2
   Москва и Подмосковье, 1693 год
   – Потребно учинить шумство, ребята! – заявил патриарх Всешутейшего и Всепьянейшего собора Никита Зотов и, повалившись с деревянного трона, расписанного непотребными картинками, задрыгал ногами.
   Поднимали его с хохотом и сальными шутками, а синеглазый красавец, широкий в плечах, очень проворный и вертлявый для своих немалых габаритов, хлопнул Никиту Моисеевича пониже спины, и тот снова рухнул наземь.
   – Будет с него, Алексашка! – отозвался из угла нескладный круглолицый человек, длинный, похожий на несказанно разросшееся полено. Глаза, круглые, как у кота, были выпучены на валявшегося Зотова, а маленький рот кривился в беззвучном хохоте. – Будет с него. И так зело с Ивашкой Хмельницким[3] пободался.
   – Пьянь несусветная, мин херц, – ответил Алексашка Меншиков. – Первая неделя Великого поста, а наш князь-папа, его пьянейшее всешутейшество, уже залился зельем по самые глаза. А уж пора бы и покаяться. – И в синих глазах будущего генералиссимуса и светлейшего князя заплясал веселый дьявольский смешок.
   – Покаяться! – Петр вскочил в своем углу. – А что, хорошая мысль, Алексашка. Ну что, старый греховодник, айда каяться по Москве!
   – Помилосердствуй, Петруша, – пробормотал Никита Моисеевич, вставая на четвереньки. – Стар я уж для таких скачек.
   – Стар? Так помолодись! Алексашка, бери его и тащи в сани!
   Меншиков поволок патриарха Всешутейшего и Всепьянейшего собора во двор. Тут уже стояло несколько саней, запряженных свиньями и козлами. В головной повозке полулежал красноносый мужик в дорогой шубе, прорванной на спине, и в колпаке с павлиньими перьями. Это был Яшка Тургенев, новый царский шут. Меншиков пнул его ногой и заорал, перемежая свои слова кудрявой бранью, от которой буквально полегли со смеху все присутствующие:
   – Вставай, курицын сын (тра-та-та)! Принимай патриарха кокуйского и вся Яузы святейшего кира Ианикиту прешпургского (мать-перемать)!
   Яков Тургенев открыл маленькие свиные глазки, заплывшие жиром, и пробормотал:
   – Понеже мне… сквернавцу… И снова заснул.
   Через несколько минут пестрая процессия потянулась из ворот Прешпурга. Молчаливые восьмиугольные башни крепости угрюмо воззрились на следующую картину: больше сотни человек на дюжине саней вылетели на дорогу. Хрюкали запряженные в сани свиньи, ревели козлы, бесновался старый беззубый медведь, который на старости лет вынужден был переквалифицироваться в тягловую единицу. В санях рычали, блеяли, ревели, икали участники шутовской процессии, во главе которой ехал князь-папа Никита Зотов в жестяной митре, полном облачении и с жезлом. Сотоварищи патриарха орали песни, свистели и прыгали в санях. Козлы и свиньи, запряженные в сани, на фоне развлекающихся сановных бездельников, честное слово, казались приличнее людей.
   В то же самое время боярин Кузьма Егорыч Боборыкин дремал у себя в доме, сидя на большом, обитом тусклой жестью сундуке. Уже три дня он не мог спать у себя на кровати, большой, теплой, уютной. Кузьма Егорыч наслушался рассказов о том, как молодой царь и его проклятые иноземцы, вельзевулы, черти немецкие, врываются в дома бояр и требуют угощения, выпивки, гостеприимства. Боярина Нащокина выдрали из постели в исподнем и заставили танцевать какой-то бесовский танец с медведем, подпоенным веселыми гостями. Боярина еле отбили. До сих пор лежит у себя, охает. Дворянин Иван Акакиевич Мясной тоже был взят прямо из постели и посажен в лохань с сырыми яйцами. Алексашка Меншиков, конюхов потрох, тотчас же придумал новую забаву, опробованную на Мясном, о которой и вспоминать-то срамотно… И вот теперь тучный Кузьма Егорович, пыхтя, отдуваясь и потея, ютился на сундуке, как дворовый холоп. Он наивно полагал, что здесь-то его точно не найдут, потому как станут искать в постели. Вошла жена, Арина Матвеевна.
   – Что ж ты, батюшка, на старости лет позоришься-то? – спросила она. – Борода уж седеет, а ты, как мальчонка, на сундук инда взгромоздился.
   – Цыть, дура! – фыркнул Кузьма Егорыч. – Борода!.. Бороду-то, того гляди, и откочерыжат! Не знаешь, что ли, что царь наш на дух бород не переносит, и вся его свита бесовская… прости Господи!.. бритая, голощекая, аж срам!
   – Да слыхивала…
   – Вот и оно!
   – Шастают по Москве, дурят, сраму того исстари не видано! – взъярился Кузьма Егорович. – Всех бояр постригли! Шереметевых, Буйносовых, Хованских, все великие роды перепаскудили, и с нашей фамилии Боборыкиных есть кто!.. Боюсь, призовет меня государь в Прешпург, гнездо аспидово, а кто-нибудь из его прихвостней хвать меня ножницами, а потом и брить! Бога и всех угодников неустанно молю, чтобы… Арина, кликни там Мишку, чтоб пожрать принес, а то я тут с утра без пищи высиживаю!
   – А ты бы шел есть, батюшка, как всегда садился.
   – Да? Выйду, а меня хвать, и того! Говорят, в свите государевой есть бесы сущие, которые могут проходить сквозь стены и наводить черную скверну. И государя самого заморочили!
   Кузьма Егорыч огляделся по сторонам и, поманив к себе Арину Матвеевну, зашептал:
   – А того пуще говорят, Матвеевна, что сейчас Петр Алексеевич – вовсе не Петр Алексеевич, а бес в его обличье! А что ж! Ведомо ли, чтоб царь так себя выставлял на посмешище, холуем наряжался, а то и хуже – в иноземное платье. Да разве батюшка его, Алексей Михайлович, попустил бы такое? Добрый был государь, истовый, богобоязненный. А ныне не пойми, что и думать. Подмененный государь, подмененный! Вот и юродивый на площади недавно говорил. Предрек, что ввергнут нас в геенну, в глад и мор на тринадцать лет и еще два года с месяцем!
   – Полно тебе городить, Егорыч, – махнула рукой супружница. – Коли царь не тот, а, как ты говоришь, подмененный, то куда ж настоящего-то дели?
   – Глупа ты стала. Извели царя, понятно! Отвезли в датскую сторону и там заточили в столб, а на престоле московском кривляется явленный бес!
   Жена затрясла головой, прикладывая палец к губам:
   – Окстись, батюшка. Поостерегся бы такие вещи говорить. Поди, и у стен есть уши. А коли говорят, что товарищам потешным, у царя заведенным, и стены не помеха, то…
   Арина Матвеевна осеклась. Она прожила с боярином Боборыкиным тридцать с лишком лет, видела его в горе и радости, в здравии и болести, трезвым и пьяным в розовый дым, хохочущим и рыдающим… Всяким. Но такого еще видеть не доводилось. Боярин затрясся всем своим большим, тучным телом, борода встопорщилась, рот порвался в беззвучном крике… Боярин подпрыгнул на сундуке с прытью, какой у него не было уже лет двадцать. Он глядел в противоположный угол горницы, туда, где сходились густые образа и тускло отсвечивала лампадка, и, подняв руку в крестном знамении, так и повалился наземь.
   – Свят, свят! – вырвалось у него. – Господи Иисусе, Пресвятая Богородица!..
   Арина Матвеевна почувствовала, что у нее коченеет шея. Она медленно повернула голову и увидела, что прямо из стены, затянутой розоватой, похожей на кисею пеленой, выходит бес. Точнее – бесовка. Огромная, тучная, в немецком платье. Толстые губы округлены, в глазах темное пламя. Вслед за ней проявился второй нечистый – широколицый, в стрелецком кафтане, со взором блудливым и бегающим. И третий!.. Да целое бесово воинство вторглось в честный дом русского боярина Кузьмы Боборыкина! Третий был с длинным язвительным лицом, платье думного дьяка сидело на нем фальшиво, как на воре неправедно нажитая шапка. Этот последний вертел на пальце какое-то кольцо, мыча под нос песенку варварского мотива с непонятными, по всему видно, крамольными словами. Кузьма Егорович лежал на полу, вцепившись сведенными судорогой пухлыми пальцами в драгоценную, ножницами не тронутую бороду, и пучил глаза, как придавленная болотная лягва. «Господи, Господи! И ведь был у меня недавно отец Микифор, если бы его сейчас сюда, глядишь, может, и отвадил бы нечисть! А теперь… пропала, пропала моя головушка! Не иначе – по цареву повелению бесы ворвались и потащат меня в застенок, к Ромодановскому, а от того спасения нет. Крамольные слова сказал, и никакой пощады!»
   И тут, как. наговоренный, появился четвертый, и тогда Кузьма Егорович понял, что ему не поможет ни отец Микифор, да и сам патриарх не помог бы!.. Видно, не боятся бесы царевы священнических риз, глумятся над ними! Потому что четвертый был в поповской рясе, с жидкой бороденкой, похожей на пучок пакли, и острижен коротко. Этот последний и сказал:
   – Тэк-с. Кажется, прибыли. Да вы не бойтесь, уважаемый.
   Он обращался к Кузьме Егоровичу, но тот едва ли это воспринимал. Впрочем, в следующую минуту и о боярине, и о полуобморочной боярыне, кажется, забыли. Из стены же, все еще сочащейся струйками розоватого, остро пахнущего дыма (или так пахло от пришельцев) появилась вдруг диковинная машина, чем-то отдаленно напоминающая сундук Кузьмы Егоровича. Однако никакой сундук не способен испускать сполохи зеленоватого, вне всяких сомнений дьявольского, пламени!.. Пламени, в свете которого сумрачная, вялая, полуобморочная горница вдруг засияла новыми красками. Бедным хозяевам на миг показалось, что даже святые на иконах осклабились сытыми, хищными, плотоядными улыбками.
   Боярыня Арина Матвеевна охнула и лишилась чувств.
   – Гм, – сказала толстая бесовка, – кажется, ей дурно. Буббер, поднимите ее. Впрочем, не надо. Вам к женщинам лучше не приближаться. Это всем известно, особенно суду и потерпевшей тетушке Клэр. Да, вам лучше к женщинам не соваться.
   – Даже к вам?
   – А только попробуй, – сказала бесовка таким жирным басом, что и Кузьма Егорович чуть не лишился зрения и слуха. Туманные видения, смятые, словно изжеванные звуки нестройно вторгались в его бедную лохматую голову. Бес в священническом облачении склонился над ним и сказал:
   – Выпейте вот это, уважаемый. Хороший, знаете 1ли, коньяк. Французский, Колян Ковалев дал.
   От беса ощутимо пахло спиртным. Он сунул горлышко фляги в рот боярина, Кузьма Егорович глотнул и закашлялся. Потом глотнул еще, но теперь пошло легче. Таким замечательным манером боярин Боборыкин выдул весь коньяк, данный Афанасьеву в дорогу банкиром Ковалевым, и только тут почувствовал себя в своей тарелке. Приподнялся. Ему даже стало весело. В конце концов, во хмелю и смерть красна! Так гласит поговорка… или немножко не так, но, собственно… э-э-эх! Стыдно русскому боярину бояться чертей! А они не такие уж и плохие ребята, эти бесы, выпить вот дали, душу облегчили. Кузьма Егорович расхрабрился и спросил:
   – А вы правда бесовского рода?
   – Мы-то нет, а вот кто нас послал сюда, тот – да, – правдиво ответил стрелец Ковбасюк, с содроганием вспомнив Добродеева.
   – Правду говорил блаженный!.. – простонал боярин Кузьма Егорович и сел на полу. – И что же вы от меня хотите? Потешиться, поглумиться? Али душу вынуть?
   – Ваши предположения, сударь, пещерны, отдают примитивизмом и далеки от истины, – сухо отчеканила Сильвия. – Впрочем, чего от вас еще ожидать? Душа ваша нам не нужна. А вот это помещение, – она окинула взглядом стены, пол и потолок, – было бы весьма кстати. Мы могли бы арендовать у вас этот… гм… склад? – полувопросительно-полуутвердительно произнесла она.
   Боярин не понял. Он отчаянно моргал глазами. Потом что-то, видно, стукнуло ему в голову, потому что он вскочил и, набычив голову, бросился прямо на Афанасьева. Правда, вместо этого он наткнулся прямо на уважаемую Сильвию Кампанеллу. Одним движением окорокообразной руки она отправила его обратно к сундуку. Боярин едва устоял на ногах.
   – Тише, вы! – густо выговорила массивная гостья из будущего. – Как вас звать?
   – Кузьма, княж Егоров, сын Боборыкин, – по всем правилам ответил Кузьма Егорович.
   – Ага, – подхватил Афанасьев, – это если переложить со старомосковского геральдического языка на нормальный русский, то вы, значит, будете – Кузьма Егорович?
   – По-домашнему – так, – поспешил согласиться боярин.
   – Очень хорошо, Кузьма Егорович, – заговорила руководитель миссии. – Прекрасно. У меня к вам два вопроса. Первый: возможно ли нам оставить у вас ценный прибор, с тем чтобы никто не посмел и пальцем его тронуть?
   Боборыкин глянул в угол, туда, где исходила зелеными сполохами дьявольская машина, и подумал, что никто из дворовых людишек не тронет эту погибель пальцем, даже если посулят по сту рублев на душу и подарят каждому вольную. Вслух он сказал:
   – Чай, честный дом, жулье не держим.
   – Вот и ладно, – сказала Сильвия. – А теперь второй вопрос: бывает ли у вас царь Петр? Ведь вы боярин, а он, я прочитала, любил ходить в гости к русскому дворянству.
   – Да уж, – ехидно протянул Афанасьев. – Это точно. Парикмахерские услуги на дому особенно любил оказывать.
   Боярин Боборыкин испуганно глянул на него и принялся креститься, смутно надеясь на то, что крестное знамение как-то отпугнет или остановит бесов, поумерит их прыть. Но, наверно, это были какие-то особенные бесы, потому что все оказалось абсолютно впустую. Толстая бесовка повторила:
   – Так бывает у вас царь?
   – О прошлом месяце вот был. Почтил высокой честью. – Боярин клацнул зубами. – Я верный слуга государев, и мой дом…
   – Очень хорошо, – перебила Сильвия Лу-Синевна. – А как часто бывает у вас царь?
   – Живет он сейчас в крепости Прешпург на Яузе, – глотая воздух, залопотал боярин, – а как вздумается ему потешиться, так и выходит, выкатывается на Москву со своими бе-са… товарищами в делах ратных и государственных.
   – Прекрасно, – сказал Сильвия, – будем считать, что организационный вопрос хранения машины в вашем помещении, почтенный Кузьма Егорович, утрясен. Никаких проблем. А что с вашей супругой? Наверно, она испугалась нас? Уверяю, нас нечего бояться, мы чрезвычайно толерантны, особенно к угнетаемым представителям прошедших времен.
   Боярин задрал бороду, глядя в неумолимое лицо бесовки, похожее на широкий масленичный блин.
   – Проще надо быть, фрау, – шепотом подсказал Афанасьев, – бедный московит перепугался все-таки. Их и так тут Петр Алексеевич муштрует на иноземный лад, а тут еще и вы со своими жуткими «толерантностями» и прочими… м-м-м…
   Сильвия Лу-Синевна, отобразив на лице широкоформатное негодование, прервала Афанасьева:
   – Попрошу не забывать, Евгений Владимирович, кто именно здесь главный. Я сама принимаю решение о том, как мне следует вести себя с аборигенами.
   – Аборигены в Новой Зеландии, а здесь Россия, – отметил неугомонный Афанасьев, однако величественная глава миссии уже отвернулась от него и снова вступила в разговор с многострадальным владельцем дома:
   – Рада, Кузьма Егорович, что мы начинаем понимать друг друга. Собственно, я и не сомневалась в этом. Ну что же, теперь хотелось бы немного перекусить и отдохнуть, потому что наше путешествие было очень утомительно и отняло массу сил, по крайней мере у меня.
   Боярин Боборыкин снова занял исходную позицию на сундуке. После некоторого колебания он решил перейти в горницу, где обычно трапезничал, и наконец закусить по-человечески со своими странными гостями, которых он боялся, кажется, не меньше, чем самого царя Петра. После недолгого колебания он велел собирать на стол. Челядь захлопотала. Бегали на полусогнутых ногах, страшным шепотом пересказывая уже перевранные по дому побасенки о странном появлении четверки гостей в доме боярина Боборыкина Кузьмы Егоровича. Впрочем, шепотки и загадочные переглядывания не помешали уже через несколько минут подать на стол простое, но очень сытное и немилосердно аппетитное (особенно для оголодавшего в нижней горнице боярина) угощение: щи с жирной ароматной свининой, кашу, заправленную молоком, вкуснейшие пупки на меду с имбирем, нарезанное крупными сочащимися ломтями мясо, жаренное с чесноком, лапшу с курицей, лафитнички с водкой и настойками медовыми и травными. Боярин перекрестил лоб, и его челюсти заработали. Особенной культурой быта в семействе Боборыкиных никто не отличался, так что рафинированная Сильвия Лу-Синевна, изящно нарезая и поедая кусок умело приготовленного сочного мяса, не без отвращения смотрела на то, как боярин чавкает, громко и с удовольствием отрыгивает, ковыряется перстом в зубах и вытирает руки о скатерть и о длинную русскую рубаху менявшего блюда холопа. Кузьма Егорович открыл было рот, пальцем смахивая застрявшую в бороде лапшу, но тут снаружи послышался шум, крики, топот копыт и нестройные вопли. Боярин задрожал, его челюсть отпала, а в глазах появилось смятенное движение, похожее на колебание болотной ряски, когда в нее бросят камень. Кузьма Егорович простонал:
   – Господи, спаси и сохрани!.. За что же мне напасти на погибель души моей грешной?!
   Звонкий, наглый молодой голос снаружи крикнул:
   – Эй, ушлепок, что зенки вылупил! Принимай лихачей да упреди хозяина, что честь ему великая!
   Эта короткая, но весьма содержательная речь сопровождалась кудрявыми бранными выражениями.
   Кузьма Егорович едва не упал со стула. Этот страшный звонкий голос, эти хитрые ругательные кружева могли принадлежать только одному человеку, самому нахальному и дерзкому на всей Москве, царскому любимцу Алексашке Меншикову.
   – Это кто? – спросил Буббер. – Вон как загибает!
   – Александр Данилович… – пролепетал боярин, моргая. – Девки! – заорал он на сенных. – Быстро все со столов, несите мне платье в крестовую палату[4], авось государь и не прогневается!
   Он оглянулся на гостей. Афанасьев ободряюще подмигнул ему, а Сильвия Лу-Синевна сказала:
   – На ловца и зверь бежит, как говорится. Не успели оглядеться, как нужная нам персона сама пожаловала.
   – Вы, главное, этого Петру Алексеевичу с Мен-шиковым не скажите, про ловца и зверя-то, – отметил Афанасьев язвительно, хотя по коже пробежали мелкие мурашки. – А то они, пожалуй, начнут разбираться, кто ловец, а кто зверь!
   Глухо бухнули двери. Просыпались чьи-то дробные шаги, и мимо гостей из будущего пролетел отрок из числа боборыкинской прислуги с разорванной на плече рубахой и перекошенным лицом. Буббер мотнул головой и быстро проговорил:
   – Предлагаю пока что куда-нибудь спрятаться. Не нравится мне все это.
   – Да, в молодости Петр Алексеевич был буен, – пробормотал Афанасьев. – Это уж точно. Собственно, он и в зрелости кротким нравом не блистал, иначе разве ему удалось бы столько дел наворочать, и ведь каких дел, понимаешь…
   Под аккомпанемент этих хрестоматийных рассуждений Евгения послышался рев. Он явно не принадлежал человеку. Припомнилась знаменитая история с медведем генерала Федора Матвеевича Апраксина, огромным косолапым чудовищем с характерным именем Бес. Этот медведь прославился тем, что учился в особой медвежьей «академии», где животных обучали различным трюкам, а также тем, что победил льва из Сирии. После этого боя медведь Бес то ли по недосмотру служителей зверинца, то ли по иной причине не получил ведра вина, которое полагалось ему после каждого боя. Он рассвирепел, разломал клетку и убежал на волю, где принялся бесчинствовать (вот до чего доводит привычка к алкоголю и абстинентный синдром). Громадный Бес творил все, что приходило в его косматую голову: он вламывался в магазины и лез на постоялые дворы, косматым смерчем проносился по Санкт-Петербургу, его не могли удержать ни замки, ни запоры, ни заборы. По пути он заломал около десятка несчастных жителей города. Наконец медведь-алкоголик попал в винную лавку, где вылакал громадное количество водки и только тут угомонился. К этому времени прибыл взвод солдат, которым было приказано стрелять, как только они увидят зверя. Впрочем, служивые стреляли бы и без приказа – кому хотелось стать бифштексом?
   Вся эта история полезла в голову Афанасьева совсем не ко времени (особенно если учесть, что случилась она в 1720 году в городе, которого еще не было). Он прислонился к стене и произнес, не глядя на Сильвию Лу-Синевну:
   – А что мы, собственно, прячемся? С Петром Алексеевичем нам рано или поздно контактировать придется, и сейчас не самый плохой случай. То, что он позволяет себе врываться в дома своих бояр с медведями и еще более дикими зверьми типа того же милейшего Александра Данилыча… так кто говорил, что будет легко?
   Через стену раздавался звонкий голос Меншикова:
   – А что, боярин, не кажется ли тебе, что ты космат (мать-перемать)? А то бородку подравнять ему, мин херц? Ладно, Кузьма Егорыч, ты уж не серчай на меня, дурака. Просто гуляли, шумствовали, хотели вот тебя, сердешного, увидать-почтить. Верно я говорю, мин херц?
   – Верно, – ответил глуховатый, чуть заплетающийся голос.
   Невидимый Алексашка подумал и прибавил к своей речи несколько таких оборотов, что все присутствующие закатились дружным хохотом. Кто-то квакал, кто-то рыдал от смеха: видать, во все времена своей жизни Александр Данилович был большим шутником.
   Сильвия выкатила могучую грудь, на которой, дрожа, пенились рюшечки платья, и сказала, глядя в стену:
   – Да я бы вышла с ними поговорить… тут только одно «но»…
   – Какое же? – влез Буббер, крутя на пальце колечко и нетерпеливо глядя в сторону «шумствуюших» озорников во главе с царем Московии. – Или боитесь порушить честь, мисс? На этих, которые там, за стеной, в суд не больно-то подашь?
   – А помолчал бы ты, дружок, – массивно отвернула фразу, руководительница миссии, – нет, не это меня смущает. А уж больно они ругаются. Особенно этот, который…
   – Меншиков.
   – А, это Меншиков? Тем хуже. Я бы в два счета с ними договорилась, если бы они выражались поприличнее.
   Афанасьев вдруг вздрогнул, потому что услышал внутри себя язвительный голос:
   «А ты ей, Владимирыч, скажи, что, ежели она даст свое высокое дозволение, я ей вежливого Меншикова оформлю в лучшем виде. Он и материться перестанет. То есть, конечно, он-то не перестанет, а вот госпоже Сильвии фон Каучук будет казаться, что он… ну, скажем… употребляет химические, что ли, термины».
   – Если я ей начну объяснять про тебя, Серега, – пробурчал Афанасьев, – то, боюсь, ничего хорошего из этого не выйдет.
   Ковбасюк, благодаря своим экстраординарным способностям прослушавший весь разговор беса Сребреника и Афанасьева, толкнул Женю в бок и сказал:
   – Он правильно говорит, твой бес. Не говори нашей этой… руководительнице. Пусть в ее ушах весь перемат Меншикова и компании звучит… гм… по-химически. Тем более там много созвучных словечек: гидрит, ангидрит, эбонитовые палочки разные.
   – Эбонитовые палочки – это из химии, – сказал Афанасьев.
   – Какая теперь разница…

ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Князь-папа, Ивашка Хмельницкий и другие деятели Петровской эпохи

1
   – А что, Кузьма Егорыч, говорят, что у тебя в подвале хранятся купчие крепости, по которым отсудил ты у малых купчишек и дворянишек много работного и крестьянского люда? – хитро спросил Петр и закрыл один глаз.
   Кузьма Егорович перепугался, затряс головой. Ох, много пришлось перетерпеть боярину за один лишь день, а то ли еще будет, горестно думал он!..
   – А мне потребны солдаты в потешные, – продолжал Петр, – Алексашка, плесни мне сего напитка… У тебя, верно, есть молодцы, которые капусту квасят, или глину месят, или девок мнут, а все одно – не при деле, только портки просиживают. Ой, не хитри, не хитри, боярин! Я ж вас, бородачей, с детства насквозь вижу, как репой в ваши толстые животы да рыхлые задницы стрелял из пушки.
   – Не погуби, батюшка, не знаю, кто напраслину на меня возвел, только всех, кто годен под ружье, всех тебе отдал: пятнадцать мужичков в войско Бутурлина, в Семеновское, и тридцать три отборных молодца в Прешпург, под твои очи, батюшка.
   Петр подался вперед, схватил бедного Боборыкина за бороду, притянул к себе. Прямо напротив багрового, покрывшегося крупными каплями пота боярского лица оказались круглые глаза Петра, его маленький рот с прикушенной нижней губой. Кузьма Егорович едва не осел рыхлой тушей, однако вовремя вспомнил, чья рука держит его за бороду: не токмо волосы, но и голову может сечь та рука! Петр усмехнулся, прищурился:
   – Данилыч!
   – Здесь, мин херц.
   – А дай-ка сюда ножнички да прибор бритвенный, пены малость – окажу боярину честь: сам его обрею!
   – Не погуби, государь!.. – хотел было начать бедняга Боборыкин привычную для всей Боярской думы песенку, но тут пальцы Петра сами разжались. Он отпустил бороду Кузьмы Егоровича так резко, что боярин, лишившись опоры, рухнул на пол и скатился под стол, прямо к уже сопящему там попу Бульке, верному участнику царских забав и игрищ, пьяному каждый день. Показаться из-под стола Боборыкин уже не посмел, так что он не сразу понял, чему и кому обязан он сохранностью своей бороды.
   Вошедшие в крестовую палату боборыкинского дома участники горе-миссии «Демократизатор-2020» увидели довольно своеобразную, хотя и привычную в российских условиях картину. В крестовой палате, просторном помещении с образами, завешенными парчой с золотыми кружевами, расположилось человек десять вида самого пестрого и невоздержанного. На лавках, обитых бархатными налавочниками, развалились трое нахальных молодцов в ярких, нерусского типа кафтанах, в севших набок париках; особенно вызывающе смотрелся самый здоровенный из них, с наглыми синими глазами и выпуклым лбом. Он склонил голову и, поставив ногу на спящего на полу карлика в оранжевом двурогом колпаке, вопросительно смотрел на вошедших. Возле него стоял какой-то длинный нескладный тип в черном с серебром кафтане, в грубых туфлях с металлическими пряжками. Над верхней губой – полоска усов, подбородок выбрит поспешно, неровно, на левой щеке – царапина. Он округлил глаза и бросил: