Но садиться надо было сейчас. Чулков заметил на аэродроме кучку людей, среди них – командира отряда. Сердце Чулкова наполнилось гордостью – за себя, за отряд, за технику. Какой большой день был у него! Сколько событий! Первый внеаэродромный полет, первый полет на «Сопвиче», первый полет над фронтом, первый полет с пассажиром, первая вынужденная посадка – все это в первый раз в жизни и все за один день!
   Земля показалась ему прекрасной, а самолет – надежным и послушным.
   Никогда еще столько народу не смотрело, как он садится. Только бы сесть хорошо! Он посмотрел на ветроуказатель и сделал расчет посадки. Ему, конечно, хорошо было известно, что нужно садиться против ветра. Но после первого круга он на всякий случай еще раз посмотрел, в какую сторону указывает полосатый «колдун» на крыше, и еще раз сделал расчет. Это был вполне правильный расчет – расчет посадки против ветра. «Сопвич» перестал быть загадкой, он безропотно повиновался ему. Славная машина! Чулков пошел на посадку. Он сделал это немного развязно: в последний момент ему захотелось, чтобы машина подкатилась вплотную к группе встречающих.
   После всего, что было, мог же он позволить себе эту маленькую вольность!
   Но что это? «Сопвич» не коснулся земли в том месте, где предполагал Чулков. Он прошелестел над самыми головами встречающих. Они пригнулись в испуге и, когда посмотрели назад, уже не увидели самолета. Он все несся и несся, английский самолет с русской фамилией: шквалистый ветер дул ему в спину, и ничто, казалось, не могло его остановить. В сгустившихся сумерках он бесшумно промчался над дорогой, над самыми крышами хат, над огородами, над стадом равнодушных коров, над ручейком. Казалось, никакая сила не может придавить к земле этот странный самолет. Он приземлился лишь за деревней, на выгоне, на утоптанной скотом земле, среди коровьих лепешек и воздвигнутых сусликами курганчиков, за полкилометра от аэродрома. И только здесь Чулков понял, что случилось: он все перепутал, он сел по ветру. Это была его первая оплошность в воздухе.

Стрела и рыба

   Оставалось сделать круг над городом, чтобы выбрать место для посадки, но в этот момент мотор остановился. «Вот тебе и Темрюк!» – подумал Чулков.
   Садиться нужно было немедленно. Недалеко от набережной он увидел небольшую лужайку, которая, казалось, могла приютить его «Сопвич». Некоторые подозрения внушала лишь чересчур яркая, ядовито-зеленая окраска луга.
   Летчик заметил ловушку только тогда, когда машина снизилась настолько, что можно было разглядеть каждую отдельную травинку. Трава росла не из земли, а из воды. Вода отсвечивала между стеблями. Нужно было во что бы то ни стало перепрыгнуть через болото. Чулков попробовал пришпорить теряющий скорость «Сопвич», взяв ручку на себя. Самолет кое-как перетянул через болото и тяжело плюхнулся на людную пристань. Летчик испытал то же самое ощущение, что всадник, перепрыгнувший через пропасть, когда задние ноги скакуна срываются в бездну и из-под копыт сыплются камни и земля.
   Счастливо миновав телеграфные провода, какую-то будку, повозку с лошадью, самолет перевалился через шоссе, с грохотом проехал по расставленным на земле косякам глиняных кувшинов и понесся прямо на стену чисто выбеленного, уютного домика. Перед домиком спокойно стояла чистенькая старушка и, высоко подняв руку, крестила мчащийся на нее самолет.
   Самолет остановился в одном метре от старушки и в двух метрах от домика. Некоторое время летчик и старуха молча разглядывали друг друга. Старуха была совсем древняя, мясистый нос ее был усеян синими пороховыми точками. Весь ее вид говорил: «Если бы не я, не остановиться бы тебе на этом месте, сынок».
   «Отчаянной жизни старуха», – подумал летчик.
   Рядом был городской сад, откуда доносилась музыка.
   У входа в сад висел большой плакат, на котором крупными буквами было написано: «Львы Толстого». В передвижном цирке выступал укротитель Толстой со своими львами. Весь Темрюк был в саду. Львы попадали в этот город не часто. Через минуту, однако, площадь втянула в себя все содержимое сада, включая оркестр. В саду остались только львы Толстого. Аэропланы попадали в этот город еще реже. Толпа раздавила остатки кувшинов и тесным кольцом окружила самолет. Тишину нарушали лишь крики разоренных в мгновение ока торговок и далекий рык озадаченных львов. В задних рядах сверкали трубы музыкантов, прибежавших последними.
   Пилот и летнаб вылезли из самолета. В этот момент, звеня шпорами и галантно освобождая дорогу следовавшей за ним даме, к самолету подошел щеголеватый кавалерист.
   – Кто летчики? – спросил он, обведя взглядом круг людей и ке найдя в партикулярной толпе никого, чья внешность была бы достойна этого звания.
   На Чулкове были сандалии на босу ногу, бумажные полосатые брюки, чересчур короткие. Одна штанина потемнела от масла: «Сопвич» выбрасывал масло в одну сторону. Летнаб из-за очень малого роста был еще менее представителен. Чулков же заметно возвышался над толпой. Между ними было такое соотношение, как между скрипкой и контрабасом.
   – Мы летчики, – сказал Чулков, – А что?
   – Зачем пожаловали в расположение части?
   – Мы присланы в помощь кавалерии, в распоряжение командования.
   – Тогда отправляйтесь за мной, я – адъютант командира части, – властно сказал военный.
   Заметив в толпе двух кавалеристов, он поставил их на караул у самолета. После этого адъютант и летчики отправились в штаб, уводя за собой почти всю толпу, в том числе оркестрантов с трубами и торговок, громко требовавших возмещения убытков.
   Так они пришли в штаб.
   – Вот эти – летчики? – удивился командир части. – Немедленно одеть по форме, иначе разговаривать не буду! Сейчас же отправить их в цейхгауз и переодеть с ног до головы.
   Они уже были в дверях, когда командир крикнул:
   – И дать им все самое лучшее!
   Каптенармус, не скупясь, выложил перед ними все свои богатства. То, что они увидели, потрясало своим великолепием и в то же время приводило в глубочайшее уныние. Перед ними лежали роскошные черкески с посеребренными газырями; кавказсские кинжалы; узкие, в обтяжку, сапоги; красноверхие, расшитые золотом шапки-кубанки… Часть была кубанская кавалерийская, и другого обмундирования не имелось. Летчики пригорюнились. Алая черкеска и кожаный шлем… Никогда еще ни один летчик не осквернял воздуха таким нарядом. Однако выбора не было, и приказ есть приказ.
   Они снова предстали перед командиром. Теперь он был вполне удовлетворен их видом – и нарядом, и выправкой.
   Он подробно обсудил с представителями вновь прибывшего рода оружия разные военные дела. Авиацию причислили к кавалерии.
   А в военных делах в те дни на Таманском полуострове было затишье. Часть находилась как бы на отдыхе, накапливая силы перед большими боями.
   Боевой опыт Чулкова был очень скромен. Можно сказать, что под настоящим огнем он не был ни разу. В отряде много говорили о подвигах других летчиков, на других фронтах. Рассказывали, например, что, когда в одном из отрядов обнаружился недостаток бомб, летчики стали брать в самолет несколько больших тыкв с привязанными к ним продырявленными коробками из-под консервов. Эти безобидные снаряды летели вниз со страшным визгом и грохотом и наводили ужас на противника. Но самому Чулкову еще не приходилось сбрасывать с самолета ни грозных тыкв, ни обыкновенных бомб, ни даже листовок. Он находился на раннем этапе летной жизни, когда все усилия направлены на то, чтобы держаться в воздухе и не падать на землю.
   В отряде много рассказывали о подвигах славного аса Сапожникова. На днях Сапожников разбился на трофейном «Снайпе», захваченном в Архангельске. Лишь за день до рокового полета Сапожников, по обычаю того времени, нарисовал на новой машине свои эмблемы: пиковый туз на фюзеляже и черные звезды под крыльями. Тогда это не казалось странным, и никому не приходило в голову осуждать за эту наивную романтику человека, сбившего не один вражеский самолет и имеющего не так уж много шансов на то, чтобы уцелеть самому. Сапожникова хоронили под звуки его любимого вальса «Весенние грезы» – таково было завещание аса. Большая толпа мужественных и закаленных людей плакала под звуки этого сентиментального вальса, провожая прах товарища. Так рассказывали очевидцы.
   Но сам Чулков никогда не видел Сапожникова, не смел мечтать о большой славе, а на фюзеляже своего «Сопвича» нарисовал лишь скромную красную стрелу, хотя у старших его товарищей и были куда более оригинальные и вызывающие эмблемы: у одного – черт на хвосте, у другого – девятка бубен, у третьего – загадочная птица киви; а у одного из приятелей Чулкова весь самолет был покрыт устрашающей военной татуировкой: вокруг фюзеляжа обвивалась толстая и противная желтая змея.
   Рассказывали в отряде и о приказе, отданном начальником авиации накануне славенской операции на польском фронте. Бросая в бой даже те самолеты, которые и по тому времени считались неполноценными, командир распорядился:
   – Предлагаю условные самолеты принять за настоящие, поскольку на них можно подняться.
   «Условные» самолеты поднялись в воздух и нанесли тяжелое поражение белополякам.
   Но сам Чулков только однажды летал с боевым заданием – на разведку в тыл противника. Он летел с опытным наблюдателем – матросом Бойцовым. Тот часто заставлял Чулкова кружить над одним каким-нибудь местом и все что-то записывал и зарисовывал. Чулкова это удивляло: он обладал зрительной памятью летчика и все запоминал с одного взгляда. В одном месте Чулков заметил какие-то странные шрамы, причудливо избороздившие землю.
   – Что это такое? – спросил он Бойцова.
   – Окопы, – ответил тот.
   Дальше Чулков заметил еще нечто странное – белые, медленно передвигающиеся хлопья.
   – Это что? – спросил он наблюдателя.
   – А это в нас из пушек стреляют, – ответил тот.
   Но стреляли в них плохо, и они благополучно прилетели домой. Коснувшись земли, самолет стал крениться, колесо с осью отвалилось, машина стала на нос, винт сломался. Никто не удивился этому: ось уже гнулась раз шестнадцать, перед каждым полетом ее переворачивали, чтобы она выгибалась в обратную сторону. Вот она и гнулась туда-сюда, пока не сломалась совсем. После этого Чулков полтора месяца горевал, сидя без машины, покуда не был напразлен в Темрюк.
   На следующий день он снова явился к своему кавалерийскому начальству и получил первое задание: произвести разведку в районе Керчи и донести обо всех замеченных передвижениях неприятеля.
   – Главное, – сказал командир на прощание, – передвижения неприятеля. Отмечайте передвижение не только крупных войсковых масс – пехотных и кавалерийских, технических и санитарных частей, эшелонов, обозов и прочего, но и отдельных разъездов, патрулей и разведывательных групп неприятеля.
   Командиру нравилось выражение «передвижения неприятеля», и он повторил его несколько раз.
   Подавленный серьезностью поручения, Чулков взлетел над тихим курортным побережьем. В эти дни оно сохраняло глубоко мирный характер. Рыбачьи лодки на глади спокойного моря казались неподвижными. Ясно различалось строение дна: песчаного у берега и бурого, заросшего тиной – подальше от него.
   Керчь не обратила на Чулкова никакого внимания. Долго кружил он над городом и окрестностями, и нельзя передать его огорчения: никаких передвижений неприятеля он не замечал. Неприятель никуда не передвигался! Более того: внизу не было никакого неприятеля. Вообще не наблюдалось передвижений кого бы то ни было. Не передвигались ни военные, ни штатские, ни люди, ни животные. Погруженный в сонный зной, полуостров казался пустым и безлюдным.
   Огорченный Чулков отправился с рапортом к командиру. Тот был раздосадован и уязвлен. Как так? Не может быть, чтобы не было никаких передвижений неприятеля. Раз война идет, неприятель должен передвигаться, а авиация – доносить об этом.
   Командир был в затруднении. Он впервые распоряжался авиацией и поэтому стал объяснять Чулкову принципы действия кавалерийской разведки.
   Подкрепленный его советами, Чулков вторично полетел на разведку – и с тем же результатом. В третий и четвертый раз произошло то же самое.
   Тогда командир части призвал Чулкова и хмуро сказал:
   – Я считаю целесообразным соединить наблюдение за передвижением неприятеля с бомбежкой его тыловых объектов.
   Теперь полеты совершались по новой программе. Чулков летал в Керчь, высматривая в пути передвижения неприятеля, чтобы сейчас же, буде они произойдут, донести о них командиру; над опустевшим портом он сбрасывал бомбы, затем снижался, обстреливал из пулемета безлюдную набережную и, когда не оставалось ни одного патрона, возвращался домой, по пути снова наблюдая, не покажутся ли где-нибудь крупные войсковые массы противника – пехотные и кавалерийские или хотя бы отдельные группы, разъезды и патрули, на худой конец.
   Но земля была пустынна.
   Изредка снизу постреливали, но это мало беспокоило Чулкоза.
   Он летал каждый день, кроме воскресений. По воскресеньям полетов не было. Чулков и наблюдатель надевали черкески и отправлялись гулять в городской сад.
   День был еще более знойный и солнечный, чем обычно. Уже две недели небо было безоблачно. Внизу у самого берега, рыбаки ловили камсу. Они не чувствовали себя военным объектом и не обращали внимания на самолет. Лодки были почти до краев нагружены камсой; сверху казалось, что они наполнены живым, трепещущим серебром.
   Чулков потерял надежду высмотреть что-нибудь на земле. Еще меньше его интересовал воздух. Его господство в нем никем не оспаривалось. Директив об обнаружении воздушных сил противника он от командира не получал. Он твердо знал, что, кроме него, Чулкова, в воздухе никого не было и быть не могло.
   И вдруг он почувствовал, что он не один в воздухе. Кто-то невидимый летал над ним. Чья-то тень коснулась его самолета.
   Она поразила Чулкова не менее, чем Робинзона след человеческой ноги на песчаном берегу необитаемого острова.
   Это не могло быть облако – небо было совершенно чисто. Это и не птица – ни одна птица не смогла бы закрыть своей тенью весь его самолет.
   Он посмотрел вниз. По земле бежала лишь одна тень – тень его самолета. Другую тень он нес на себе. Кто-то невидимый – над ним!
   Только одно место имелось на небосводе, где можно было спрятаться: солнце.
   Таинственный спутник маскировался солнцем. Оно его скрывало на своей огненной груди, но оно же его выдало, когда четыре точки – солнце, земля и два самолета между ними – оказались на одной прямой.
 
 
   Когда все это стало ясно Чулкову, противник прекратил маскировку. Это был быстрый «Ньюпор», лучший истребитель того времени. Он нырнул под хвост «Сопвича», осыпав его градом пуль.
   «Вот она, настоящая война!» – подумал Чулков. Он понял, что идиллия кончилась.
   Военные действия в воздухе начались, но при каком соотношении сил!
   Если не считать газырей на Черкесске, у Чулкова не имелось ни одного патрона. Все они были расстреляны над Керчью. Оставалось одно – увертываться.
   Он увертывался и в одну сторону, и в другую, и вверх, и вниз. Он делал глубокие виражи, пикировал, следя за трассирующими пулями и стараясь быть подальше от дымовых дорожек.
   Истребитель стрелял длинными очередями, выпуская разом всю обойму. Чулков знал, что действительную опасность представляют только три-четыре выстрела, сделанные в момент прицеливания. Противник либо не знал этого, либо не жалел патронов, поэтому он довольно быстро расстрелял свой запас.
   Поравнявшись с Чулковым, он погрозил ему пальцем и пошел вниз. Чулков заметил его эмблему: большая черная рыба на хвосте.
   После этого не раз, возвращаясь с разведки, он встречался с вражеским истребителем. Тот всегда подстерегал его на обратном пути. Истребитель рассчитывал на то, что разведчик уже расстрелял часть своих патронов. Они бросались в бой, стараясь сбить друг друга. С Чулковым летал его старый, опытный наблюдатель – матрос Бойцов. Наблюдатель был очень упорный человек. Он каждый день тренировался в стрельбе из пулемета по движущимся целям. Он стрелял все лучше и лучше. А враг продолжал стрелять длиными очередями.
   Развязка наступила неожиданно.
   Нырнув под хвост «Сопвича», вражеский истребитель не совсем удачно вышел из атаки: он оказался впереди, на развороте, и как раз в сфере пулемета Чулкова.
   Чулков нажал скобу. Через секунду несколько пуль послал и Бойцов.
   «Ньюпор» вышел из разворота и пошел на снижение.
   Чулков увидел: за борт свесилась голова в знакомом шлеме. Машина еще жила, но пилот был мертв. «Ньюпор» снижался все быстрее, перешел в пике, из пике – в беспорядочное падение. В последний раз взмахнула хвостом большая хищная рыба, привыкшая жить в воздухе, и погрузилась в воду среди рыбачьих шаланд и сетей, расставленных для ловли серебристой камсы.

Пилот и автомат

   Человек всегда гордился техникой своего времени.
   Наш далекий предок, впервые научившийся владеть палкой, рассуждал приблизительно так: я живу в век высокоразвитой техники, ибо никто не владел палкой до меня: и, чтобы научиться этому, понадобится опыт множества поколений.
   Наш предок был несомненно прав, полагая, что он находится на вершине технического прогресса. Но в своем высокомерии он не помышлял о том, что не пройдет и сорока-пятидесяти тысяч лет, как его великое открытие покажется совершеннейшей чепухой по сравнению с тем, до чего додумаются его шустрые потомки. И в самом деле, разве мог в его время кто-нибудь предположить, что человек будет добывать огонь, ударяя камень о камень?
   В наши дни события в истории техники следуют в более быстром темпе. Достаточно человеку зажиться подольше на белом свете, и он уже вспоминает о великих достижениях техники, волновавших умы в пору его юности и зрелости, не иначе как со снисходительной улыбкой. На протяжении своей короткой жизни современный человек не один раз переживает триумфы, которым мог бы позавидовать и великий питекантроп, изобретатель палки, и гениальный неандерталец, изобретатель огнива.
   Как приуныли бы эти два парня, если бы им показали технику будущего! Куда девалось бы их высокомерие! Какими жалкими показались бы этим волосатым ребятам их дубины, их кремни…
   Но не лучше ли почувствовал бы себя и современный человек, если бы ему дали возможность заглянуть в будущее? Он пришел бы в такой ужас от сознания собственной отсталости, что все стало бы валиться у него из рук.
   Разве не доказывает это история, случившаяся недавно с одним из почитаемых всем человечеством пионеров авиации? В годовщину своего исторического перелета, открывшего мировую дорогу летательному аппарату тяжелее воздуха, он решил подняться на аэроплане, хранившемся в музее, как священная реликвия, в течение тридцати лет. Аэроплан был тщательно обследован, отремонтирован, окрашен и подготовлен к полету. Огромные толпы народа собрались на аэродроме, чтобы присутствовать при этом исключительном зрелище. Ветеран влез в кабину, подозрительно долго возился в ней, затем посмотрел на небо, на землю, на толпу и вылез из аэроплана.
   – Нет, – сказал он, – я не полечу. В молодости я совсем иначе смотрел на эту чертовщину. А теперь я слишком опытен, чтобы повторять безумие юности. В наши дни летать на этой жюльверновской штуке невозможно.
 
   Чулков подъезжал к Центральному аэродрому, где должен был осмотреть и испробовать новый прибор, установленный на четырехмоторном корабле Г-2. Это уже был не тот Чулков, которого мы помним по Балашову, где он садился по ветру; по Темрюку, где он обучался военному искусству у кавалериста. Это был старик Чулков, заслуженный летчик, более всего известный широкой публике как командир пятимоторного самолета «Правда». Более пятнадцати тысяч москвичей получили воздушное крещение из рук Чулкова.
   Но мы спешим оговориться: слово «старик» в авиации означает нечто совсем другое, чем в жизни. Оно не имеет ничего общего с морщинами, дряхлостью, сединой и стариковскими болезнями. Поясним это примером.
   Один из давних друзей и боевых соратников Чулкова, летчик X., сейчас же по окончании гражданской войны был направлен в Среднюю Азию. Он работал там несколько лет. В центре знали, что есть в Средней Азии старый, очень опытный летчик X., трижды награжденный орденом Красного Знамени, Герой Труда. Понадобилось как-то поручить кому-либо из летчиков выполнение очень ответственного задания в Средней Азии и Афганистане. X. вызвали в Москву. Когда он явился к руководящему товарищу, тот был удивлен: перед ним стоял высокий голубоглазый, светловолосый парень, на вид лет двадцати восьми.
   – Как ваша фамилия? – спросил начальник.
   – X.,– ответил летчик, вытянувшись по-военному.
   – Очень жаль, но произошла ошибка: мне нужен старик X.
   – Я и есть старик X., товарищ начальник, – сказал пилот.
   К такого рода авиационным «старикам» принадлежит и Чулков. Не один юноша позавидует могучей грудной клетке, белым, крепким зубам, бронзовой коже и оптимизму нашего «старика».
   Этот оптимизм зиждется, между прочим, на убеждении, что и настоящей старости – в конце концов ее ведь не избежать и летчику – не так легко уж будет разлучить пилота с машиной, если он сам этого не пожелает. У нас есть работающие летчики-дедушки. Мы имеем в виду не почетных «дедушек русской авиации», а дедушек в прямом, житейском смысле слова, обыкновенных фамильных дедов. Приласкав своих внучат, эти дедушки взлетают в поднебесье. Они приходят домой в тугих кожаных регланах и добротных фетровых сапогах и, будучи в хорошем расположении духа, разрешают внучатам поиграть пилотскими очками и планшетом с воздушной лоцией. Правда, еще недавно существовала теория «излета». Она утверждала, что летная жизнь каждого пилота измеряется определенным, большей частью небольшим, сроком: восемью, десятью, двенадцатью годами. Кончается этот срок – и пилот «вылетывается». Долго держалась зта теория, пока советские ученые не доказали, что никакого излета не существует. И наши дедушки продолжают благополучно летать, уже не тревожимые обидной и лженаучной теорией «излета». А между тем кое-кому из них уже идет шестой десяток.
   Итак, Чулков подъезжал к Центральному аэродроку. Иногда он не прочь был пофилософствовать про себя, и сейчас для этого представлялся подходящий случай. То, что он видел здесь четверть века назад, и то, что ему предстояло увидеть сегодня, было начальным и заключительным этапом очень важного для человечества периода в истории техники.
   Лет за восемь до революции он впервые в жизни увидел полет аэроплана. Это был полет Заикина.
   Борцу Заикину самолет купили купцы. Они же послали его на свой счет во Францию – обучаться полетам. Он ездил по городам, демонстрировал полеты и выступал в цирковых чемпионатах борьбы. Аэроплан возили за ним в поезде. Совершая свое турне, он заехал в Воронеж, где жил Чулков. На полет собрался весь город. Но аэроплан продержался в воздухе лишь несколько секунд. Он перелетел через забор и рухнул в кусты.
   Из-за обломков вылез совершенно пьяный Заикин. Он оглашал воздух бранью: поломки исправлялись за его счет, так гласил договор с купцами.
   Чулков одним из первых оказался на месте аварии. В суматохе ему удалось стянуть на память осколок пропеллера. Через пять минут на земле остались только тяжелые и громоздкие части – то, что поклонники авиации не в состоянии были поднять и унести с собой.
   Настоящие полеты Чулков увидел только через несколько лет в Москве, на Ходынке.
   Огромное поле, где теперь расположился Центральный аэродром, не было огорожено. В одном углу возвышалось несколько сарайчиков завода «Дукс» и павильон аэроклуба с фигурой Икара на крыше.
   Рядом стояла будочка с вывеской:
Б. И. РОССИНСКИЙ
ПОЛЕТЫ С ПАССАЖИРАМИ
   Через поле проходило шоссе. Аэропланы взлетали над самыми головами извозчиков и их испуганных кляч. Праздничный народ сновал по аэродрому во всех направлениях: все хотели видеть полеты.
   Габер-Влынский испытывал «Мораны» и «Дюпер-Дюссены» завода «Дукс». Он громко ругался, тумаки сыпались направо и налево. Перед тем как взлететь, он садился на автомобиль и гонялся за публикой, освобождая место для разбега своего самолета. Публика была в восторге. Она получала двойное удовольствие. Автомобиль тоже был новинкой. Езда на автомобиле по изрытому ямами полю была не менее головокружительным трюком, чем полет на аэроплане.
   В день полетов французского авиатора Пегу на аэродром пускали по билетам. Знаменитый Пегу, впервые в мире сделавший мертвую петлю, должен был продемонстрировать перед москвичами свое удивительное искусство. Никто не знал, что на самом деле первую мертвую петлю сделал замечательный русский летчик Нестеров.
   Чулков был среди бесплатной публики, разместившейся в Петровском парке. События этого дня врезались в его память с величайшей отчетливостью. Он помнит даже лица людей, которых видел в этот день. Он помнит, например, трех пьяных слепых; они орали песни, размахивали палками перед собой, разгоняя прохожих и останавливая трамваи. «Наверно, они протестуют против того, что не могут увидеть мертвые петли Пегу», – подумал тогда Чулков. Он запомнил старика-сапожника с неописуемо грязной лысиной, в фартуке и очках; двух молодых нянек, забывших обо всем на свете и в том числе о младенцах, плакавших в своих колясках. Все эти люди – соседи Чулкова по поляне – и он сам составили единый слитый хор, дружно, как по команде, оравший и свистевший в самые захватывающие моменты.