Креве стали зваться более по-английски — «Креветами». А семейные предания стали воспринимать как волшебные сказки. И все же… И все же какие-то смутные стремления сохранять связи с той, безвозвратно утраченной, жизнью у моих предков оставались. Вот, скажем, почему они перебрались из Бостона в Нью-Бедфорд? А потому, что южный сосед их рода, Рассел, несправедливо был обвинен в государственной измене Карлом Первым, ему отрубили голову, а когда при следующем короле дело пересмотрели и казненного посмертно реабилитировали, его потомкам в виде компенсации был дарован титул герцогов Бедфордских (они носят его и поныне).
   А с началом девятнадцатого века братья Креветы, Эндрью и Роберт, стали заниматься китобойным и зверобойным промыслом. Начинали с гарпунщиков, а кончили долей во владении судном «Сент-Мери оф Маринерс», и доля эта составляла вельбот с четвертью, что немало. А сыновей они послали в море с шестнадцати лет рядовыми матросами, чтоб знали все дело в тонкости и снизу доверху к поре, когда отцы уйдут на покой.
   И в 1833 году зверобойный бриг «Сент-Мери оф Маринерс» был захвачен во время занятий истреблением котиков у мыса Лопатка в Охотском море российским патрульным бригом «Посейдон». Добыча и судно были конфискованы, а экипаж, после суда, имевшего быть в Иркутске, сослан в каторжные работы на Усольские соляные рудники, что ниже Иркутска по левому берегу Ангары. Так представители моего рода впервые познакомились с Россией…
7. Между Тихим и Атлантическим океанами
   Десять лет катал Дик Кревет тачку на рудниках. Потом «за спокойный нрав» был выведен на поселение, местом которого ему определили почему-то татарскую слободу Заисток в городе Томске, Колыванского наместничества.
   В Заистоке, расположенном на низинах в пойме Томи, не было ни единого человека, понимающего по-английски. Эуштинцы, тюркоязычное племя мусульман, сливающееся с сибирскими татарами, высланными из-под Тобольска, кыргызы и хакасы — все население слободы. Да еще трое «бухарцев» — торговцев: два бухарских еврея и узбек.
   Дик, которого называли, вслед за квартальным, «Ричардом Андреевичем», за год каторги стал постепенно отвыкать от самого себя. Он теперь во сне ругался по-русски, днем крестился троеперстно по-русски, пил водку под соленые огурчики и квашеную капустку по-русски, женился на русской бабе, ядреной вдове тюремного офицера, которого каторжники в штольне завалили глыбой соли. Наконец, он построил избу из лиственничных бревен в обхват. Мало-мало столярничать он умел сызмала, а поднаторел в этом деле и сколотил плотничью артель. Жил он долго и умер аж в 1881 году. Его сын, Евгений Ричардович Кревет (1860-1925), инженер-горняк, женился на дочери мелкого золотопромышленника-«гурана» (забайкальские казаки, не без аборигенской монголоидной примеси). Сын его, на три четверти русский по крови и на одну четверть американец, был авантюристом. Родился он в 1890 году, а умер в 1954. Жил то в Москве, то в Сан-Франциско, то во Владивостоке, умудрился в 1921 году, когда по бассейну Тихого океана гуляли упорные слухи, что РСФСР продает Камчатскую область с молотка, выдать себя за эмиссара Москвы и получить с некоей калифорнийской торговой компании 25 % задатка по этой сделке и благополучно уйти от расправы. Был другом шефа Госполитохраны Дальневосточной республики, позднее заместителя наркома внутренних дел СССР, имевшего звание «КГБ (комиссар государственной безопасности) 2-го ранга» Льва Бельского (Левина), ликвидированного вместе с наркомом Ежовым. Этот джентльмен удачи, в честь которого (сомнительная честь!), именовался Николаем Евгеньевичем Краваткиным в России и Майклом Юджином Креветом в САСШ. Почему Майкл, а не Николас — известно разве что ему самому да Федеральному бюро расследований.
   Женился он в Благовещенске на дочери приказчика крупного универсального магазина «Кунст и Альберс» Джорджа Гордона, умершего в 1919 году от инфлюэнцы, и Нелли Карриген из Барнстейпла, Девоншир, Мэри (Марии Георгиевне), умершей в 1943 году от голодных осложнений после простуды, и имел от нее одного сына, похожего внешне на отца, Владимира, и одного, похожего на мать, Геннадия.
   Владимир Краваткин в провинции скучал, томился и при первой возможности уехал учиться в Москву, которою бредил, в знаменитый МИФЛИ — Институт истории, философии и литературы. Но с первого курса его отчислили за неясное происхождение. Тут же призвали в армию, и, зная четыре языка, он и моргнуть не успел, как оказался в разведке. Сперва спецшкола, потом сложная невидимая работа по координации действий советских и английских диверсионных групп — сначала в Скандинавии, потом в зоне Южно-Китайского моря, от Сингапура до Гонконга и от Сайгона до Манилы. Дело было жутко увлекательно, опасно и требовало разносторонних и часто неожиданных познаний.
   В апреле 1945 года майор Краваткин оказался в штабе Второго Дальневосточного фронта в Хабаровске, откуда был командирован в штаб Семнадцатой армии. Там и вспыхнул его роман с моей мамой — полуукраинкой-полуполячкой с примесью сибирско-казачьей крови. И в 1946 году майор Краваткин навсегда покинул Россию, увозя с собою жену и новорожденного сына. То есть меня.
   Детство я провел, мотаясь за папой по четырнадцати странам и владениям бассейна издавна отцу известного Южно-Китайского моря. Отец любил эти душные, влажные земли, их тщедушных обитателей с птичьими языками и лукавыми глазами. Он с наслаждением торговался на рынках какого-нибудь забытого Богом («Но и Сатаной!» — уверял отец) селения в Малайе или Таиланде…
   Я этого не понимал. Меня влекла никогда мною не виденная Европа. Но попасть в милую старую Англию мне удалось, только когда лейбористы провозгласили политику «К западу от Суэца» и в спецслужбах дряхлой империи пошли сокращения штатов, упразднение, одного за другим, целых отделов и служб, досрочные выходы на половинную пенсию и так далее.
   Эта катастрофа в жизни отца по времени как раз совпала с порой моего поступления в университет. Конечно, о «каменных» Оксфорде и Кембридже нечего было и мечтать — слишком это дорогое удовольствие. Да и я, с моим колониальным произношением, был бы в почтенных стенах «каменных» университетов не более, чем мишенью для острот.
   И я поступил в Манчестерский университет.
   За пределами Англии мало кто знает, что такое Манчестерский университет и что такое сам Манчестер. Полагают, что Манчестер — это нечто вроде Бирмингема, закопченное и скученное. На самом деле Манчестер — чистейший город, задуманный и выстроенный белокаменным. И камни эти остаются белыми. Манчестер давно разбогател, и ему было на что содержать приличный университет и музеи, библиотеку и галерею, школы и больницы. По уровню социальной защищенности Манчестеру нет равных в Англии. Или не защищенности, а этой, как там ее называют, «социальной инфраструктуры».
   Я окончил истфак, защитил магистерскую по современной истории на тему о вкладе некоренных народов Юго-Восточной Азии в становление и функционирование преступных структур региона — на примере китайской, русской и японской общин.
   И сразу же меня разыскали американские цэрэушники. Они следили за мной давно, «радовались моим успехам». И пошло, и пошло! Они знают о двух веках, проведенных моими предками на земле Новой Англии. И убеждены, что и я подсознательно об этом помню. И о том, что если я собираюсь стать писателем, это тихое дело не помеха, а подспорье: ведь сколько известнейших писателей были сотрудниками спецслужб! Сомерсет Моэм, Грэм Грин, Андре Моруа… И мир повидать мне будет как писателю полезно и как человеку приятно. И мой долг перед свободным миром. И как заманчиво перепробовать женщин разных рас и национальностей! И как приятно всегда иметь вдоволь карманных денег. Короче, пробовали нажать одну клавишу — если нет отклика, не развивая тему, тут же пробовали другое, третье, четвертое…
   И что скрывать, на определенных, довольно жестких для этой фирмы условиях я согласился. Каковы были мои условия?
   Во-первых, я занимаюсь прозой, а в свободное время цэрэушными делами.
   Во-вторых, они организуют мне поездки тогда, туда и настолько, когда, куда и насколько мне будет нужно.
   В-третьих, я намерен в некоторых книгах всячески поносить ЦРУ — и чтоб они мне в этом не препятствовали и не мстили.
   Наконец, в-четвертых, — никакой оперативной работы а ля Джеймс Бонд. Я только собираю, фильтрую и анализирую информацию.
   И они приняли все мои условия так спокойно, что я тут же начал жалеть, что не попросил большего. Хотя весьма смутно представлял, чем бы это «большее» могло быть…
   Писал же я главным образом исторические романы о веках давних в странах дальних. В сущности, все, мною написанное, так или иначе соприкасается с биографиями моих предков. Первой замеченной серьезными, «яйцеголовыми» критиками из «Атлантик Мансли» была моя «Тайна чистых» — о катарах и их единоверцах из Армении, Боснии и Прованса.
   Потом была «По учению друидов» — о кельтских поверьях и их якобы важнейшей роли в нынешней Англии. Если верить моему роману, кельтская религия существует и доныне, и многое в истории англосаксонских стран объясняется именно ее влиянием — от нескончаемой войны в Ольстере до убийства Джона Ф. Кеннеди (кельта, а не англосакса! Учтите!).
   Потом «Тайная война чекиста Обалдуева» — мрачная история дворянина, поступившего в ЧК, чтобы уберечь сокровища, унаследованные от дядюшки как раз в дни большевистской революции в России 1917 года, и всю жизнь громоздившего целые горы трупов, чтобы сохранить свои богатства.
   Критики каким-то образом делили мои книги на «чисто развлекательные» и «книги с концепциями». Не знаю. Все мои книги имели кое-какой коммерческий успех, и писал я все их равно не совсем всерьез. Ну да критикам виднее.
   Сам я вершиной своего творчества считаю «Некрофилию» — многотомную серию о движущих силах современной истории, якобы с конца девятнадцатого столетия попавшей под власть слуг Князя Тьмы. Тут и серии о локальных поражениях Господа в борьбе с Люцифером, вроде «Сербедара на колу» — романа о коммунистическом государстве на стыке нынешних Ирана, Афганистана и Туркмении. Тут и «Иезуитский колхоз» — о непонятном, никакими «измами» не объяснимом, парагвайском диктаторе Хосе Гаспаре Франсиа…
   Иногда я сам удивляюсь: да неужели же эти сотни биографий никогда не существовавших людей, эти миллионы слов вышли все из одной головы? Тогда я встаю, подхожу к зеркалу и недоуменно, даже не без испуга, себя разглядываю.
   На главное из написанного мною еще впереди. В конце концов, мне всего лишь пятьдесят, да и то скоро будет, а не уж стукнуло…

Глава 1
ГОСУДАРЕВЫ ПСЫ

1
   Худородный боярский сын Онисим Крекшин доходов со своей подзолистой, к тому же каменистой, пашни на берегу Финского залива имел немного. Но жил на широкую ногу, притом на немецкий лад, не по-русски. Одевался сам и всех домашних, даже челядь свою, одевал в заграничные дорогие ткани, и ел, даже в будние дни, кушанья заморские. И так навык к нерусской еде, что и огороды развел с травами-овощами, у каких и названий-то русских нет. И травы эти делали его кухню богатой и тонкой. Люди добрые пареную репу едят и хвалят, а у реченого Онисима «салат из пареной репы с кервелем и пореем» — одно блюдо, «салат из пареной репы с кориандром и фенхелем» — второе блюдо, «пареная репа, запеченная с артишоками в белом соусе» — третье блюдо, «та же пареная репа в галанском соусе с омарами» — четвертое блюдо, и всего одна пареная репа давала с разными приправами да с соусами дюжину блюд разного вкуса!
   А мог реченый Онисим такую жизнь себе позволить потому лишь, что еще деду его великий государь Всея Руси Иоанн Васильевич Третий, дед нынешнего царя, тоже Иоанна и тоже Васильевича, за посольские и иные государству полезные службы пожаловал привилей: право торговли на своих судах с портами Ганзейскими, и с Аглицкими, и со Свейскими, и с Норвецкими (что ныне под датским королем), и с Ливонией…
   А когда в Швеции новый король Густав Первый Вася укрепился и с датчанами воевать начал, отцу Онисима Крекшина, Никифору, случилось какую-то, не в обиду Руси, услугу и королю Васе оказать. И за ту услугу король Вася выдал всему роду Крекшиных охранную грамоту — навечно чтобы им невозбранно было торговать по всему морю Варяжскому, и морю Студеному, и морю Немецкому с проливами Датскими. И ни в мир, ни в войну (пусть бы даже, чего не приведи Господь, Швеция с Русью воевать стали) чтобы никакой обиды от свейского и союзных ему флотов не иметь отнюдь…
   А как государь нонешний, Иоанн Васильевич Четвертый, прозвищем Грозный, град Нарву у ливонцев отвоевал и порт велел дьяку Ивану Выродкову там выстроить — так Крекшины торг свой перенесли с устья Невы на Нарву. И завели на отвоеванной землице той верфь, причалы и склады-магазины.
   Потом Онисим сговорился с земскими старостами погоста Анкудинова, что в Поморий — и с царева согласия, взявши на себя все тягло оного погоста, перевел его на свои земли, под Нарву. Вольные, черносошные поморские людишки того погоста и допрежь бегали на лодьях да на кочах в Нидарос норвейский, и в Гуль — город аглицкий, и даже в графства Галанского порт Зандам. А уж из Нарвы, откуль в заграницы путь удобнее и короче, стали добираться и до славного вольного града Гамбурха, и даже иногда до французского Гавра…
   Причем осели эти поморы не в самой Нарве, где хватало, даже и на целое село, брошенных домов: и горожане были, и рыцари, предпочитавшие все свое побросать и в бега уйти, чтобы только под русскими не жить. Нет, поморы срубили себе деревеньку верстах в десяти от градских стен, на голой пустой земле, среди ижорских поселений. Им, вишь ли, привычно было с чудью белоглазой дружбы водить. А ижорские рыбаки все фарватеры в здешних мелководьях знали — и друзьям-новоселам показали. И даже костры на мысах жгли. Чужие не разумеют: ну костер, да и костер на берегу горит. Должно быть, мальчишки рыбачат или крестьяне в ночное лошадей выгнали да и жгут… А свои, кто в море плывет и язык огня понимает, видели и куда держать, и каких мест избегать, и даже каков ветер на берегу…
   И зажили на этой скудной земле, где репа, редька, горох да капуста так-сяк растут, а рожь и ячмень удаются не каждый год — то сам-два соберешь, а то так и посевное зерно не возворотишь, все вымокнет, — зажили тут северные молчуны ладно и сытно.
2
   Воеводы царевы уже пол-Лифляндии покорили — но Ревель держался. А с ним от русских заперт был свободный выход из Нарвы в большое море. Впрочем, ни датским, ни любекским, ни иным многим купцам это не мешало. А уж людям Крекшина, имеющим охранную грамоту короля Васи, — и подавно. Торговля шла непрерывно — от самого ледохода да самого ледостава. Посуду и оружье, вина и ткани — к нам. Даже к государеву столу порой корицу, да перец, да раков морских — лангустов — доставлял Крекшин. А от нас в зарубежье — меха и воск, лен и пеньку, и холсты, и кожи, и мед… Сам толстопузый Крекшин после тридцати лет в море не ходил, рыхл стал. Но верные люди его держали глаз за корабельщиками, дабы не утаивали выручку, в каждом рейсе.
   Хорошо жил Крекшин. Только нагрянула такая беда: начал царь Иоанн с крамолой боярской бороться и от лютой, насмерть, борьбы той озверел. А от озверенья государева всему народу стало жить страшно, как в грозу: застигнет в поле и, повинен ли, грешен ли в чем, или вовсе невинен, все едино. Молись православный, не молись — вдарит гром и до смерти убьет!
   Стал царь ходить войною на собственных вельмож и на знатные города российские: сначала на княжат Ярославских ополчился, потом — на Ростовских. А потом на господин Великий Новгород, и…
   На десятый год после взятия Нарвы русскими полками наступило, наконец, для торговых людей времечко золотое. Государев печатник Иван Висковатов в Можайске с новым шведским королем Эриком Васей мир заключил!
   Шведы отвели флот от Нарвы и пропускать русских гостей стали совсем свободно. Правда, от свободы доступа в порт цены на ввозимые товары упали — зато оборот вырос. Год прожили нарвские жители в довольстве, и в мире, и в надежде на совсем уже развеселую жизнь. Но тут… Короля Эрика Васю сверг финляндский герцог Юхан, севший сам на престол, приняв имя: Иоанн Третий Вася. И снова блокада, и снова война…
3
   Осенью 7076 года от сотворения мира (как в ту пору на Руси считали; это от Рождества Христова лето 1568) возвращалась из дальнего заморского плавания одна из лучших лодей Онисима Крекшина — трехмачтовый «Св. Савватей».
   Мореходы сгрудились двумя кучками: на носу, на крыше поварни, и на корме. Первые — чтобы по команде кормчего Михея большой парус перекидывать быстро — фарватер здесь узок и времени на маневр дает мало, зазевался на полминуты — вынесет враз на мелководье! Последние — чтобы рулем и бизанью править, и тоже быстренько. Парус, промокший по нижней шкаторине от брызг, тяжел, надобно всем впрягаться, кто ни есть на борту: кок не кок, до одного всем.
   Кормчий усиленно вглядывался во мрак. Ночь, на счастье, была пасмурная, а луна, смутно желтеющая сквозь облако, — в малой четверти. Авось, шведы и не заметят? Мудрый старик-кормчий не ведал, признают ли люди нового свейского короля Ивана Третьего Васи тарханную грамоту короля Густава или не признают? А рисковать ценным грузом он не хотел. Идя впусте, не побоялся бы и шведов. Но с таким грузом…
   Тут и вина ренские в бочках, и сукна тонкие фландрские и аглицкие цветные, и посуда луженая немецкая, и кубки цветного стекла венецейские… Новый-то король ихний не по закону престол унаследовал, а оружьем его взял, — о том кормчий слыхал от верных людей в немецкой земле. Так что, не ровен час, могут и не признать грамоту. А могут издали, не слушая слов, влепить в борт из пушки… Лучше не связываться.
   Тут кормчий оторвался от своих мыслей. Пора уж было показаться костерку по правому борту, на Курголовском мысу. А вместо того показалось великое зарево, и сильно уж справа. И великоват огонь, и глубоко в бухте, как бы не на мысу, а на берегу разведен… Уж не снесло ли лодью? Вроде все течения здесь за десяток навигаций изучил, а вот поди ж ты… Если что иное, а не снос — то что же?
   А это что за звук? Как бы весла плещут — но как бы и не они. Черед звуков как раз гребной, а сами звуки глуховаты…
4
   К левому борту, с мористой, чухонской стороны, подвалил малый челночок. Гребец привстал и швырнул на крутой борт лодьи шнурок-легость с гирькой на конце. Гирька зацепилась за фальшборт, ее подняли и вытянули за шнурок канатец-фалинь с навязанными через локоть узлами. По фалиню гребец взобрался на борт, перехватываясь от узла к узлу.
   — Федька, это ты, что ли? — спросил, не веря себе, кормчий. Вовсе не этого мальца ожидал он, а его дядю-лоцмана.
   — Я, дядя Михей, — странным дребезжащим голосом ответил паренек.
   — А дядя твой, Симеон Гаврилыч, где?
   — Не будет его боле! — маловразумительно ответил малец и неожиданно торопливо молвил: — Крестный, дай пищаль.
   — Да ты что? Белены объелся, малой?
   — Да давай же поскорее! — сказал паренек таким страшным голосом, что кормчий только качнул сивой головой и приказал принести зуйку, что он просит. Принесли. Федька снарядил оружие и… И выпалил через борт — прямо в середину днища того самого челнока, на котором приплыл. Потом малец скинул за борт легость с гирькой, которую сам же только что сюда и закинул, и перекрестился:
   — Ну, вот и все. Умре раб божий Феодор. Утоп я, крестный. Пошел сети дорогие, норвецкие, снимать, чтобы буря не разметала, — да и утоп. И сети потерял, и челн, и себя. Царствие мне небесное!
   — Окстись, парень! Что ты несешь-то?
   — Не понял еще? Мертвый я, крестный. Мертвый. И я, и ты тоже, и Марфа Васильевна твоя, и детки все, и внучек…
   — Ребята, вяжите его! Обезумел парень!
   — Погоди с этим, крестный. Я ж никуда не сбегу. И в огни те вглядись лучше. Разве ж то костер?
   — Да я уж гляжу, что не костер. Но тогда что же? Может быть, пожар лесной?
   — Нет. То село наше догорает.
   — Ахти! Неужели пожар?
   — Если б так. То поджог, а не пожар.
   — Все село в поджоге? Это кто же такой злодей?
   — Злодей кто, спрашиваешь? А царь наш. Иван Васильевич, прозвищем Грозный.
   — Но-но, парень! — испуганно вскрикнул кормчий. — Ты, я вижу, вконец заворовался!
   — Ну, коли и не сам царь, то верные псы его.
   — Что ж никто и не тушит? Спасать село надобно!
   — Уже не к чему.
   — Как то есть так?
   — А так, что ни одной живой души там нет. Три дня, как никого, кроме меня не осталось. Ты бы, крестный, приказал паруса покуда свернуть. Я по порядку все обскажу, тогда и порешите, как быть. Может статься, что и приставать не захотите…
   — Как то есть «не приставать»? Мы же с товаром…
   — Товар теперь ваш.
   — Ох, парень, не нравиться мне то, что ты говоришь.
   — А мне, думаешь, нравиться?
   Кормчий оглядел Федьку-зуйка внимательнее и охнул. Весь в мусоре, в волосах сено, да это бы еще пустяки. Но морда побитая, в синяках, на голове рассечина до крови. А виски у парня седые! Это при том, что ему четырнадцать едва минуло, и в роду у него седели поздно, уже облысевши…
   — Ребята, паруса долой и якорь за борт!
   Глубины в губе были — не более пяти сажен, грунт на дне всюду — глина с валунами, так что становиться на якорь можно было в любом месте, дно держало надежно.
5
   — Неделю назад прискакали в Нарву опричники. Многих казнили, еще больше замучили, запытали. Домов множество пожгли и почти все разграбили, кроме бедных самых. И даже самого государевого окольничего, воеводу Нарвского, как ворога связали и в полон увели. Напали и победили.
   — Да неужто ж и Лыкова-воеводу? Михаилу Михайловича? Он же самим царем поставлен.
   — И его. Меня-то намедни батюшка в город послал — денег дал и наказал купить на торжище октан навигацкий: лодья Ивана Лопарева в досмотр попала к данцигским мореходам. А те товар в море повыкидывали, а навигацкий прибор весь поотбирали. Вот поэтому я и цел остался.
   В городе зашел в корчму «У Рихарда» пообедать — а то на монастырском подворье, в странноприимном дому, где я остановился (пришлось заночевать, потому что октан не хлеб, его на торгу не каждый день увидишь, и делается это не в одночасье), был день строгого поста, одной капустой вареной кормили. Сижу, ем, вдруг слышу — пьяная речь за соседним столом и вроде как батюшку нашего, Онисима Никифоровича, через слово на второе поминают. Ну, я шапку на лоб надвинул, словно чудин, и сижу, щи хлебаю — да так, чтобы ложка о миску не скребла, слушать не мешала — и ушки на макушку! И такое услышал, такое!
   Приказчик гостя Петры Лодыгина дружку своему рассказывал, что хозяин его от опричного нашествия бо-ольшую прибыль чает иметь. Дескать, сговорился он с двумя другими торговыми людьми и на кормильца нашего «слово и дело» объявил. Будто бы боярский сын Онисим Никифоров Крекшин в литовскую измену переметнулся со всеми своими людишками. И будто он, под видом заморского торга, от князя Володимера Андреевича Старицкого, который ноне в главных изменниках и злодеях состоит, записки разные через кормчих, доверенных своих, пересылает из Руси и в вольный город Данциг, и в Мемель, а оттуда — изменнику и вору князю Андрею Михайловичу Курбскому! И так же — от князя Курбского в Россию.
   — Вот же злодей!
   — И то еще не все. Сговорился он также показать, будто товары за рубеж и из-за рубежа мы ввозим негодящие, и вся наша торговля — только для отводу глаз. А все доходы наши и Онисима Никифоровича — и не от торговли вовсе, а от воровства нашего: якобы плата за соглядайство, плаченная врагами царя российского! Так и это еще не все! Еще один донос на епископский двор отправили: будто батюшка-кормилец наш — еретик и молится не на святых угодников образа, а на поганые парусины, из немецких земель вывезенные.
   — Ахти! И что же?
   — А то, что не стал я дослушивать долее, побег на монастырское подворье, отвязал лошаденку свою и поскакал в село наше во весь дух. Мало, что коня не загнал! Известил старосту и боярина нашего. Сразу начали собираться. Известно же, что от опричного суда ни правому, ни виноватому нет другого спасенья, кроме утека. Порешили утечь в свеям в Выборг-град. Да немного времени не хватило: нагрянули эти…
   Главный у них — сам ростом с колокольню, кафтан весь златом расшит, яко пасхальная риза у попа, — а по колено, стало быть, с чужого плеча достался. Наверное, с убитого содрал или с замученного. У седел у каждого — метла, а с другой стороны — голова собачья отрубленная.
   — Тьфу ты, Господи! А эта пакость зачем же?
   — Крамолу, значит, выметать, как метлой, и врагов государевых загрызать, яко псы, будут. И шли они с облавой. Кто из наших к ижорцам в их деревеньку спасаться побег — первыми на опричников и наткнулись. Их — в кнуты, девок всех снасильничали. А сборы наши недоконченные нам в доказ вины поставили: мол, точно изменники! Боярина нашего сразу под стражу, а людишек — на дыбу по очереди, чтобы доносы подтвердили. Ну, послабже кто, не выдержали…
   — И что ж сказывали?
   — А много ли с дыбы скажешь? — огрызнулся зуек. — Кивнет на вопрос или там крякнет: «Да!» — и все. Да им и не надобно было много. Это так только, для потехи. Одни с бабами и девками забавлялись, другие — с клещами да дыбой. Смотря по тому, чья к чему душа лежит. А больше всего средь них охотников чужие сундуки потрошить да свои тороки нашим добром набивать оказалось…