– В Кампари 1986 года истины нет! – рассмеялась Августа.
   – А ну как истина в деньгах? – предположил одноклассник. – Жопой чую, Гутьк, к этому идет.
   – Истина в том, – ответила Августа, – что neverending пьес не существует. Каждой пьесе, пусть даже в финале оркестр и актеры играют tutti, приходит конец.
   – И что дальше? – спросил одноклассник.
   – Оптимистическая трагедия. Или пессимистическая комедия, – икнула Августа. – Смена жанра.
   Она едва держалась на ногах, но совершенно не беспокоилась, как доберется до дома. Августа почти физически ощущала, как усиливается ее власть над окружающим миром.
   Однако же нет-нет да встречались посреди покорного мира отдельные повстанческие территории – людишки, остро ненавидящие Августу, испытывающие при ее появлении отчаянье и ужас, как, к примеру, учительница химии.
   Она, помнится, оставила Августу после уроков в классе и долго смотрела на нее сухим, как пепел, взглядом.
   «Вполне допускаю, что ты пока не знаешь, зачем явилась в мир, – сказала учительница, – но я-то знаю. Ты, конечно, можешь сказать, что я сумасшедшая, но мы обе знаем, что это не так. Я ухожу из школы. Я не хочу и не могу тебя учить. Я, к сожалению, ничего не могу тебе сделать, но я не ручаюсь за остальных. Держись от нас подальше, девочка!»
   Августа, шатаясь, двинулась по дорожке в сторону дома.
   Она не сделала учительнице химии никакого зла. Но та ее ненавидела. Многим другим людям она не сделала никакого добра. Но они бесконечно ее любили, были готовы ради нее на все. Дело, стало быть, заключалось не в том, хорошим или плохим человеком была Августа, а в самом факте ее существования. Одних это почему-то искренне радовало, других – не менее искренне – огорчало.
   Епифания и промышляющий водочными талонами и билетами в театр одноклассник бережно подхватили ее под руки, как фарфоровую довели до подъезда, поднялись с ней в лифте на этаж. «Хочешь я зайду к тебе и объясню этому козлу – твоему папаше – как он должен себя вести?» – предложил одноклассник. Августа покачала головой. Она уже знала, что ее отец по принадлежности относится к повстанческим территориям, хоть и не отдает себе в этом отчета.
   «Это не ваши проблемы», – Августа дождалась, пока Епифания и одноклассник уехали вниз на лифте, и только потом позвонила в дверь.
   Когда отец ударил ее по лицу, она тихо заплакала и – хотя мгновение назад совершенно об этом не думала – вдруг сказала, что было бы лучше всего, если бы он прямо сейчас ее убил, потому что вчера у них был медосмотр, врач выписал ей направление в онкологический диспансер, потому что у нее в груди опухоль. Ну, может быть, еще не опухоль, но какое-то уплотнение – совершенно точно.
   У отца затряслись руки. Он прижал ее к себе, забормотал, что мало ли что говорят разные случайные врачи, завтра прямо с утра они поедут, а сегодня он созвонится с одним своим приятелем, у него брат – завотделением в Боткинской больнице. Как они вообще смеют что-то говорить до получения результатов анализов, проведения комплексного обследования?
   Августа не знала, зачем так чудовищно и нелепо обманывает отца, которому, естественно, и в голову не могло прийти, что дочь его обманывает. Родительский инстинкт – составная часть души. А среднестатистическая человеческая душа, как открылось Августе, представляет из себя набор первичных (предельно простых) чувств, но никак не набор первичных логических построений. Душа всегда проста и бесхитростна, каким бы умным ни был человек. Августе хотелось, чтобы отец продолжал любить ее. Но он мог продолжать любить ее, только продолжая страдать за нее.
   Августа отдавала себе отчет, что нынешнее их примирение – всего лишь временная отсрочка перед неизбежным. Пошатываясь в прихожей, со слезами на мельхиоровых щеках она как бы прощалась с отцом, ни в чем, в сущности, перед ней не виноватым, кроме того, что ему выпало несчастье быть ее отцом.
   Августе уже тогда открылось, что близкие ей люди почему-то всегда оказываются по другую от нее сторону, берут пример не с Епифании, а с учительницы химии, в отличие от которой, однако, не могут просто так взять и уйти от Августы.
   Она отдавала себе отчет, что уже мысленно простилась с отцом и сейчас удерживает его возле себя обманом. Те несколько лет – внешне, спокойные, почти идиллические – в действительности можно было уподобить стремительно убывающей в воронке жидкости. По странному стечению обстоятельств конец идиллического времени, конец жидкости в воронке оказался для отца Августы концом его жизни.
   Точно так же получилось и с мужем Августы, который ее любил и которому она зачем-то изменила на шестой день после свадьбы с его ничем не примечательным (кроме бицепсов и стриженой башки) телохранителем. Муж, помнится, уложил в два чемодана веши, закрылся в своей комнате, позвонил по мобильному телефону шоферу.
   Августа стучала ему в дверь, но он не открывал.
   Она развела в стеклянной банке красную гуашь, забрызгала ею пол и кафель в ванной, щедро залила бинты, перевязала бинтами руки. Потом позвонила Епифании, которая уже уволилась из морга и работала разъездной медсестрой на «скорой помощи».
   Когда муж вышел из своей комнаты, то увидел бледную в кровавых бинтах Августу на диване под капельницей, залитую кровью ванную, Епифанию в белом халате, кричащую в телефонную трубку, чтобы немедленно прислали реанимобиль, потому что тут – тяжелейшая попытка суицида.
   Муж остался.
   Через пять лет, хороня мужа, влипшего на белоснежном, как одежды Господа, «форде-скорпио» на скорости в сто восемьдесят, как определила экспертиза, в подавшийся по вине задремавшего пьяного водителя на полосу встречного движения асфальтоукладчик, Августа упала без чувств на открытый еще, лакированный, в белых кружевах, как в пене, – гроб в струящемся, переливающемся мельхиоровой чернью траурном платье.
   Лицо мужа подштопали, подремонтировали в похоронном бюро, куда он поступил уже как бы заключенный в покореженный металлический фоб «форд-скорпио».
   Лицо мужа показалось Августе чужим и строгим. Примерно таким же было лицо учительницы химии, когда она оставила Августу после уроков. Только на лице учительницы ненавидящим сухим огнем горели глаза. Глаза мужа были закрыты. Его лицо напомнило Августе лицо отца, скоропостижно – в два месяца – скончавшегося от рака легких. Августа всматривалась в измененное смертью и похоронным бюро лицо мужа и не могла взять в толк, отчего он – бандит, мошенник, неправедный богач – не встал на ее сторону, не подчинился ее силе и тем самым подписал себе смертный приговор?
   Впрочем, он был нетипичным бандитом. Ходил в церковь. И не просто ходил, но отваливал батюшке деньги, на которые тот строил на церковном дворе хоромы едва ли не выше самой церкви. Однажды на глазах Августы, которая иногда принимала участие в делах, пренебрег полумиллионом долларов, отказавшись закопать контейнеры с радиоактивными отходами в глухом лесном углу Ярославской области. Августа подумала, что муж сошел с ума. Работы было всего ничего – отправить под ночь грузовик с десятью бочками якобы порошка для ксерокса, откупиться от ГАИ, заплатить по сотне работягам и тысячу первому встреченному экскаваторщику, чтобы поглубже закопали бочки да навалили сверху деревьев.
   – На моей бедной земле и так слишком много ядовитых захоронений, – сказал муж Августе.
   – Если узнает шеф, – заметила Августа, – станет одним захоронением больше.
   Ее муж был вторым человеком в сложной отраслевой бандитской иерархии.
   – Ты отстала от жизни, – усмехнулся он, – шеф теперь я. И пока я жив, ни одна сволочь не закопает в моей земле никакой гадости!
   Он был нетипичным бандитом.
   Очень хотел детей. Женился на Августе, как открылся ей позже, когда их супружеская жизнь потеряла смысл, потому что она, по его представлениям, должна была рожать потрясающе красивых детей.
   Но Августа никак не могла забеременеть.
   Не помогли ни знаменитые итальянские курорты, ни купание на Кипре возле торчащего из вечной пены черного, как член нефа, камня Афродиты, ни считающаяся лучшей в мире клиника в пригороде Лос-Анджелеса Санта-Монике.
   Гинекологи не ставили диагноз «бесплодие». По женской части у Августы было все в порядке.
   – Сеньора, природа позаботилась о том, чтобы вы были совершенной матерью, без малейшего труда производящей на свет совершенных детей. Поверьте, сеньора, им будет грустно выходить из вашего чрева, настолько хорошо оно приспособлено для деторождения. Успокойте своего мужа. Просто вам еще не настало время рожать, – сказал ей по завершении обследования старый, как истлевший лист, со сморщенной, как у черепахи, кожей и в черепашьих же затемненных очках врач – индеец, а может мексиканец, берущий за консультацию пятьдесят тысяч долларов.
   – Милый, – ангельским голосом поинтересовалась у мужа Августа, – ты подписал чек дону Антонио?
   – Благодарю вас, сеньора, – церемонно поклонился дон Антонио, – вы мне решительно ничего не должны. Я буду счастлив получить от вас финансовую весточку, когда вы, наконец, принесете потомство. Надеюсь, что это событие не заставит себя долго ждать. Счастливого пути, сеньора! Я никогда не был в России, но слышал от своих пациенток, что это прекрасная и с большим будущим страна!
   Августе, помнится, показалось странным, что этот велеречивый старый пень (она так и не поняла, почему его считают лучшим в лечении бесплодия), говорящий по-английски с ошибками и расписывающийся на рецептах каракулями, сидел в шикарном, но темном как склеп из-за опущенных жалюзи кабинете в затемненных очках? Когда автоматические ворота клиники мягко закрылись за их машиной, Августа забыла о доне Антонио.
   И, как выяснилось, напрасно.
   Она ощутила смутную тревогу над Атлантическим океаном в салоне огромного головастого «Боинга», летящего из Лос-Анджелеса в Париж. Августа вдруг поняла, что происходит что-то нехорошее и что это связано с ней и ее мужем, находящимся в данный момент на втором ярусе «Боинга» в баре с видом на облака.
   Августа прогулялась по салону, вглядываясь в лица людей, как бы сматывая в клубочек невидимую нить, указывающую путь к источнику опасности.
   Источник находился за вакуумной бронированной дверью, ведущей в помещения команды и кабину пилотов. Августа не задумываясь протянула руку к кнопке звонка, но не успела позвонить. Из кабины по потолку вглубь салона уходила затемненная (Августа сразу вспомнила гадкий цвет, поняла свою ошибку!) пластиковая труба пневматической почты. Внутри трубы раздался глухой щелчок. Августа проводила взглядом летящую внутри трубы (она знала куда) капсулу с посланием. Ее охватила ярость. Она могла изымать и вводить взглядом нужную информацию в компьютерные сети, выключать волевым импульсом свечи зажигания в моторе, заклинивать электронные рулевые колонки. Могла, к чертовой матери, уронить в океан огромный металлический, оскорбляющий небесную синь, головастик-«Боинг». Но была бессильна против древних как мир простейших механических движений, будь то неторопливое вращение мельничных или масличных жерновов, ход башенных часов на площадях, полет выпущенной из лука стрелы, брошенного крепкой рукой копья, плевок пневматической почты.
   С детства Августа делила людей на три вида: свои – то есть готовые служить ей; чужие – такие как учительница химии, которые открыто и не таясь ненавидели ее; и, наконец, – никакие (их было подавляющее большинство), которые не могли ни помочь, ни навредить ей. Но, оказывается, были еще и четвертые – такие как дон Антонио, рассыпающиеся, как истлевшие листья, живущие сколько им вздумается, носители древнейших, дочеловеческих, ускользающих как наркотический дым и как наркотический дым же воздействующих на мир знаний, маскирующиеся под никаких, но готовые нанести коварный, хитрый удар в момент, когда она лишена возможности ответить.
   Августа была слишком беспечна в последнее время. Она должна была разглядеть спрятанные под затемненными стеклами (о, ей были известны эти, усыпляющие бдительность, особой – на вороньей крови – плавки стекла!) глаза дона Антонио, стереть мексиканско-индейскую вонючку в порошок! Августа не сомневалась, что даже если пошлет по его следу своих помощников, они уже не найдут врача-миллионера в клинике под Лос-Анджелесом. Эти люди были старше мира. Они приходили в мир как наркотический дым, воздействовали на мир как наркотический дым, и как наркотический дым растворялись в нем – без следа, цвета и запаха.
   Оставляя «ломку» Августе.
   Когда Августа добежала до бара с видом на облака, конверт и послание, сделанные из специальной мгновенно сгорающей бумаги, лежали кучкой пепла в пепельнице. Муж дрожащей рукой наливал себе из бутылки виски. Он вздрогнул, увидев Августу. Он был человеком неробкого десятка и к тому же бандитом, контролирующим целую отрасль. Но сейчас выглядел как проворовавшийся коммерческий директор, на которого «наехали» крутые ребята то ли из группировки, то ли из налоговой полиции.
   Августа молча налила себе виски. Выпила.
   – Я догадываюсь, что старый ублюдок написал какую-то мерзость, – сказала она. – Он приставал ко мне. Всадил под видом снотворного наркотик, потом тряс у меня перед лицом своим чудовищным татуированным индейским членом. Но я не отключилась. Я начала кричать, он убрался. Я не хотела тебя расстраивать. Поэтому, кстати, он побоялся взять с нас деньги… – Августа с тревогой посмотрела на мужа. Муж ответил ей бессмысленным взглядом никакого человека, склоняющегося, однако, к тому, чтобы сделаться чужим.
   – Откуда он знает русский язык? – спросил он.
   – От русских б…й, которых трахает в своей сраной клинике!
   В это было трудно поверить, но муж, похоже, принял ее слова близко к сердцу. Августа вспомнила, что он ревнив. Телохранитель, с которым она ему изменила сразу после свадьбы, был послан с поручением в Гулистан, где неизвестные похитители содрали с него – живого! – кожу. После этого прискорбного случая другие телохранители, вообще все знакомые мужа, даже приезжающие на деловые встречи гулийцы и чеченцы, смотрели на Августу как на женщину-невидимку, то есть в упор де видели Августу.
   – Что означает в русском языке слово «шагина»? – поинтересовался муж.
   – Шагина? – удивилась Августа. – В литературном русском языке такого слова нет.
   Они летели над Атлантикой с востока на запад, можно сказать, висели на хвосте у садящегося солнца. Который уже час «Боинг» болтался в закате, как железная соринка в закрывающемся циклопьем глазе светила. Августа подумала, что сумеречная трещина между мирами бесконечно расширилась. И еще подумала, что неплохо было бы ускользнуть в нее вместе с «Боингом», чтобы избавить себя, мужа и всех остальных людей от сомнений и страданий. Она увидела косо вонзающийся в океан, как белое лезвие в желе, самолет, бестолково мечущиеся над водой цветные облака, постепенно растворяющиеся в сумерках. Но она знала, что подобный конец – невозможное для нее счастье, что «Боинг» долетит до Парижа, даже если у него откажут все двигатели и отвалятся крылья. Августа была вполне самостоятельна в принятии любых решений. Но только не в решении – жить ей или не жить. Тут воля Августы растворялась в иной – бесконечной и непреклонной – воле, как соринка-самолет в закатном небе.
   – Слова «шагина» в литературном русском языке нет, – тупо повторил муж, не отрывая взгляда от щепотки пепла в пепельнице, – но не станешь же ты отрицать, что в литературном русском языке есть слово «вагина»?
   – Вагина? – поморщилась Августа. – Это какой-то медицинский термин, что-то связанное с гинекологией.
   – Ты никогда не родишь мне ребенка, сука, – плеснул в стакан виски муж. – Семя умирает в твоей… вагине. По химическому составу… вагины… ты… не женщина. Ты – самка шакала. Вернее, помесь шакала и гиены. Это животное называется «шагина». Их с огромным трудом всего по несколько штук в год выводят в лабораторных условиях для суперсекретных медицинских экспериментов. У них три особенности. Во-первых, рождаются только самки. Во-вторых, они стопроцентно бесплодны. В-третьих, они бесконечно живучи и невосприимчивы к земных болезням. В их… вагине погибает даже вирус СПИДа. Что случилось с твоим отцом?
   – Хочешь, пойду вместе с тобой в церковь, как вернемся в Москву? – спросила Августа. – Боже мой, как ты можешь верить в эту галиматью?
   – Первый раз меня посадили за незаконные валютные операции – так это тогда называлось – когда я учился на третьем курсе Института восточных языков, – произнес муж, глядя мимо Августы в вечные сумерки (трещину между мирами), сквозь которые летел самолет. – Всего-то купил у негра триста долларов. Мне дали пять лет. Рубал уголек в Караганде. Но дело не в этом. Я изучал арабский и фарси. Я знаю кое-что про шакала. Более того, – без малейшего страха, с не лишенным мужества отчаяньем посмотрел Августе в глаза, – я думаю, что это справедливо.
   – Что справедливо? – Августе было никак не избавиться от острого желания самой превратиться в дым и лететь, лететь над мексиканскими пустынями, горами, кустарниками и кактусами, над пересыхающими ручьями и пенящимися водопадами, над кукурузными полями и каменистыми холмами, высматривая дона Антонио. Почему-то она была уверена, что отыскала бы его в сумерках – в дупле, где он затаился в облике «эль рихо» – желтой желудевой мексиканской совы.
   – Что ты досталась именно мне, – сказал муж. – Я, видишь ли, в силу своих занятий был приверженцем теории допустимости и даже необходимости на определенных исторических этапах, таких как, скажем, смена экономической формации, ограниченного, относительного зла. Более того, я сам, мое дело – являлись наглядным воплощением необходимого, неизбежного, малого зла, которое в конечном итоге должно было превратиться в благо для страны и народа. Но, оказывается, так не бывает. Прав не Булгаков, а Достоевский. Зло – лестница, по которой можно двигаться исключительно в одном направлении – вниз. Зло не признает иных арифметических действий, кроме геометрической профессии. Зло не может – даже косвенно, опосредованно – содействовать благу. Справедливость в том, – почти весело закончил муж, сложным, но понятным жестом призывая бармена убрать со столика пустую бутылку и принести полную, – что так называемое относительное, управляемое, малое зло обязательно сменяется абсолютным и неуправляемым. Там, где я и такие как я – грабящие, но и любящие несчастную страну, – обязательно появляешься ты, чтобы довести, когда у нас опустятся руки, начатое нами дело до логического завершения!
   – Чем лучше идут твои дела, – вздохнула Августа, – чем больше у тебя денег, тем ты больше пьешь. Ты разрушаешь себя, сходишь с ума. Мне больно слушать этот бред. Ну хорошо, – тяжело вздохнула, как бы приняв нелегкое решение, – давай вместе сходим к гинекологу. Пусть сделает мазок, пусть немедленно отправит в лабораторию…
   – Знаешь, что еще там было написано? – недослушав ее, кивнул муж на щепотку пепла. – Что если я ничего не скажу тебе, то, возможно, еще поживу на этом свете. Может быть, у меня появится другая жена, родятся дети… – мечтательно и завороженно проследил за льющейся из бутылки в стакан тонкой маслянистой струйкой виски. – Если же я открою тебе содержание письма, то жить мне осталось недолго… Я всегда думал, что погибну от пули, – продолжил муж, – но судьбе угодно, чтобы я, как вирус СПИДа, растворился в твоей… вагине.
   – Боже мой, за что? – прикоснулась пальцами к вискам Августа.
   – Знаешь, как я погибну? – спросил муж. – В автомобильной катастрофе. Меня будут вырезать автогеном из металла. Но ты, естественно, здесь совершенно ни при чем, – зачем-то поднес пепельницу к губам, дунул. Крохотная горка пепла исчезла. – Ты будешь горько плакать на моих похоронах.

K

   Никогда Илларионов не чувствовал себя таким одиноким, как в момент достижения поставленной цели. Не только потому, что любая достигнутая цель приближала к смерти, которая, как известно, является для человека наивысшим моментом (абсолютом) одиночества и, следовательно, аллегорией всех вместе взятых – достигнутых и недостигнутых – целей. Мир во все времена не приветствовал добивавшихся поставленных целей героев, платил им за насилие над собой отвращением и отчуждением, поворачивался к мнимым победителям неожиданной, острой как бритва, гранью.
   Единственным утешением было, что цель ему поставил генерал Толстой. Это была его, а не Илларионова цель. Но Илларионов (какой бы странной поначалу ему ни казалась поставленная цель) всегда растворялся в ней, как в судьбе. Мир становился безвариантным. По внутренней своей сущности Илларионов был исполнителем, то есть стрелкой, а не прибором. Поставленная цель становилась смыслом его жизни. И чем невероятнее представлялась цена цели, тем желаннее была ему цель. Конечный результат был ничего не значащей точкой на карте, до которой ему предстояло, как сгорающему в ночной атмосфере метеориту, прочертить короткую (или длинную), но обязательно красивую и совершенную огненную линию. Не точка, следовательно, была отражением сущности Илларионова, но линия.
   «Для истинного исполнителя, – любил повторять генерал Толстой, – не имеет значения, кто поставил ему цель. Как для истинного охотника не имеет значения, по какой небесной траектории прилетела под его выстрелы дичь».
   Господин Джонсон-Джонсон назначил встречу на девять вечера.
   Илларионов специально вышел из дома пораньше, чтобы убедиться, что за ним никто не следит.
   Повернув с Сивцева Вражка на Арбат, оказавшись в полупьяной, хаотично движущейся толпе, он подумал, что в современной России нет смысла кому-то за кем-то следить, потому что в случае необходимости этого «кого-то» всегда можно убить. Отказавшись от коммунизма, Россия тем не менее (еще решительнее) продолжила жить по принципу: нет человека – нет проблем.
   Людей с каждым днем действительно становилось меньше.
   Но проблемы не исчезали. Просто на решение каждой требовалось все возрастающее количество трупов. Это была так называемая криминальная математическая генетика – кримматген. Илларионову запомнился сей термин из курса социальной психологии. Суть заключалась в том, что число членов непреследуемой, то есть находящейся как бы в лабораторных (чисто экспериментальных) условиях банды росло вместе с числом совершаемых ими убийств в классической «менделеевской» – генетической, «гороховой» – пропорции. На каждых трех новых членов банды в год приходилось в среднем одно убийство. В то же время число членов неустанно преследуемой банды сокращалось, равно как и число совершаемых ими убийств. Тут пропорция зеркально менялась. Каждый уничтоженный (посаженный) бандит снижал показатели банды в среднем на три трупа в год. Потому-то криминальная полиция большинства стран мира неустанно (с библейской последовательностью и библейским же безнадежным отчаяньем) преследовала бандитов.
   В России, похоже, придерживались на этот счет другого мнения. Илларионову было доподлинно известно, что существуют (естественно, не преследуемые милицией) отраслевые, скажем, «держащие» железные дороги, или энергетику (в том числе атомную) целых регионов, банды численностью до тысячи человек.
   Но государство не ставило перед собой цели их уничтожить.
   Илларионов вспомнил слова генерала Толстого, что конечным, но не окончательным смыслом цели является ее очевидное обессмысливание в момент достижения.
   – Что же тогда – окончательный смысл? – поинтересовался Илларионов, заподозрив генерала в бернштейнианстве, в исповедовании в равной степени ни подтвержденного, ни опровергнутого жизнью принципа: «Движение – все, конечная цель – ничто».
   – Окончательный смысл, сынок, – ласково посмотрел на него генерал, – не в движении, а в ожидании.
   – Ожидании чего? – удивился Илларионов. – Коммунизма?
   – Так и быть, – вздохнул генерал Толстой, – открою тебе одну из тайн бытия: каждый в этой жизни получает то, что хочет. Вот только не всегда в приемлемой форме и почти всегда не в самой правильной пропорции.
   Никогда Илларионов не чувствовал себя таким одиноким, как в толпе на улицах родного города. Он уже миновал колоннаду театра имени Вахтангова, где была заколота несчастная гадалка Руби, и сейчас шел по переулку, чтобы подняться у одного из высотных домов по лестнице на Новый Арбат.
   «Это Москва, – подумал, ступая на скользкие ступеньки, Илларионов, – столица самого загадочного в новейшей истории человечества государства».
   Ему вспомнилась поистине тропическая жара, изнурявшая Москву этим летом. Город, как гамбургер в духовке или сандвич в ростере, поджаривался сверху и снизу. По асфальту было невозможно ходить, как если бы асфальт превратился в сплошную электроплиту. В отсутствие ветра бензиновые выхлопы свивались в лохматые ленты. Дома стояли как прямоугольные сюрреалистические головы в обвисших синих локонах. Старые люди падали замертво прямо на улицах. Бомжи искали спасения от жары в относительно прохладных шахтах и подземельях.
   Во избежание подземных пожаров, мэр Москвы отдал приказ временно (до начала отопительного сезона) затопить пронизавшие город лабиринты. Воду пустили ночью. На следующее утро поверхность Москвы-реки была расцвечена экзотическими нарядами задохнувшихся в потоках воды бомжей. Прямо на Белый дом под окна служебного кабинета премьер-министра вынесло цыганский табор в полном составе – с шатрами, тюками с гипюром и каким-то образом уведенными в подземелья конями. Кони, в отличие от людей, не растерялись в слепых потоках воды, продемонстрировали замечательную плавучесть, все как один выкарабкались, цепляясь мокрыми копытами за камни, на набережную у построенного Армандом Хаммером Международного торгового центра. Пара гнедых оказалась запряженной в повозку, которую и выдернула как пробку из воды, подала к самому Дому правительства. В повозке сидел, скаля золотые зубы, веселый утопленник – цыганский барон с черной на манер ассирийских царей – крупными кольчужными кольцами – завитой бородой, в плисовых штанах и с внушительной, как выяснилось, пачкой долларов в кармане. «Слава Богу, – будто бы вздохнул вышедший к невиданному посетителю премьер-министр, когда саперы обыскали (на предмет взрывчатки) цыганского барона, – хоть этот не просит у меня денег на… реконструкцию табора». «Напротив, – заметил, забирая у недовольных саперов намокшие доллары, помощник, – сам пополняет государственную казну по статье… «Реконструкция правительства».