Через несколько дней Анна попросила принести ей Библию. И через несколько же дней около полудня в ее комнату вошел Заклика, приходивший обычно только по зову или с каким-либо важным известием. Он молча остановился на пороге, опустив руки. Графиня обернулась.
   – Что скажешь, Заклика? Недобрые вести?
   – А разве добро возможно з этом мире? – ответил он. – Вокруг дома бродят шпионы, расспрашивают. Я пришел предупредить вас, – остерегайтесь. Уверен, рано или поздно к вам пожалует кто-нибудь с изъявлением дружбы; замкните уста, графиня.
   Козель нахмурилась.
   – Тебе пора бы знать меня, – возразила она, – я не способна лгать, даже когда молчу. Если у меня хватило мужества бросить оскорбление в лицо им обоим, то достанет смелости и повторись это каждому, кто захочет слушать.
   – Графиня, – решился вставить Заклика, хотя она кивнула в знак того, что разговор окончен, – графиня, зачем раздражать их, пробуждать в них мстительность? Все равно они вас оклевещут.
   Упрямая Козель ничего не ответила, только горячие слезы покатились из ее опущенных глаз. Заклика ушел.
   Три дня спустя молодой красавец велел доложить о себе. Это был ван Тинен. Он приезжал уже однажды к графине и пытался с ней договориться, прибегнув, как и Вацдорф, к неподобающему способу – к объяснению в пылкой любви. Анна Козель принуждена была терпеливо выслушать их оскорбительные объяснения, хотя в ней все кипело от отвращения к этим наглецам.
   Ван Тинен был принят. Он тут же заверил ее, что для него было приятной неожиданностью узнать, что она здесь, в Берлине. Козель посмотрела с издевкой прямо ему в глаза.
   – А где же вы были, милостивый государь, когда я покидала Саксонию?
   – Я? – сказал ван Тинен. – Я был в Дрездене даже в тот вечер, когда вы довели чуть ли не до обморока несчастную госпожу Денгоф, но, когда все утихло, я не поинтересовался узнать, куда вы изволили отбыть.
   – Ну, что ж, я очень рада, что обо мне забыли, ничего другого мне теперь не надобно.
   – Кажется мне, что там тоже были бы рады узнать, что и вы забыли о причиненных вам обидах.
   Они помолчали немного, потом ван Тинен прошептал:
   – Я мог бы рассказать вам много интересного…
   Похоже было, что он хотел втереться к ней в доверие.
   – Я не любопытна, – засмеялась грустно Козель, – вы думаете, что меня это может еще интересовать? Когда-то я верила в искренность безумств короля, думала, что они идут от сердца, теперь я знаю, что все это – плоды тщеславия и легкомыслия.
   – Мы веселимся вовсю, – продолжал, будто не поняв ее, ван Тинен. – Вас, правда, не удивишь, вы были королевой стольких блестящих празднеств, но все же…
   Он подождал, не скажет ли что-нибудь графиня, но Козель молчала; ван Тинен весело стал рассказывать дальше, хотя никто его не просил об этом.
   – Места эти вам хорошо известны, в Лаубегасте вы когда-то…
   – Была счастлива, – прошептала Козель, – это правда.
   – Фледеминг у самого Лаубегаста в долине напротив Пильниц устроил большое пиршество в честь короля и госпожи Денгоф.
   – О, о! – воскликнула Козель.
   – Шесть полков было выведено в поле, – рассказывал гость, – вся королевская конная лейб-гвардия. На высотах были установлены пушки, и войско расположили так, будто идет настоящее сражение. Все удалось великолепно. Разбитые на отряды полки наступали, открыв огонь, напирали, и, хотя пострадало лишь несколько человек, – они были растоптаны, – издали можно было поклясться, что бой был ожесточенным и кровопролитие ужасным. Король любовался игрищем, с одной стороны возле него была госпожа Денгоф, с другой ее сестра, госпожа Поцей, обе верхом, в амазонках. Короля окружала свита на великолепных лошадях. Остальные женщины любовались представлением, не выходя из экипажей, запряженных шестерней, там был весь цвет дамского общества.
   Козель иронически усмехнулась.
   – Теперь с ним две женщины, – сказала она, – явный прогресс, а в резерве арьергард в экипажах. Это и впрямь роскошно, по-царски.
   – Эти две женщины совсем не знают, что такое ревность, – понизил голос ван Тинен, – но слушайте дальше; неподалеку были разбиты на редкость красивые шатры. В одном из них обедал король, а с ним госпожа Денгоф, ее сестра, мать и еще несколько самых достойнейших особ.
   – И вы были там? – спросила с насмешкой Анна Козель.
   Ван Тинен покраснел.
   – Нет, я был в соседнем шатре и отлично все видел. Во время обеда играла музыка, а на Vivat гремели пушки, и так вперемежку залпы пушек и звуки трубы вторили веселым возгласам.
   – Прелестно, – сказала графиня, – и это все?
   – Нет, только начало. После обеда затеяли развлечения, со столов убирать не стали – Флемминг решил накормить объедками солдат: хлеба было мало, поэтому в каждый кусок вложили по гульдену, – всего ушло на это больше тысячи монет. Затрубили на штурм. Солдаты, стоявшие в боевой готовности, мужественно бросились к блюдам, но не успел первый ряд схватить их, как он был оттиснут, свален с ног, третий ряд напирал на второй. Столы опрокинулись, давка началась несусветная, солдаты ползали по полу, зрелище потрясающее, мы чуть не лопнули со смеху! Продолжалось это до тех пор, пока на столе ничего не осталось, и не затрубили отбой.
   Король отдыхал неподалеку на пригорке с дамами. Потом в королевском шатре расстелили ковры, пришли музыканты, и начались танцы, продолжавшиеся, ко всеобщему удовольствию, до семи часов вечера. Флемминг обходил с кубком гостей, умолял, просил, наливал, спаивал, и сам, пожалуй, захмелел раньше всех. Король тоже был навеселе, но королевского достоинства не ронял, так что никто этого не заметил. Жалко было смотреть на придворного камергера его королевского величества: Флемминг битый час стоял позади короля со стаканом воды на подносе; а поскольку сам он выпил кое-что покрепче, то с трудом держался на ногах; достаточно было пальцем его тронуть, и он наверняка свалился бы. Никогда еще я не видел Флемминга в таком состоянии.
   – Ничего удивительного, – вставила Анна, – он праздновал свой триумф и мое низвержение.
   – Король собрался было уже уходить, но тут пьяный Флемминг бросился ему на шею и с неуместной бесцеремонностью, не обращая внимания на присутствующих, которые все видели и слышали, громко воскликнул: «Брат! Дорогой брат, конец дружбе нашей, если ты сейчас уйдешь». Госпожа Денгоф, не отходившая ни на шаг от короля, пыталась сдержать Флемминга, но это ей плохо удавалось; захмелевший Флемминг чувствовал себя таким счастливым, что ничего не видел вокруг, кроме пьяных физиономий. Когда Денгоф схватила его за руку, он чуть было не сжал ее в объятиях. Она показалась ему очень привлекательной, и он выказал это так явно, что она в гневе и возмущении закричала на него, но тут же громко расхохоталась. Несмотря на мольбы Флемминга, король и Денгоф сели на лошадей и ускакали. Счастье, что проворный слуга не отступал ни на шаг от короля и не дал ему свалиться с лошади. Короля уговаривали сесть в экипаж, но он рассердился: конюшего Бакница, слишком рьяно взявшегося за дело, оттолкнул прочь, а на Денгоф прикрикнул: «Оставьте меня, я знаю свою лошадь, прошу обо мне не беспокоиться». Август пустился во весь опор, а кавалергарды, двор и все остальные – за ним. Графиня свалилась с лошади, но окружавшие ее кавалеры подхватили ее. После этого она стала благоразумней и заняла место в карете, хотя верхом ездит довольно смело.
   – Надо было дать ей возможность свернуть себе шею, – вставила Козель.
   – Но забавней всех был Флемминг, – продолжал ван Тинен, – после отъезда короля и дам он все еще не мог угомониться. Ему во что бы то ни стало хотелось танцевать, и так как никого, кроме служанок, не было, он хватал их и резво с ними кружился, пока наступившее утро не прервало этого достойного занятия. И Флеммингу все сошло с рук.
   – Так ведь не впервые он ведет себя так с королем, – отозвалась графиня. – Король сам мне рассказывал, как, натворив в пьяном виде бог знает что, Флемминг пришел, к нему на следующее утро в замок и сказал: «Я слышал, что Флемминг вел себя вчера неподобающе, но уж вы, ваше королевское величество, пожалуйста, простите его». Король до поры до времени смеется и все спускает, – добавила Козель, – но кто может поручиться, что Флемминг со временем не попадет в Кенигштейн, когда друзья сослужат ему такую же службу, какую он сослужил мне? Король кроток, как ягненок, не правда ли, господин камергер? – сказала Анна с язвительной насмешкой. – А знаете почему? Потому что, ежели он станет гневаться, то испортит себе праздник. Потом, когда человек надоест ему, он даст знак кивком головы, – не желаю больше его видеть. И конец комедии!
   Козель стала ходить взад и вперед по комнате, ван Тинен молчал, напуганный ее словами.
   – Меня не удивляет, что из уст ваших льется горечь, – сказал он, – однако…
   – Вы правы, – прервала его графиня, – если бы и у меня не было бы сердца, и я не способна была бы ни на какие чувства, если бы я не возмущалась злом, которое мне причинили, а старалась извлечь из него выгоду для себя, я говорила бы иначе. Я могла бы сказать, что у Августа прекрасное сердце, что виноват вовсе не он, а обстоятельства; и первая морщинка на моем лице, и невыносимая тоска после стольких лет совместной жизни, мой гнев и негодование – безосновательны! Мне надо было смеяться над Дюваль, радоваться приезду Дюпарк, а Денгоф, которая вполне под стать им обеим, сделать своей приятельницей. Не так ли, дорогой камергер? Я не следовала хорошему примеру, который давали мне Гаугвиц, Аврора, Эстерле и Тешен, разгуливавшие под ручку на лейпцигской ярмарке. В полном душевном согласии! – Козель нервно рассмеялась. – Я, видимо, не была создана для столь блестящего общества, – продолжала она. – Не умела быстро найтись, не знала света и людей, и во всем виновата сама. Мне казалось, что в груди у людей бьется сердце, что в душе живет совесть, что любовь не разврат, что клятвы священны и короли держат свое слово. В этом было мое заблуждение, моя вина и прегрешение мое. Вот почему те счастливы, а я умираю от унижения, тоски и стыда.
   Сетования этой красивейшей женщины помимо воли трогали ван Тинена, он был взволнован, смущен и пристыжен. Графиня с жалостью смотрела на него.
   – Послушайте, – заговорила она, подходя к нему, – я знаю, догадываюсь, вы приехали сюда не из сочувствия ко мне, не из любопытства, а по повелению.
   – Графиня!
   – Не прерывайте! Я на вас не сержусь, для всех вас сделать карьеру важнее, чем быть человеком. Повторите им то, что слышали от меня, пусть знают, что у меня на душе, между ними и мной все кончено. А если хотите выслужиться, скажите, будто слышали от меня, из уст графини Козель, что она не отрекается от своих слов и обещание свое выполнит, – за измену король заплатит жизнью. Через год, через два, через десять, при первой же встрече с Августом я в него выстрелю. Пистолет всегда при мне, и я не расстанусь с ним, пока предназначенная для короля пуля не вылетит из него. И это скажите им, ван Тинен…
   Ван Тинен смертельно побледнел.
   – Графиня, – сказал он, – вы заставляете честного человека сделаться доносчиком. Подозреваете вы меня зря, но я состою на службе у короля, я камергер его величества и присягал ему в верности. То, что я слышал из ваших уст, я обязан ему доложить. Обязан! Вы сами скажете об этом еще кому-нибудь, похвалитесь, что и мне бросили в лицо угрозу. Долг мой, а вовсе не обязанность придворного, повелевает рассказать обо всем.
   – А разве я вам запрещаю? – сказала Козель. – Я вас прошу об этом. Ничего нового Август не услышит, ему это хорошо известно.
   – Но враги, а в них у вас недостатка нет, могут воспользоваться вашей угрозой, чтобы погубить вас, вы даете им оружие в руки!
   – Разве им не хватает оружия? – прервала его Козель. – Одним меньше, одним больше, какое это имеет значение? Ложь, клевета, измена – они ничем не брезгуют. Даже если бы я безмолвно покорилась им, разве это избавило бы меня от преследований? Подлецы, мерзавцы видят во мне врага, моя порядочность – вечный упрек их подлости. Как могут они простить женщине, что она не пожелала бесчестить и позорить себя, как они?
   Слова эти прерывались нервным смехом. Ван Тинен стоял, как на эшафоте.
   – Видите, – добавила она, – я и сейчас такая же, какой была в счастливые годы моей жизни. Горести не изменили меня, растравили только сердце, больше ничего.
   Пока она говорила, глаза ее то блестели от слез, то загорались огнем. Позабыв, зачем он пришел, ван Тинен смотрел на нее, как на великолепную древнегреческую актрису. Козель была сродни Медее, в ней было нечто такое, благодаря чему святой идеал воплощается в действительность. Современников потрясал ее дар речи и сверкающая красота. Когда Анна умолкла, камергер долго не мог оторвать от нее глаз, в нем, казалось, происходила борьба.
   – Ничем, графиня, вы не могли так устыдить меня, как этими словами, – сказал он. – Это было тяжкое испытание. Мне не к чему скрывать от вас: я слуга короля, и, когда вернусь в Дрезден, меня обо всем расспросят. Ответить ложью я не смогу; дело слишком серьезное. За слова мои ухватятся, и меня будет мучить совесть, что и я приложил руку к вашим несчастьям.
   Ван Тинен на сей раз был искренен.
   – Никто на свете уже ничего не может прибавить к моим несчастьям, – промолвила Козель. – Вы думаете, я сожалею о том, что лишилась дворцов, власти и милости? Нет! Нет! Мне больно, что я навсегда потеряла веру в человеческое сердце, что везде и во всем я вижу подлость и отвращение чувствую даже к себе самой, даже себе не верю! Верните мне его сердце, и я откажусь от всех корон в мире. Я любила его! В нем была вся моя жизнь, он был моим героем, моим земным богом, герой превратился в полишинеля, бог вымазался в дерьме. Гнусный свет, омерзительная жизнь.
   Камергер старался успокоить ее, она плакала.
   – Бесследно развеялись сны мои золотые, грезы мои светлые…
   – Успокойтесь, пожалуйста, – прервал ее взволнованный и смущенный посол, – вы не поверите, как мне больно, мой приезд причинил вам такое огорчение.
   – Вы ни в чем не виноваты, – возразила Козель, – я обнажила перед вами свои старые раны. Они с каждым днем становятся все глубже. Если вас будут спрашивать, не щадите презренную Козель.
   Ван Тинен не мог больше сдерживать себя, жалость взяла верх.
   – Умоляю вас, – сказал он, – уезжайте отсюда, ничего больше сказать не могу.
   – Как? – спросила Козель. – Я и здесь не в безопасности? Неужели прусский король Фридрих способен выдать палачам женщину, как некогда польский король выдал им Паткуля? Или он забыл о том, что ему в свое время отказали в требовании выдать Бетгера?
   Ван Тинен стоял молча, сжав губы, ясно было, что больше он ничего сказать не может.
   – Куда бежать? – прошептала Козель, как бы себе самой. – Земли не хватит… Далеко отсюда я не смогу жить, сердце все еще тянется туда; пусть, в конце концов, делают со мной что хотят. Жизнь мне опротивела. Детей отняли, и ничего у меня не осталось, одна желчь, которой я и питаюсь.
   Камергер, желавший прекратить неприятную сцену, взялся за шляпу.
   – Мне вас искренне жаль, – сказал он, – но, мне кажется, пока вы так настроены, никто на свете не сможет ни спасти вас, ни повлиять на вашу участь. Даже друзья ваши.
   – Друзья? Назовите мне их, дорогой ван Тинен, – сказала с насмешкой Козель.
   – У вас их больше, чем вы думаете, – сказал гость, – я первый!
   – О! Вы первый, это верно! – ответила она. – Таких, как вы, я могла бы насчитать немало. Во всяком случае, трех или четырех, выразивших готовность утешить несчастную вдову, чтобы разделить с ней громадные богатства, от которых у нее вскоре ничего не останется. Такие это друзья, – сказала она с презрением.
   Ван Тинен был в растерянности. Не зная, что ответить, он откланялся и, преследуемый черными глазами Козель, медленным шагом вышел из комнаты.
6
   В Дрездене жизнь при дворе текла своим чередом; на первом месте, как всегда, были развлечения. Все прочее – государственные дела и важные события – воспринимались лишь как повод, как случай, благоприятные условия для того, чтобы повеселиться.
   Король заметно состарился. В преклонном возрасте, когда силы растрачены, предаваться разгулу труднее. Не то что в молодости, когда порой даже грустные события навевают бездумную радость; с годами удовольствие испытывают редко, все кажется суетным и ненужным. То, в чем человек видел когда-то зерно истины, теперь кажется пустой оболочкой.
   Беспрестанные развлечения начинали тяготить Августа. Если прежде в его любовных связях, даже мимолетных, был какой-то намек на чувство, то теперь осталась лишь чувственность. Тривиальная французская куртуазность прикрывала чувственность своим шелковым, шитым золотом одеянием.
   Празднества следовали одно за другим, все более изощренные, но они нагоняли на Августа скуку, он не находил в них ни былого размаха, ни вкуса, ни блеска. Однако отказываться от самых нелепых затей он не собирался и гневался, если что-нибудь мешало ему любоваться единоборством меделянской собаки с медведем или смотреть, как бьется в предсмертных судорогах несчастный олень. Это были любимые развлечения короля, и он старался приохотить к ним своего совсем еще юного сына, считая, что это забавы, достойные рыцаря. После кровавых побоищ, рева диких зверай особенно привлекательными казались очаровательные женские улыбки, балетные прыжки и ласкающая слух итальянская музыка.
   Враги Козель трудились, не покладая рук. Король не раз давал понять, что не желает слышать об Анне, но это не помогало. Озлобленные придворные под видом мнимой заботы о короле, о сохранении его драгоценного покоя внушали ему, что несчастная женщина представляет для него опасность. Находясь на свободе, твердили они, и, обладая огромными средствами (было известно, что Козель увезла с собой значительную сумму денег), она может привести в исполнение свои угрозы.
   Флемминг, Левендаль, Вацдорф, Ланьяско, Вицтум без ведома короля подсылали к графине шпионов, придумывали способы, чтобы схватить ее и, как после Бейхлинга, растащить ее состояние. Одни были движимы местью, другие алчностью. Во время своего владычества Анна Козель никому из них не причинила зла, напротив, многие были обязаны ей своей карьерой, а то и свободой. Благодаря ее стараниям канцлер Бейхлинг смог провести остаток дней в деревне, где он предавался мечтам, строил прожекты, занимался алхимией. Она способствовала возвышению Левендаля. Но среди толпы льстецов, ранее заискивавших перед ней, не оказалось ни одного друга. Только у Хакстхаузена хватило мужества, вопреки советам Флемминга, остаться ей верным, не изменить несчастной, да еще Фризен, не обидевшись на нее за отказ дать ему денег, сохранял нейтралитет; остальные без устали трудились над тем, чтобы погубить ее, хотя, казалось бы, время должно было охладить их пыл. Короля беспрестанно восстанавливали против Анны Козель.
   Ван Тинен, вернувшись из Берлина, находился под впечатлением встречи с прекрасной графиней. Он испытывал смятение, ему было жаль ее. При дворе он не появлялся, но Левендалю донесли о его приезде.
   – Ну, как вы ее нашли? – спросил Левендаль, вызвав ван Тинена к себе. – Король, кажется, еще питает к ней некоторую слабость. А это опасно. С Денгоф и ее сестрой куда проще, в государственные дела они не вмешиваются, людей ему не подсовывают, да и властвовать не стремятся. Правда, они обходятся королю дороговато, он сам признался, что Козель никогда столько не требовала, но нам-то, в конце концов, какое дело? Ну, а что Козель? Все еще надеется вернуться? И угрожает убить короля, если он на ней не женится?
   – Одно могу сказать, она очень несчастная женщина, – печально ответил ван Тинен.
   – Несчастная? Сама виновата! Могла сделать прекраснейшую партию, иметь преданных друзей, так нет же, помешалась на обещании короля, возомнила себя его женой, чуть ли не королевой. И сейчас еще твердит об этом?
   – Она, по-моему, ничуть не изменилась, – ответил ван Тинен.
   – Ну, расскажите, расскажите подробней все, что вы видели, – настаивал Левендаль.
   – Должен признаться, от того, что я видел и слышал, у меня сердце кровью обливается. Она озлоблена, разгневана, не простила и никогда не простит, но в несчастье своем достойна уважения. Она в самом деле необыкновенная женщина.
   – Вот это как раз и опасно, – сказал, смеясь, Левендаль, – но неужели она ничуть не подурнела?
   – Подурнела? – воскликнул ван Тинен. – Она прекрасней, чем когда-либо. Слезы и печаль не оставили следа на ее мраморном лице. За восемь лет лицо ее ничуть не поблекло, не появилось ни одной морщинки, от нее по-прежнему исходит сияние молодости.
   – Тем хуже, тем хуже, – повторил Левендаль. – Король может встретиться с ней, и после преждевременно увядшей Денгоф она опять произведет на него неотразимое впечатление.
   – Несомненно, – подхватил ван Тинен, – она на всех производит неотразимое впечатление.
   – Вы разговаривали с ней?
   – Да, верней, она излила мне свою душу.
   Левендалю удалось понемногу выведать все, что ему было нужно, и передать, с некоторыми преувеличениями госпоже Денгоф. Какой бы пустой и легкомысленной ни была Марыня, как бы она ни дрожала за свое благополучие, все же она не была настолько жестокой, чтобы хотеть лишить свободы несчастную женщину, которой и без того причинили страшное зло. Ей надоели настойчивые требования, угрозы придворных, и она, возможно, воспротивилась бы им, если бы не мать, внушавшая ей, что надо поддерживать со всеми хорошие отношения и не перечить фаворитам короля, чтобы продлить свое господство.
   Левендаль в тот же день посетил Марыню Денгоф, выбрав время, когда она была вдвоем с сестрой, и начал с лести, на которую обе были падки. Весьма тонко, будто случайно, он стал сравнивать нынешние времена с прежними, много говорил об Анне Козель и кончил тем, что у него есть вести о ней.
   – Ну, как она? – спросила госпожа Денгоф.
   – Она живет в Берлине и, пользуясь покровительством прусского короля, чернит нас, короля, двор и все, что здесь делалось и делается. Конечно, это чудовищная неблагодарность, но мы к ней привыкли. Этому не стоило бы придавать значения, – добавил он, – если бы она не угрожала при первой же возможности пустить королю пулю в лоб.
   Марыня в ужасе вскочила с диванчика и закрыла глаза, а сестра ее пожала плечами.
   – Пустяки. Пустая болтовня, – сказала она.
   – Возможно, вы правы, но нам, к сожалению, известен характер графини, – прервал ее Левендаль, – особенно мне, ведь я имею честь быть ее родственником. Эта женщина не пускает слов на ветер.
   – К счастью, она вряд ли сможет встретиться с королем, – возразила госпожа Поцей.
   – Неужели вы думаете, что она будет ждать случая, а не искать его? Пробралась же она однажды на маскарад, и сейчас может приехать переодетой в Дрезден, и подстеречь короля хотя бы на улице.
   – Да! Да! – с жаром поддержала его Марыня. – У меня нехорошие предчувствия. Козель ведет себя неосторожно, эту женщину надо… не знаю… что-то надо с ней сделать…
   Левендаль пожал плечами.
   – Того, кто не умеет пользоваться свободой, надо лишить ее.
   Женщины замолчали, обеим пришла в голову одна и та же мысль: то, что сейчас угрожает Козель, может стать когда-нибудь уделом Марыни. Левендаль, очевидно, догадался, о чем они думают.
   – Его величество, – сказал он, – никогда не был жесток к тем, кого любил пусть даже совсем недолго; это могут подтвердить те женщины, которых вы здесь видели; однако бывают случаи…
   Тут на помощь дочкам подоспела госпожа Белинская, дама весьма оборотистая и, несмотря на преклонный возраст, одетая с претензией. Она не пропускала ни одного зеркала, то и дело поправляла прическу и охотно выставляла напоказ свои красивые, унизанные кольцами руки. Поздоровавшись запросто с Левендалем, одарив его улыбкой и взглянув на дочек, она сразу уловила, о чем речь, и присоединилась к разговору.
   Марыня поделилась с матерью опасениями, которые высказал им друг дома Левендаль; когда дело шло о дочерях, госпожа Белинская, в общем-то не злая, забывалась и становилась мстительной и жестокой. Дочери были ее единственным достоянием и надеждой. Любая опасность, угрожавшая им, приводила ее в ярость. Рассказ Марыни вывел ее из себя.
   – Проявлять такую снисходительность к обезумевшей женщине! Король слишком добр! Подумать только, она угрожает ему, глумится над ним! Надо покончить с этим раз и навсегда. Пусть пеняет на себя!
   Предостеречь короля было поручено Марыне, но, поразмыслив, госпожа Белинская усомнилась – справится ли дочь. Решили, что Марыня лишь намекнет, а мать, употребив все свое красноречие, доведет дело до конца. Левендаль, вверив свою месть в столь надежные руки, удалился.
   Вечером состоялось празднество в Саду Гесперид, так назывался парк, примыкавший к недавно с царственной роскошью отстроенному Цвингеру; в соответствии с модой и вкусами того времени в парке были великолепные цветники, обсаженные буковыми деревьями, фонтаны, гроты, античные статуи. Вечером при свете лампионов и разноцветных фонарей он казался еще красивей, чем днем. Апельсиновые аллеи манили гуляющие пары отдохнуть на скамейке в тихом укромном уголке. На галерее, окружавшей Цвингер, играла музыка, и легкий вечерний ветерок разносил ее далеко вокруг. Посреди сада стоял ярко освещенный шатер – импровизированный зал для танцев.