У животных, по правде говоря, все устроено намного лучше, чем у людей. У зверей есть еще и шкуры, они не мерзнут, и им не нужна одежда. Им не нужно быть осторожными —шкуры никогда не рвутся и их не приходится с таким трудом штопать. На них преспокойно можно сажать пятна. Мне хотелось бы, чтобы у мамы и у меня были такие же красивые белые и теплые шкуры, как у полярных медведей в зоологическом саду. Для папы можно было бы выбрать шкуру потемнее, такую, как у буйвола,– он не любит ярких вещей. А тетю Милли можно было бы всю с ног до головы одеть в зеленые перья попугая, она могла бы все время взбивать их, ведь она всегда мечтает о чем-нибудь ярком и воздушном. Фрау Мейзер я дала бы самую уродливую обезьянью шкуру, такую, чтобы она вообще никогда не осмелилась встать со стула.
   Есть мальчики и получше, чем Хуберт Булле. Может быть, моему отцу хочется иметь какого-нибудь особенно послушного мальчика, потому что он считает меня очень непослушной девочкой, которая только позорит семью; и потом, ему из-за меня все время приходится кому-нибудь платить. Позавчера, например, пришлось заплатить прыщавой фрейлейн Левених, которая живет на нашей улице, за ее новый белый воротничок только потому, что я старой самопишущей ручкой брызнула ей чернила за воротник. Но я должна была это сделать, потому что фрейлейн Левених всегда приходит к моей маме и говорит ей: «Ах, моя дорогая, я считаю, что вы неправильно воспитываете своего ребенка. Если бы вы ежедневно на несколько часов запирали эту маленькую озорницу в темной комнате, то наша любимица, наверно, очень скоро стала бы скромной и послушной девочкой». Она говорит это, а потом удивляется, что я ненавижу ее. Ни одна девочка не будет любить человека, который хочет часами держать ее взаперти в темной комнате. И еще она считает, что меня надо выпороть. А после всего этого она говорит: «Иди-ка сюда» – и хочет поцеловать меня своими поджатыми, потрескавшимися губами. Хен-схен Лаке считает, что противней этого, пожалуй, ничего быть не может, а ведь он действительно знает жизнь. Как-то раз, когда господин Клейнерц зашел к нам вечером выпить пунша, я его тоже спросила, позволил ли бы он, чтобы фрейлейн Левених его поцеловала. Господин Клейнерц ответил, что эта особа вызывает у него физическое отвращение и что от одной мысли о ее поцелуе его бросает в дрожь. А моей маме он сказал: «Вы, дорогая сударыня, всецело подпали под влияние этого демонического, бездушного существа». Я спросила, что это значит, а они отправили меня спать. Они так всегда делают, когда мне вечером хочется что-нибудь узнать. Если же я о чем-нибудь спрашиваю утром, то они говорят, что уже давно пора идти в школу. Если днем,– то я должна сначала сделать уроки. После обеда я не могу спрашивать потому, что играю на улице или в парке со своими товарищами: ведь должен же и ребенок когда-нибудь отдохнуть. А если у меня потом остается время, чтобы о чем-нибудь спросить, то меня посылают спать. Дети никогда не получают ответа. Никогда!
   Фрейлейн Левених мучает меня и мучает мою мать. Поэтому я пошла после обеда на «Золотой угол». Там много балаганов, качелей и каруселей, и тир там тоже есть. Таким я представляю себе рай. Только в раю не будут нужны деньги, там я смогу кружиться на карусели сколько хочу и заходить бесплатно во все балаганы. Сейчас, пока я еще жива, меня никуда бесплатно не впускают, но даже и снаружи все очень красиво. В одном из балаганов есть мужчина, который распиливает женщин. Хенсхен Лаке сперва не верил, что на такие вещи дается разрешение, но это самая настоящая правда. Я сама разговаривала с этим человеком. У него на руке большой синий якорь, который никогда не смывается; он мне разрешил совсем бесплатно рассмотреть этот якорь вблизи. Когда-нибудь у меня на обеих руках будут нарисованы маленькие парусные лодки и белочки,– если у тебя есть деньги, можно себе все позволить. Мне хотелось бы сделать это к рождеству. Может быть, мне удалось бы расплатиться своими коралловыми бусами.
   Я сказала этому человеку, что отдам ему свой новый географический атлас и настоящее серебряное кольцо, которое я получила от дяди Хальмдаха, если он вечером придет на нашу улицу и распилит фрейлейн Левених на две части.
   Мы обо всем точно договорились, но потом этот человек не пришел, потому что он настоящий артист. Он мне сам это говорил. А господин Клейнерц как-то сказал, что на артистов полагаться нельзя. После этого я решила, что никогда не буду артисткой. Я не умею распиливать женщин, но мне хотелось все-таки что-нибудь сделать этой Левених. Наша учительница всегда говорит, что надо делать все, что в твоих силах. Поэтому я залезла на каменную стену и оттуда брызнула фрейлейн Левених чернила за воротник. Она стала ужасно кричать, а папа вечером наорал на меня: «Девчонка, даже и теперь ты не можешь быть послушной, даже теперь ты ни с кем не считаешься». А мама сказала: «Но, дорогой мой, девочка ведь ничего не знает». Значит, они уже тогда знали о новом ребенке, и мама просто не хотела мне этого говорить.
   Я хочу быть такой красивой, как фея, и чтобы сердце у меня было из золота, и волосы из золота и такие длинные, как наша улица. Тысячи пажей должны будут нести за мной мои золотые волосы, а тете Милли запретят втирать мне по вечерам в голову вонючее репейное масло. Придет принц и скажет: «Эти золотые волосы никогда больше не разрешается причесывать». Тогда меня перестанут дергать за волосы перед тем, как мне идти в школу. Все будут считать, что я красивая, и будут любить меня… Или лучше я стану смелым моряком. Когда мой корабль будет уходить в море, все станут горько плакать, а я буду стоять, гордо прислонившись к мачте, с высоко поднятой головой.
   Дорогая моя бабушка… Сейчас я сорву все цветы, тогда они пустят меня в больницу к маме—ведь господин Клейнерц говорил моему папе, что он хочет навестить маму, а для этого ему обязательно нужно достать самых красивых цветов. А папа ответил: «Право же, в этом нет никакой необходимости». Тогда господин Клейнерц решительно заявил: «Нет, это совершенно необходимо». Я хочу к маме.
   Я очень устала, а до больницы было далеко. У какого-то мужчины я спросила, куда мне повернуть, он ответил «налево». Я подумала: «Такой взрослый мужчина никогда не скажет ребенку правду» —и пошла направо. Все люди врут и ничего толком не знают.
   Я долго шла не той дорогой, по незнакомым улицам, но потом все же пришла к маме. Меня пустили в больницу, потому что у меня в руках было много цветов. «Иди сюда, дочурка», – сказала мама голосом, похожим на мягкую подушку. Она лежала на чужой кровати, и у нее было белое как снег, но веселое лицо. В ногах у нее сидел мой папа. «Ты ужасный ребенок, – сказал он, – что ты опять натворила, откуда у тебя эти цветы?» Тут мне захотелось плакать, швырнуть все цветы на пол и растоптать их. Когда на меня такое находит, я всегда чувствую, что не смогу сдержать себя. Изнутри у меня тогда поднимается какой-то туман и постепенно так окутывает меня, что я ничего больше не вижу и могу только беситься. Я уже не могла ничего ответить папе. В комнате пахло чем-то незнакомым, пол был покрыт холодным линолеумом, но мама вовремя сказала: «Оставь нас с дочкой– мы, женщины, хотим побыть наедине». И она так посмотрела на папу, что его как ветром сдуло.
   Я маме все рассказала. Позвали сестру, и она поставила бабушкины цветы в три вазы. Вечером их унесут за дверь, иначе они всю ночь напролет будут рассказывать маме о мертвецах и тогда она не сможет заснуть. А ей нужен сон. Рано утром цветы снова внесут к ней. Мама сказала, что всегда будет любить меня. Она вовсе не хотела иметь лучшего ребенка, чем я, но теперь у меня есть братик, и я тоже должна любить его. Что касается меня, то я вполне могла бы обойтись без брата.
   Колокола церкви святой Марии пробили восемь. Вошла тетя Милли и принесла нового ребенка. Они пообещали мне, что он скоро подрастет и станет красивее. Они уверяют, что я тоже когда-то была такая, но я этого совсем не помню. Когда он научится говорить, я ему покажу, как надо ловить головастиков.
   «Здесь тебе ночевать нельзя», – сказала мама, и тетя Милли отвела меня домой, хотя теперь, когда дома нет мамы, квартира стала совсем чужой. Мне бы больше хотелось остаться в больнице.
   Дома меня вдруг разбудил папа и спросил: «Ты рада, что у тебя есть братик? Скажи, чего тебе сейчас больше всего хочется? Хочешь, я почитаю тебе рассказы из „Календаря Общества охраны животных“ или давай рассматривать вместе глобус?» Я тут же ответила: «Больше всего мне хочется делать водяные бомбы и бросать их». Хенсхен Лаке научился этому в школе у одного большого, умного мальчика, и, лежа в кровати, я решила, что завтра, когда никого не будет дома, я этим займусь. Отец тяжело вздохнул, ему почему-то хотелось читать мне «Календарь Общества охраны животных». Но я знаю почти все эти рассказы. Сначала в них люди всегда плохие и злые, а потом их исправляет и делает хорошими какой-нибудь добрый зверь. По-моему, было бы интереснее, если бы такой человек остался ужасно злым, а добрый зверь откусил бы ему голову. И я сказала, что больше всего мне все-таки хочется делать водяные бомбы. Я очень разволновалась и стала объяснять, как они делаются. Для того чтобы сделать водяную бомбу, надо искусно сложить бумагу, влить в нее воду и бросить на улицу. Лучше всего, конечно, сбросить такую водяную бомбу кому-нибудь на голову. Голова ни у кого от этого не развалится, даже больно не будет.
   Отец очень серьезно заявил мне, что он готов делать вместе со мной водяные бомбы, но что бросать ими в людей нельзя, бросать можно только на асфальт.
   У нас было очень много бумаги и три ведра воды. Папа сначала долго тренировался, а потом научился делать бомбы лучше меня. Я люблю папу. Завтра я скажу об этом маме. Мы долго бросали бомбы на асфальт, и они разрывались с треском – это было замечательно. Я сказала, что совсем не обязательно бросать бомбы людям на голову, можно сбрасывать их на асфальт перед самым носом прохожих, чтобы немножко напугать их, ведь они не поймут, в чем дело. Отец согласился, но сказал, что уже никаких новых проказ он не разрешит.
   На улице пахло липой. Казалось, что воздух можно трогать руками. Внизу проходила фрейлейн Леве-них с каким-то господином. Я сказала отцу: «Смотри!» А потом скомандовала: «Внимание! Бросай, бросай же!» И тут он бросил бомбу, но она упала не перед носом фрейлейн Левених, а прямо на ее зеленую шляпу с дрожащим пером, по которому я ее и узнала. Левених, конечно, вскрикнула. Я пригнулась и хотела пригнуть и папину голову, у него ведь нет никакого опыта. Господин Клейнерц всегда говорит, что с годами люди глупеют. Папа спрятался только тогда, когда фрейлейн Левених уже успела его заметить. Он сказал: «Вот проклятая старая ослица… Но я же запретил тебе, дочка, бросать водяные бомбы людям на голову!» А ведь моя водяная бомба все еще была у меня в руках.
   Я сказала, что была бы рада, если бы мы попали в фрейлейн Левених. Отец засмеялся, снизу это хорошо было слышно, и заметил: «Да, меня это тоже обрадовало бы, – ну, а теперь пора спать». Он отнес меня в кровать. Пока он меня нес, я заснула. Папа спросил: «Ты любишь мальчика?» Я так устала, что почти не могла говорить, – только сказала, что мы с мамой подробно все обсудили и что теперь, когда ребенок уже есть, ничего не поделаешь. Может быть, потом я его полюблю, может быть, когда-нибудь, когда он научится ходить, я ему одолжу один из своих роликов, но пока мне с таким маленьким ребенком делать нечего.

МЫ ПИШЕМ ИМПЕРАТОРУ

   Нам с Хенсхеном Лаксом теперь не до игр. Мы заняты очень важным делом, для взрослых это будет большой неожиданностью. Но нам очень трудно встречаться для того, чтобы заниматься этим делом. И все из-за истории с новым домом.
   Нас обвиняют в том, что мы затопили новый дом. Мы – это дети сторожа Швейневальда, Хенсхен Лаке, Отхен Вебер и я. Но ничего бы этого не случилось, если бы, как всегда, не вмешались взрослые.
   Когда штукатуры заканчивали работу, мы часто ходили на стройку, потому что она нам нравилась гораздо больше, чем готовый дом. Нам не разрешали туда ходить, нам всегда запрещают все интересное. Мы играли на стройке в пожарную команду. Может быть, мы правда станем когда-нибудь пожарниками, ведь для этого нужно быть смельчаками. Тогда мы будем мчаться по улицам как сумасшедшие, и все будут уступать нам дорогу и считать нас героями. Может быть, когда-нибудь война все же кончится. Господин Клейнерц говорит, что тогда многое изменится и что теперь еще трудно предвидеть, какие произойдут перемены. Но пожарные команды обязательно останутся, и пожарники будут, так же как и теперь, пользоваться большим уважением и получать медали. Взрослые говорят, что пожары будут всегда, даже тогда, когда не будет войны. Пожар – это замечательная вещь, и тушить его тоже очень интересно.
   Младшие дети Швейневальда сидели в подвале новостройки, а мы были пожарниками и спасали их, .рискуя жизнью. Хенсхен Лаке и я были командирами и лазили по самым высоким балкам.
   Мы поднимались и спускались по канатам и кричали: «Вперед, друзья, вперед! В первую очередь спасайте старух и детей!» Кетти Швейневальд была старухой, и мы заворачивали ее в попону, которую когда-то забыли квартировавшие у нас солдаты. Мы не смогли вернуть попону потому, что этих солдат отправили на фронт, и еще потому, что теперь совсем нельзя достать шерсти. Эта попона – военное имущество, поэтому мой отец ничего не должен о ней знать, а мне не разрешается с ней возиться, так как мама хочет отдать ее выкрасить в синий цвет и сшить мне из нее пальто. Но попона понадобилась мне для спасения старухи.
   Еще нам понадобилось одеяло. Самое большое одеяло было у Отхена Вебера. Обыкновенная известь выела в нем теперь большую дыру. Известь – как огонь, этого мы раньше не знали.
   Когда-то у нас дома были медные кастрюли, но из них сделали пушки, поэтому нам с Хенсхеном Лаксом пришлось надеть вместо касок обыкновенные серые эмалированные кастрюли.
   Самое интересное началось, когда на нашей новостройке появились водопроводные краны и мы смогли тушить пожар по-всамделишному. Швейневальдов-ский Алоиз не переносит холодной воды, и поэтому он кричал, как на настоящем пожаре. Это было замечательно! И все было бы хорошо, если бы вдруг какие-то мужчины не крикнули нам с улицы: «Вы что там делаете? А ну-ка, убирайтесь!» Во время бегства Хенсхен Лаке потерял свою каску – моя мама должна, была на следующий день варить в ней овощи, – а я и Кетти Швейневальд упали в сырую глину и по-настоящему застряли в ней. Но, находясь в смертельной опасности, мы все, и старики и дети, все же сумели спастись. А на следующий день к нашим родителям пришли какие-то люди – ведь мы славимся по всему району и все нас называют чумой. Оказывается, в новостройке набралось много воды из-за того, что мы, убегая, оставили краны открытыми. Отхен Вебер думал, что их закрыла я, я думала, что их закрыл Отхен Вебер, а швейневальдовские дети вообще ни о чем не думали.
   Было воскресенье, нам пришлось пойти в церковь, и, кроме того, нас выпороли. А профессор Лаке прочитал нам статью из газеты о послушном, верном своему долгу мальчике, который приносил своим родителям только радость. Этот мальчик написал императору письмо о верности долгу и о послушании. Его величество обрадовалось и прислало мальчику в подарок пони, настоящего, живого пони. Профессор Лаке всегда говорит, что чтением соответствующих выдержек из газет он оказывает на нас воспитательное воздействие.
   В воскресенье днем наши родители, очень расстроенные, отправились через городской парк в Линденталь пить кофе, а нас, детей, в наказание не взяли с собой. Но я была только рада этому, потому что ненавижу ходить на экскурсии и на прогулки со взрослыми. Тогда мне жизнь не мила и у меня такое чувство, будто на мне надета тысяча лечебных корсетов. Если с нами идет еще какой-нибудь ребенок, то мне говорят: «Возьмитесь за руки и идите вперед». У меня очень много товарищей, с которыми я играю, но мы никогда не беремся за руки, когда мы одни и бежим в городской парк или еще куда-нибудь.
   А когда я гуляю с родителями и тетей Милли, я им мешаю, и они все время на мне что-нибудь поправляют; им всегда кажется, что у меня недостаточно опрятный вид. Они часами сидят в скучном кафе и не дают мне даже спокойно выпить лимонад. Из приличия и чтобы не застудить горло, я должна пить малюсенькими глотками, иначе мне сейчас же скажут, что я глотаю, как удав. А потом они-отыскивают где-нибудь незнакомого ребенка, который пришел с совершенно чужими людьми, и говорят: «Подойди к той маленькой девочке и поиграй с ней. Видишь, она не спускает с тебя глаз. Познакомься же с ней, не будь такой нелюдимкой. Ну, что же ты!» Все смотрят на меня, и я вынуждена подойти к незнакомому ребенку. А я не хочу знакомиться, это ведь можно делать только по своей воле.
   Я очень обрадовалась, что в воскресенье днем мне не надо с ними идти. Нам велели остаться дома и обдумать свое поведение. Тетя Милли сначала не хотела оставлять меня одну из боязни, что я опять что-нибудь натворю. С ее стороны это подлость – никогда мне не верить.
   Сначала я и вправду стала обдумывать свое поведение, но потом мне ужасно захотелось посмотреть наводнение в нашей новостройке, и к тому же швей-невальдовские дети стали свистеть мне снизу. Их отец ночной сторож и днем почти всегда спит, поэтому им никогда не попадает. Я крикнула из окна, что мне запретили спускаться вниз. Тогда они стали свистеть Хенсхену Лаксу, а потом опять мне. Хенсхен Лаке помахал мне купальными трусами и крикнул, что они сейчас пойдут на новостройку плавать.
   По правде говоря, в новостройке нельзя было по-настоящему плавать, но зато можно было брызгаться, нырять и изображать подводную лодку. Купаясь, мы немного запачкались, и нас никак не могли отмыть. Нам строго-настрого запретили встречаться, потому что мы портим друг друга. Но это вовсе неправда.
   Теперь мы с Хенсхеном Лаксом пишем императору, чтобы все уладить и всех спасти. Для этого нам необходимо тайком встречаться в старой крепости. Мне приходится говорить дома, что я иду делать уроки к Альме Кубус, а Хенсхен Лаке вступил в детское общество капеллана Шлауфа, чтобы петь там духовные песни и слушать поучения. Но он туда не ходит.
   Мы пишем императору сначала на черновиках. Об этом мы никому ничего не говорим. Когда мы получим от императора ответное письмо или телеграмму, то сначала в школе никто этому не поверит, а потом все удивятся и будут преклоняться перед нами. Дома поймут наконец, что мы послушные и такие же хорошие, как мальчик с пони, и даже намного лучше. И они будут счастливы, что у них такие дети.
   Мы с Хенсхеном Лаксом пишем не вместе, а Каждый в отдельности,– ведь было бы просто ужасно, если бы мы получили в ответ всего одну телеграмму или одно-единственное письмо на двоих. Может быть, ответ пришел бы Хенсхену Лаксу и тогда он сказал бы, что это его собственность, или же нам пришлось бы разорвать письмо пополам. И если бы император подписался: «Твой Вильгельм», одному досталось бы «Виль», а другому «ельм», а букву «г» нам пришлось бы разыграть, и в конце концов никому ничего бы не досталось. Мне хочется получить ответ для себя одной, а Хенсхену Лаксу – для себя одного, и мы не хотим ссориться, об этом мы напишем императору.
   И еще я пишу императору, что я разговаривала с очень многими умными взрослыми и все они считают, что мир лучше войны, и что вообще войну пора уже прекратить, и что война – это свинство; ему, как императору, конечно, интересно будет это узнать, он ведь всегда обязан сидеть в своем замке, чтобы оттуда управлять страной, а я могу бегать повсюду и слушать все, что говорят. Я пишу, что лучше всего ему было бы отречься. Не знаю, что это значит, но император знает все,– он должен всегда знать больше других людей. И еще я ему пишу, что мы в школе всегда очень громко поем много замечательных песен о нем, о его величии, – в этих песнях мы восхваляем его, и что мне жаль его, потому что ему все время приходится носить тяжелую корону, которая, наверное, ему мешает двигаться. Я матросскую шапку и то не люблю надевать. Еще я пишу ему и о картине, которая висит в нашем актовом зале, на ней написано: «Золото я променял на железо». На этой картине женщины жертвуют на алтарь отечества свои обручальные кольца и свои длинные отрезанные косы. Правда, моя мама хочет во что бы то ни стало сохранить обручальное кольцо, а вот я была бы рада, если бы мне разрешили остричь волосы, потому что они мне только мешают.
   Я с удовольствием бы их отдала императору, но их не так уж много, да и зачем они ему? Когда у него соберется большая коллекция волос, они ему все время будут попадать в еду. Тетя Милли подкладывает в свою прическу очень толстые волосяные валики; в ее комоде их целый ворох, – мне ничего не стоило бы взять их тайком и послать императору. В школе нам всегда говорят, что изобретательный ум немцев всему найдет применение. И еще я пишу, что мы хотим, чтобы чаще были выходные дни и мы не учились бы не только по воскресеньям, но и по понедельникам и вторникам, а может быть, еще и по средам.
   Мы пишем о том, как мучаемся с учителями. Я хочу, чтобы император приказал снять фрейлейн Кноль с работы. Ведь он очень справедливый и защищает всех слабых на земле.
   Может быть, скоро и для моей мамы наступят радостные дни. Ей ведь тоже хочется, чтобы кончилась война. Война продолжается уже почти четыре года, а конца все не видно. Мама плачет, потому что все ее братья убиты или умерли. Я их никогда не видела, но вязала им напульсники и шарфы, и у меня то и дело спускались петли.
   Когда не будет войны, не нужно будет так долго стоять в очереди за плохим мармеладом, который я все равно очень люблю. Иногда мне приходится стоять в очереди по нескольку часов подряд. Фрау Швей-невальд, которая как-то стояла передо мной, даже упала в обморок. Дома я теперь тайком учусь падать в обморок и скоро уже научусь. Нужно только стараться не стукнуться головой.
   Раньше, еще в мирное время, папа ездил в Америку на пароходе. Пароход был такой величины, как наш дом, и такой вышины, как церковь. Он привез мне из Америки пару настоящих индейских туфель – их называют мокасинами, – в то время я еще не родилась. Но эти туфли у меня и сейчас есть. Носить их я не могу, и они как украшение стоят на моей полке. А у мамы на буфете стоят ботиночки, которые я носила, когда была маленькой. Их чем-то покрасили, и они совсем окаменели. Я не знаю, как это делается. И еще я никак не могу понять, почему я не помню, как я была совсем маленькой. Может быть, меня просто обманывают и я вовсе и не была маленькой. Сейчас я ношу деревянные сандалии, они действуют на нервы всему нашему дому. Громче всего я хлопаю деревяшками, когда бегаю по лестнице, потому что лестница наша тоже деревянная и не покрыта, как раньше, ковровой дорожкой. Получается грохот, как от трубы или индейского военного барабана. А мне этот шум очень нравится.
   Как-то раз у нас тоже был мед, настоящий пчелиный мед. Это было, когда мы ездили в Диммельскир-хен. Меня взяли, чтобы помочь тащить продукты, и не заставляли вести себя, как на прогулке, когда мы ездим за город, чтобы отдохнуть или полюбоваться природой.
   В часе ходьбы от Диммельскирхена живет крестьянин; у моего папы раньше были какие-то дела с ним. Он сначала ничего нам не дал, потому что все городские ему надоели и он терпеть не может людей, которым нечего есть. Но у отца был керосин, и взамен мы получили яйца, только никто не должен был об этом знать. Мама положила их себе под кофточку, и ее нельзя было ни трогать, ни толкать, а я должна была спрятать банки с медом под матроску. Переночевать у крестьянина нам не позволили, и мы долго шли пешком. Было уже очень поздно и темно, когда мы пришли в Диммельскирхен. Здесь мы собирались переночевать. Я не могла идти дальше. Но комнаты не было. В единственной гостинице все номера были заняты. Мне очень хотелось еще раз побывать в коровнике, где пахнет теплыми шкурами и пестрые коровы медленно позвякивают цепями.
   Мой отец ходил из дома в дом, но так и не нашел комнаты для ночлега. Ночь была безлунная, ни один фонарь не горел. Я три раза падала на улице, но банки с медом не разбились, разбились только мои коленки. Может быть, наш крестьянин все-таки разрешил бы нам посидеть у него на кухне, но было так темно, что мы не могли уже вернуться обратно, а уехать мы тоже не могли, потому что в Диммельс-кирхене нет вокзала – он очень далеко, до него почти час ходьбы. Дорогу в такую темную ночь не найдешь – нужно идти лесом, в котором много корней и глубоких оврагов, куда легко свалиться.
   В конце концов нам все-таки разрешили посидеть в монастырской больнице. Но сначала они нас тоже не хотели впускать. Мы сидели на скамейке в большом пустом зале, тесно прижавшись друг к другу, потому что было холодно.
   Мы съели весь мед из одной банки. Мы ели его по очереди папиным перочинным ножом. Я люблю есть с ножа, но, к сожалению, мне этого обычно не разрешают. Мама сказала, что натуральный пчелиный мед согревает и полезен для здоровья.
   В пять часов утра на вокзал пошли рабочие и работницы, чтобы ехать на фабрику. Люди, у которых зеленые и желтые лица и такие же волосы, всегда работают на военных заводах – они там постепенно окрашиваются в эти цвета. Я таких людей часто встречаю. Все шли с фонарями, которые покачивались на ходу и казались совсем маленькими и тусклыми. Мы поплелись за ними. Никто не разговаривал; может быть, все боялись темного леса и разбойников, которые в нем живут. Маленькая старушка, похожая на карлика, тащила рюкзак, который был намного больше ее спины, и все время спотыкалась. Папа хотел ей помочь, но она испугалась, зарычала, как собака, и побежала еще быстрее.