благосостоянии. С другой стороны, свирепость Ивана Васильевича постигала не одно высшее сословие, но и народные массы, как показывает бойня в Новгороде, травля народа медведями для забавы, отдача опричникам на расхищение целых волостей и т.п. Иван был человек в высшей степени бессердечный: во всех его действиях мы не видим ни чувства любви, ни привязанности, ни сострадания; если, среди совершаемых злодеяний, по-видимому, находили на него порывы раскаяния и он отправлял в монастыри милостыни на поминовение своих жертв, то это делалось из того же, скорее суеверного, чем благочестивого, страха Божьего наказания, которым, между прочим, пользовался и Сильвестр для обуздания его диких наклонностей. Будучи вполне человеком злым, Иван представлял собою также образец чрезмерной лживости, как бы в подтверждение того, что злость и ложь идут рука об руку. Таким образом, Иван Васильевич в своих письмах сочинял небывалые события, явно опровергаемые известным нам ходом дел, как, например, в своем завещании он говорил: «Изгнан есмь от бояр, самовольства их ради, от своего достояния и скитаюся по странам»; или в послании в Кирилло-Белозерский монастырь обвинял в измене своих бояр, которым в то же время поручал важные должности; или же перед польским послом сваливал вину разорения Москвы татарами на своих полководцев, а себя выставлял храбрецом, когда на деле было совсем не то.
   Обыкновенно думают, что Иван горячо любил свою первую супругу; действительно, на ее погребении он казался вне себя от горести и, спустя многие годы после ее кончины, вспоминал о ней с нежностью в своих письмах. Но тем не менее оказывается, что через восемь дней после ее погребения Иван уже искал себе другую супругу и остановился на мысли сватать сестру Сигизмунда-Августа, Екатерину, а между тем, как бы освободившись от семейных обязанностей, предался необузданному разврату: так не поступают действительно любящие люди. Царь окружил себя любимцами, которые расшевеливали его дикие страсти, напевали ему о его самодержавном достоинстве и возбуждали против людей адашевской партии. Главными из этих любимцев были: боярин Алексей Басманов, сын его Федор, князь Афанасий Вяземский, Малюта Скуратов, Бельский, Василий Грязной и чудовской архимандрит Левкий. Они теперь заняли место прежней «избранной рады» и стали царскими советниками в делах разврата и злодеяний. Под их наитием царь начал в 1561 г. свирепствовать над друзьями и сторонниками Адашева и Сильвестра. Тогда казнены были родственники Адашева: брат Алексея Адашева Данила с двенадцатилетним сыном, тесть его Туров, трое братьев жены Алексея Адашева, Сатины, родственник Адашева Иван Шишкин с женою и детьми и какая-то знатная вдова Мария, приятельница Адашева, с пятью сыновьями: по известию Курбского, Мария была родом полька, перешедшая в православие, и славилась своим благочестием. Эти люди открыли собою ряд бесчисленных жертв Иванова свирепства. Сватовство Ивана Васильевича на польской принцессе не удалось. Король Сигизмунд-Август, хотя не отказывал решительно московскому государю в руке сестры, но оговаривался под разными предлогами и, наконец, приславши своего посла, поставил условием брака мирный договор, по которому Москва должна уступить Польше: Новгород, Псков, Смоленск и Северские земли. Само собою разумеется, что подобные условия не могли быть приняты и заявление их могло повести не к союзу, а к вражде. Иван Васильевич перестал думать о польской принцессе и, намереваясь в свое время отомстить соседу за свое неудачное сватовство, 21 августа 1561 года женился на дочери черкесского князя Темрюка, названной в крещении Мариею. Брат новой царицы, Михайло, необузданный и развратный, поступил в число новых любимцев царя.
   Женитьба эта не имела хорошего влияния на Ивана, да и не могла иметь: сама новая царица оставила по себе память злой женщины. Царь продолжал вести пьяную и развратную жизнь и даже, как говорят, предавался разврату противоестественным образом с Федором Басмановым. Один из бояр, Димитрий Овчина-Оболенский, упрекнул этим любимца. «Ты служишь царю гнусным делом содомским, а я, происходя из знатного рода, как и предки мои, служу государю на славу и пользу отечеству». Басманов пожаловался царю. Иван задумал отомстить Овчине, скрывши за что. Он ласково пригласил Овчину к столу и подал большую чашу вина с приказом выпить одним духом. Овчина не мог выпить и половины. «Вот так-то, — сказал Иван, — ты желаешь добра своему государю! Не захотел пить, ступай же в погреб, там есть разное питье. Там напьешься за мое здоровье». Овчину увели в погреб и задушили, а царь, как будто ничего не зная, послал на другой день в дом Овчины приглашать его к себе и потешался ответом его жены, которая, не ведая, что сталось с ее мужем, отвечала, что он еще вчера ушел к государю. Другой боярин, Михаил Репнин, человек степенный, не позволил царю надеть на себя шутовской маски в то время, когда пьяный Иван веселился со своими любимцами. Царь приказал умертвить его. Люди адашевского совета исчезали один за другим по царскому приказу: князь Димитрий Курлятов, один из влиятельнейших людей прежнего времени, вместе с женою и дочерьми, был сослан в каргопольский Челмский монастырь (в 1563 г.), а через несколько времени, как говорит Курбский, царь вспомнил о нем и приказал умертвить со всею семьею. Другой боярин, князь Воротынский, также один из влиятельных лиц адашевского кружка, был сослан со всею семьею на Белоозеро: к нему царь был милостивее, приказывал содержать его хорошо и впоследствии освободил, чтоб снова замучить, как увидим ниже. Третий из опальных бояр, князь Юрий Кашин, был без ссылки умерщвлен вместе с братом. Тогда же Иван начал преследовать семейство Шереметевых: один из них, Никита, был умерщвлен, другой, Иван Васильевич (старший), был сначала засажен в тюрьму, но потом выпущен; вместе с братом Ив. Вас. Шереметевым (меньшим) он оставался в постоянном страхе: царь подозревал их в намерении бежать и изменить.[68]
   Неудовольствия с Польшею, естественно возникавшие после неудачного сватовства Иванова, усилились от политических обстоятельств. Ливонский орден не в силах был бороться с Москвою; завоевывая город за городом, русские взяли крепкий Феллин, пленили магистра Фирстенберга и овладели почти всею ливонскою страною. Тогда новый магистр Готгард Кетлер, с согласия всех рыцарей, архиепископа рижского и городов Ливонии отдался польскому королю Сигизмунду-Августу. Ливония признала польского короля своим государем; Орден прекращал свое существование в смысле военно-монашеского братства (секуляризировался); сам Кетлер вступал в брак и делался наследственным владетелем Курляндии и Семигалии; Ревель с Эстляндией не захотел поступать под власть Польши и отдался Швеции: кроме того, остров Эзель, в значении епископства эзельского, отдался датскому королю, который посадил там брата своего Магнуса. Сигизмунд-Август, сознавая себя государем страны, которая ему отдавалась добровольно, естественно возымел притязания на города, завоеванные Иваном. Уже в 1561 году, до формального объявления войны, начались неприязненные действия между русскими и литовцами в Ливонии. Сигизмунд-Август подстрекал на Москву крымского хана, а между тем показывал вид, что не хочет войны с Иваном, и только требовал, чтобы московский государь оставил Ливонию, так как она отдалась под защиту короля. Московские бояре не только отвечали от имени царя, что он не уступит Ливонии, но припомнили польскому посольству, что все русские земли, находившиеся во власти Сигизмунда-Августа, были достоянием предков государя, киевских князей, и самая Литва платила дань сыновьям Мономаха, а потому все Литовское Великое княжество есть вотчина государя. После таких заявлений началась война.
   В начале 1563 года сам царь двинулся с войском к Полоцку. В городе начальствовал королевский воевода Довойна. Замечая, вероятно, в народе сочувствие к московскому государю, он приказал сжечь посад и выгнал из него холопов, или так называемую чернь, т.е. простой тамошний русский народ. Эти холопы перебежали в русский лагерь и указали большой склад запасов, сохраняемых в лесу, в ямах. Овладевши этим складом, московское войско приступило к замку, и вскоре от стрельбы произошел там пожар. Тогда Довойна, в совете с полоцким епископом Гарабурдою, решились отдаться московскому царю. Находившиеся в городе поляки под предводительством Вершхлейского упорно защищались, наконец сдались, когда московский государь обещал выпустить их с имуществом. 15 февраля 1563 года Иван въехал в Полоцк, именовал себя великим князем полоцким и милостиво отпустил поляков в числе пятисот человек с женами и детьми, одарил их собольими шубами, но ограбил полоцкого воеводу и епископа и отправил их в Москву пленными с другими литовцами. Иван не упустил здесь случая потешиться кровопролитием и приказал пере топить всех иудеев с их семьями в Двине.[69] Тогда же, по приказанию Ивана, татары перебили в Полоцке всех бернардинских монахов. Все латинские церкви были разорены.[70] Царь оставил в Полоцке воеводой Петра Шуйского с товарищами, приказал укреплять город и не впускать в него литовских людей, но дозволил последним жить на посаде, находясь под судом воевод, которые должны были творить суд, применяясь к местным обычаям.
   Царь Иван, сообразно своему характеру, тотчас же возгордился до чрезвычайности этой важной, но легко доставшейся победой, и, в переговорах с литовскими послами, искавшими примирения, по прежнему обычаю, запрашивал и Киева, и Волыни, и Галича; потом великодушно уступал эти земли, ограничиваясь требованием себе Полоцка и Ливонии, и чванился своим мнимым происхождением от Пруса, небывалого брата римского Цезаря Августа.
   Примирение надолго не состоялось; война продолжалась, но шла очень вяло, так что несколько лет ни с той ни с другой стороны не произошло ничего замечательного. Между тем произошли события, подействовавшие на Ивана и усилившие его кровожадные наклонности. Раздраженный против бояр, сторонников Адашева и Сильвестра, он боялся измены от всех тех, кого подозревал в дружбе со своими прежними опекунами. Ему казалось, что, за невозможностью овладеть снова царем, они перейдут к Сигизмунду-Августу или к крымскому хану или же будут в соумышлении с врагами действовать во вред царю. При такой подозрительности царь брал с них поручные записи в том, чтобы служить верно государю и его детям, не искать другого государя и не отъезжать в Литву и иные государства. Подобные записи взяты были еще в 1561 году с князя Василия Глинского, с бояр: князя Ивана Мстиславского, Василия Михайлова, Ивана Петрова, Федора Умного, князя Андрея Телятевского, князя Петра Горенского, Данила Романова и Андрея Васильева. Всего замечательнее дошедшие до нас поручные записи князя Ивана Димитриевича Бельского. В марте 1562 года царь заставил за него поручиться множество знатных лиц, с обязанностью уплатить 10000 рублей в случае его измены, а в апреле 1563 года с этого же боярина взята новая запись, в которой он сознается, что преступил крестное целование, ссылался с Сигизмундом-Августом и хотел бежать к нему. Едва ли Бельский справедливо показал на себя; едва ли бы Иван мог простить такую измену, которую не простил бы и более добрый государь! Судя по тому, что делалось и после, вероятно, в угоду подозрительному и жадному Ивану, боярин сам наговорил на себя, а поручники поплатились за него; царь же простил его, зная, что он не виноват. Подобная запись взята была с князя Александра Ивановича Воротынского, и в числе поручителей был обвиненный Иван Димитриевич Бельский: но за самых поручителей Воротынского, в случае несостоятельности в уплате за него 15000 рублей, взята еще запись с разных других лиц в качестве поручителей за поручителей. Подозрительность и злоба царя естественно усилились, когда произошли случаи действительного, а не только воображаемого отъезда в Литву. Князь Димитрий Вишневецкий, прибывший в Московское государство с целью громить Крым, увидел, что цель его не достигается, ушел к Сигизмунду-Августу и примирился с ним.[71]