Большой Змей только посмеивался, слушая эти разговоры Он был третьим мужчиной от шестнадцати до шестидесяти лет, но упорно не хотел приближаться к шестидесяти, хотя от шестнадцати все больше и больше удалялся.

Глава 12. КОГО МЫ РАСТИМ?

   Исполнитель главной роли в фильме «Предпоследний из могикан» лет до тридцати не догадывался, что носит женское отчество. Мать у него была Кузьминична, и он полагал по молодости, что отец его был, как и дед по матери, Кузьма, а отец, оказалось, был и вовсе Егором, причем из тех никудышных Егоров, которые бросают семью, а впоследствии злостно уклоняются от алиментов.
   Кузьминичу бы смекнуть, что при отце Кузьме ему полагается быть Кузьмичом, но он, пока был молод, редко пользовался отчеством, а позднее было не до того: другие заботы одолевали.
   И лишь когда помирала мать, был ему открыт секрет его отчества.
   – Отец твой, сынок, нехороший был человек, – призналась мать перед последним расставанием. – Не хотела я марать тебя его именем, дала свое отчество, ты уже не серчай. Остаешься ты на этом свете Кузьминичем – в память и обо мне, и о деде. Больше тебе помнить некого: бабка твоя не при моей памяти померла.
   Так и остался он Кузьминичем, сбивая с толку непосвященных, которые все норовили назвать его Кузьмичом. Тянул лямку в одной упряжке с Катериной Ивановной, женщиной в упряжке выносливой, но для любви не подходящей. Отворачивался от нее Кузьминич, как отворачивается пристяжная от коренника, однако бросать не бросал, считая для детей отчество Ивановнович неподходящим.
   Мы не всегда замечаем конфликт, существующий между именем и отчеством. Внешне он может никак не выражаться, и для него необязательно соединять Зигфрида с Ивановичем, можно соединить Ивана с Ивановичем и при этом не избежать конфликта. Да, Иван может не ужиться с Ивановичем, а Зигфрид с Зигфридовичем, как это ни прискорбно.
   В фильме «Кого мы растим?», который снимал Иван Артурович по административной части, когда работал директором в научно-популярном кино, рассказывалось о случае, происшедшем в столичной школе. Школа эта была одной из лучших по дисциплине и успеваемости, а уж по макулатуре и металлолому вообще никому не уступала первого места. И вдруг разразился скандал.
   Началось с того, что ученики 10-6 класса стали называть друг друга по имени-отчеству. Сначала на это не обратили внимания. А потом один родитель ударил в набат, что сына его называют по отчеству совсем не его, а какого-то незнакомого человека.
   Прислушались. Оказалось, действительно так. Андрея, сына Петра, называли почему-то Андреем Михайловичем. Николая, сына Сергея, – Николаем Константиновичем. А Сергея, сына Степана, – Сергеем Исааковичем.
   Вызвали к директору Сергея Исааковича. Так, мол, и так, почему от своего отчества отрекаешься? Ты Степанович, так и будь Степановичем. А он говорит: это у нас Олег – Степанович, потому что его герой – Степан Разин. А мой герой – Исаак Ньютон. Вот как просто все объяснилось. Андрей, сын Петра, стал Михайловичем в честь своего любимого Лермонтова. Лучше бы, конечно, в честь Ломоносова: его в школе по трем предметам преподают. Но Андрей предпочел Ломоносову Лермонтова. А Николай, сын Сергея, стал Константиновичем в честь своего любимого Циолковского, Мария, дочь Федора, стала Васильевной в честь своего любимого Василия Ланового, хотя делала вид, что в честь Василия Качалова.
   Родители возмутились. Устроили родительское собрание. Говорили о проблеме отцов и детей, которая у нас ликвидирована, но иногда встречается в качестве пережитка.
   – Я, конечно, не Колумб, – говорил отец Виктора Христофоровича – мнимого Христофоровича, поскольку отцом его все же был Алексей. – И мне обидно, – говорил этот отец Алексей, – обидно не потому, что я не Колумб, а потому, что я, Алексей, имею право на сына Алексеевича.
   – А я? – вспыхнул отец Виталия Джордановича. – Неужели я должен сгореть на костре, чтобы заслужить уважение своего сына?
   Он правильно сказал, этот отец. Потому что требования к отцам растут, а требования к детям падают. Это чувствуешь сразу, переходя из детей в отцы. Быть Джордано намного трудней, чем Джорда-новичем.
   Услышав эту историю, Кузьминич, конечно, пожалел, что не догадался взять себе для отчества имя какого-нибудь выдающегося человека. Правда, до десятого класса он не дошел. В десятом бы, наверно, и он додумался. Он бы и в девятом додумался, но он и до девятого не дошел.

Глава 13. ВТОРОЕ ПРИШЕСТВИЕ ИГНАТИЯ

   В один из съемочных и на сей раз солнечных дней на площадке опять появился Приблудный Пес Игнатий. Хозяин Леса встретил его как родного и долго говорил что-то, не предусмотренное сценарием.
   – Я на один день, – сообщил коллеге Игнатий. – Завтра у меня Закарпатье, а послезавтра Иссык-Куль.
   У Хозяина Леса не было ни того, ни другого, ни,
   как он предполагал у Игнатия, третьего. Его не рвали на части, у него был один-единственный фильм, с которого он мог уехать только восвояси. Но и там, восвоясях, у него никого не было, семью он потащил за собой, чтобы, используя случай, она отдохнула в Крыму, хотя и вдали от курортного берега.
   И семья отдыхала, разбредаясь по пыльным улицам знойного городка, чтобы не сидеть впятером в одноместном гостиничном номере. Жена и теща Хозяина Леса занимались хозяйством, дети его, трех и двенадцати лет, были предоставлены друг другу, ко взаимному неудовольствию, и постоянно донимали жалобами отца, мешая ему, как он говорил, сниматься, хотя его никто не снимал и не мог снимать до приезда Приблудного Пса Игнатия.
   Хозяину Леса не нравилась эта жизнь. Он мечтал от нее отдохнуть, уехав куда-нибудь в лес, которого никогда не видел. Но он знал, что и в лес за ним потянется вся эта родня, чтобы там заниматься хозяйством и донимать его взаимными жалобами. Вот если бы его, как Игнатия, рвали на части, если б его засыпали предложениями, если б он, как Игнатий, мог летать по стране, навеки бросив семью в одном каком-нибудь месте, а не таскать ее за собой, как улитка раковину…
   Улитка ползает по земле, потому что ей дорога ее раковина. А может быть, потому, что у нее нет других предложений, что ее нигде особо не ждут. Так, как ждут Приблудного Пса Игнатия…
   По случаю прибытия Игнатия съемочная группа привела себя в надлежащий вид (до этого все ходили в купальниках и трусах, используя солнце, предназначенное для съемочных дел, в личных интересах). Игнатию преподнесли цветы, растущие повсюду в большом количестве, и Татьяна Сергеевна, ведущий режиссер, в коротких, но задушевных словах поздравила группу с прибытием ведущего киноартиста. Гримерам и костюмерам не терпелось пустить в ход застоявшееся свое ремесло. Операторы были готовы. Солнце было готово.
   Однако в кино все звенья связаны по принципу карточного домика: стоит одно задеть – и валится вся съемка.
   У актера оторвалась пуговица. «Костюмеры! Где костюмеры?» Костюмеры в этот момент непременно куда-то пропадают. Их ищут, находят, потом ищут пуговицу, но такую, как нужно, не могут найти, а где оторванная, актер не знает. Ему не до пуговицы, он вживается в образ.
   Наконец находят пуговицу, но она оказывается другого цвета. Ее срочно перекрашивают, пришивают, но тут выясняется, что не совпадает размер. Срезают пуговицы у нескольких участников съемки, в результате чего вся группа приобретает какой-то расхлябанный, разболтанный вид. Внезапно актер находит пуговицу у себя в кулаке: он оторвал ее, вживаясь в образ.
   Теперь можно снимать, но за время, потраченное на поиски пуговицы, у актера подтаял грим.
   «Гримеры! Гримеры!»
   Гримеров на месте не оказывается.
   Наконец грим поправлен, все в порядке, можно снимать. Но теперь, когда можно, как раз и нельзя: нет солнца. Приходится ждать, съемку переносят на завтра. И завтра она состоится – если будет солнце, если не рухнут декорации, если не разбегутся артисты и окажутся на месте костюмеры, гримеры и все остальные – вплоть до пуговицы, которая играет в фильме пусть не самую главную, но весьма важную роль.
   Поэтому режиссер говорит, что в кино нет второстепенных профессий. И оператор высказывает, в сущности, ту же мысль:
   – В кино невозможно работать плохо. Но наши люди делают невозможное.
 

Глава 14. ЖИЗНЬ В ПРЕКРАСНОМ МГНОВЕНИИ

 
Давным-давно, давным-давно, почтенные маркизы,
Когда один хлестал вино, другой резвился в казино,
А третий попросту в окно смотрел, как в телевизор,
Француз Дагерр под сенью лип
Изобретал дагерротип,
Готовя человечеству сюрпризы.
 
 
А между тем текли года. Печальный факт известен:
Уходит время, как вода, но это, право, не беда.
Ведь, господа, ведь, господа, жизнь не стоит на месте.
И, новой доблести пример,
Два брата славные Люмьер
Явились сразу вместе.
 
   Условно можно выделить три ступени в развитии изобразительного искусства: живопись, фотографию и кино. Если на первой ступени в съемочной группе «Дюймовочки» стоит художник, а на последней – оператор и режиссер, то на средней ступени, приставив к глазу фотоаппарат, стоит и просит вас не двигаться старик Старухин.
   Старухин помнит еще те времена, когда настоящее, современное кино только начиналось. Он тогда работал в моментальной фотографии, окружив себя черкесами в нарисованных бурках. Сами черкесы тоже были нарисованы на куске фанеры, и только вместо лица у каждого зияла дырка, в которую вставлял лицо каждый, кто соглашался платить. И за умеренную плату клиент становился черкесом, что и удостоверялось выданной ему фотокарточкой.
   Не все, однако, в те времена увлекались черкесами. Некоторые, например, предпочитали сфотографироваться за столом президиума и огорчались, что такой декорации нет. Другим хотелось сфотографироваться со знаменитой актрисой, тоже, разумеется, декоративной, потому что настоящая была далеко, да и не стала бы она с каждым фотографироваться.
   Люди тянулись к декорациям, они стремились не только окружить себя, но чуть ли не заменить себя декорациями, оставив для узнаваемости только лицо. Это огорчало Старухина. Он любил фотографию, это честнейшее из искусств, но правда не устраивала его клиентов.
   И Старухин ушел от своих лживых декораций в кино, где вымысел не идет вразрез с правдой, как это бывает в настоящем искусстве. Он приезжал на съемочную площадку и ждал, когда после всей этой суматохи актеры замрут перед его аппаратом и он скажет: «Спокойно, снимаю!» И они успокоятся, потому что фотография не кино, это неспешное, размеренное, вдумчивое искусство. Для фотографа не существует жизни во времени, ему дается один миг, и в этот миг он должен втиснуть жизнь – это ли не искусство? И старик Старухин щелкал аппаратом, останавливая жизнь в прекрасном мгновении, – в жизни есть немало прекрасных мгновений, но увидеть это способны только фотографы.
 
Какой прогресс! Какой успех! Да здравствуют два брата!
Сегодня, на глазах у всех, кино шагает без помех,
Рождая радость, боль и смех у нас и у проката.
Давно без истины вино,
Поскольку истина в кино,
Товарищи-ребята.
 
 
Давным-давно, давным-давно, хоть это нам и странно,
На свете не было кино, и было в нем темным-темно,
И жили люди без кипо, и города, и страны.
А нам другое суждено,
Поскольку есть у нас кино.
Киным-кино, киным-кино,
Следите за экраном!
 

Глава 15. БЕСПОЛЕЗНЫЙ МЕТРАЖ

   – Внимание! Мотор!
   Помреж, юное создание, до того запуганное работой, что старается от нее держаться на расстоянии, щелкнула хлопушкой:
   – Четыреста пятьдесят восемь, дубль один!
   – Стоп! – грозный взгляд на помрежа и извиняющийся – на Приблудного Пса. – У нас двадцать второй кадр, а вы что объявляете?
   Татьяна Сергеевна виновато улыбается Игнатию, который уже успел выйти из образа (Хозяин Леса крепится, чтоб не выйти, понимая, как трудно будет потом войти).
   – Здесь какая-то путаница, – оправдывается помреж. – Двадцать второй кадр показан как снятый.
   – Опять! – негодует режиссер. – Снимать не снимаем, только отчитываемся! Опять отдали полезные метры!
   Отдали – значит, в отчете показали как снятые, но не те неснятые кадры, которые нужно показать как снятые, а те, которые действительно нужно снимать. А как их теперь снимать, когда они показаны в отчете как снятые?
   Суть дела заключается в том, что студия, экономя метраж, на каждый эпизод отпускает минимум метров. В этот минимум не может уложиться ни один режиссер, и он вынужден расширять метраж эпизода, но так, чтобы сохранить общий метраж, который увеличивать никто не имеет права. За счет чего можно расширить метраж эпизода, который не лезет в установленный для него метраж?
   Есть такие эпизоды, записанные в сценарии и обеспеченные метражом, но не имеющие существенного значения. Допустим, снимается фильм про Золотую Рыбку, и сценарием предусмотрено, что Старик пять раз приходит к синему морю и всякий раз имеет с Рыбкой разговор, на который отведено, допустим, сто метров. Но на ста метрах много не скажешь, поэтому Старика решают зря не гонять, а послать его к морю всего три раза, но так, чтобы с Рыбкой поговорить обстоятельно. А остальные – запланированные, но не снятые эпизоды записывают в отчеты как снятые, употребляя их метраж на снятые эпизоды, в отчетах существующие в утвержденном метраже, а фактически – в расширенном. То, что снимается, это и есть полезный метраж, а то, в чем только отчитываются, – метраж бесполезный.

Глава 16. ЛЕПКА ОБРАЗА

   – Двадцать два, дубль два!
   Щелкнула хлопушка.
   – Опять ты здесь! Только тебя здесь не хватало!
   Легкий пушок на голове Хозяина Леса, после буйного цветения и отцветания вернувшийся к тихому младенчеству, чуть-чуть приподнялся, словно интересуясь, кого это там не хватало, и опал, уже не в силах ничем интересоваться.
   Игнатий отпустил свои глаза куда-то вдаль, где они какое-то время блуждали без присмотра, выпустил из себя застоявшийся вздох, и сквозь эту задумчивость, сквозь эту тихую грусть прорвалось наглое и сварливое:
   – Хватало! Меня всюду хватало!
   Этот ответ не был предусмотрен в сценарии, но такая вольность была Игнатию разрешена, поскольку он, как настоящий артист, не играл, а жил на экране.
   – Я Хозяин Леса, – ответил Хозяин Леса на предусмотренную сценарием реплику: «А ты кто такой?»
   – Хозяин! – нашелся Игнатий. – Знаем мы этих хозяев!
   – Бедный Пес! – среагировал Хозяин Леса, так как запланированная сценарием реплика Игнатия должна была звучать так: «Хозяин! О, когда-то и у меня был хозяин!»
   На лицо Игнатия возвращалась ушедшая молодость. Возвращался румянец, возвращалась голубизна глаз, и лицо его добрело, добрело, пока не стало таким родным, что Хозяин Леса не мог понять, как они до сих пор жили под разными крышами.
   Оправдана ли психологически реплика «Бедный Пес!» в ответ на реплику «Знаем мы этих хозяев!»? – молниеносно соображала Татьяна Сергеевна. И оправдана ли реплика «Я – Хозяин Леса» в ответ на реплику «Хватало! Меня всюду хватало!»? На первый взгляд они как будто не связаны, но, возможно, существует более глубокая, внутренняя связь?
   Итак, Приблудный Пес идет к Хозяину Леса, чтобы сообщить ему о злоключениях Дюймовочки. Он впервые решается на такой хороший поступок, прежде все его поступки были нехорошими.
   Но Хозяин Леса не подозревает о благих намерениях Игнатия и встречает его, как привык встречать: «Опять ты здесь? Только тебя здесь не хватало!» Приблудный Пес оскорблен в своих лучших чувствах, в нем опять просыпается забулдыга и разгильдяй, и он отвечает: «Хватало! Меня всюду хватало!» Естественно, что Хозяин Леса должен напомнить этому Псу, с кем он разговаривает, поэтому он говорит: «Я – Хозяин Леса». В ответ на это Игнатий должен предаться сентиментальным воспоминаниям о своих былых хозяевах («Хозяин! О, когда-то и у меня был хозяин!»), но он почувствовал внутреннюю фальшь этой реплики и решил ее заострить, приблизив к жизненной правде. «Хозяин! Знаем мы этих хозяев!» – возвышает он голос до протеста, до разоблачения несправедливости, и Хозяин Леса, испугавшись этого бунта, идет на попятную, лицемерно восклицая: «Бедный Пес!»
   Молодец Игнатий, мысленно одобрила этот вариант Татьяна Сергеевна, он даже в сказке умеет создать правдивую ситуацию, лепит образ и за себя, и за партнера. Настоящий актер не следует слепо сценарию, он не играет, а живет в кадре.
   Съемки продолжались. Игнатий жил, Хозяин играл.
   Игнатий жил, как играл: хорошо. Хозяин играл, как жил: плохо.

Глава 17. НОС КОЛЛЕЖСКОГО АСЕССОРА КОВАЛЕВА

   У директора картины было несколько заместителей, у Игнатия только один, и этого заместителя называли дублером. Увидев его впервые, Игнатий испытал такое чувство, словно кто-то проживает за него его жизнь, причем проживает не так, как он, а ловко, красиво, весело. У него даже возникла мысль, что это сильное, молодое тело принадлежит ему и украдено у него, а ему подсунуто старое, почти не годное к употреблению. От такого фантастического, хотя и вполне понятного чувства Игнатию стало как-то неуютно в собственном теле – ощущение, знакомое приговоренным к телесному наказанию, а также пьяницам, не умеющим пить. Тело, которое он видел перед собой и которое дублировало его собственное безотрадное тело, напоминало известный нос коллежского асессора Ковалева, предавший Ковалева ради собственной независимости.
   Коллежского асессора предал только нос, и уже это считалось чем-то сверхъестественным, вопиющим. А когда нас с годами предает все наше тело, это считается нормальным явлением.
   Для знакомства Игнатий пригласил дублера в ресторан, пообедал с ним по-приятельски и сказал, разомлев от безутешной своей философии:
   – Смотрел я, как ты перед камерой прячешь лицо. Как преступник.
   – Как преступник перед камерой, – обрадовался дублер осенившему его каламбуру.
   – Ну, хорошо, – поморщился Игнатий, – пусть так. А ведь лицо у тебя – моему не равняться. Правильно я говорю?
   – Неправильно, – запротестовал дублер – из уважения к тому, кому предстояло платить по счету.
   Но при этом дублер вздохнул: обидно, конечно, что никто его лица не увидит. У дублера не должно быть своего лица, вернее, его лицо – это его личное дело. Настоящее же его лицо, всем известное и представляющее общественный интерес, – это лицо Игнатия.
   А когда отснимется Игнатий? Кому будет нужен его дублер? Новые персонажи сменят их с Игнатием на площадке, и это будет, как на площадке жизни, где новые персонажи приходят, а старые чувствуют, что им пора уходить…
   Но дублер Игнатия не уйдет и будет продолжать выкидывать свои фокусы на площадке. Это будут грустные фокусы, хотя и не лишенные профессионального веселья и озорства, но в них не будет того, без чего веселье уже не веселье. В них не будет чувства собственной нужности. Как будто весь кислород пустили на резиновые мячи, и он в них резвится, прыгает по земле, но ему грустно, что никто им не дышит. И тогда дублер поймет, что время Игнатия прошло и что настала пора дублировать кого-то другого.
   Игнатий выпил рюмку. Вместо закуски минуты две помолчал.
   Если б коллежский асессор Ковалев мог вот так посидеть со своим носом, они б, наверно, гораздо легче пришли к соглашению. Но нос у Ковалева был статским советником, в то время как сам Ковалев был всего лишь коллежский асессор…
   Мысли Игнатия текли, как текут слезы по лицу истинного актера: размазывая грим и обнажая все, что под ним скрывается. Мысли Игнатия текли, обнажая душу Игнатия, и когда ее, обнаженную, уже нельзя было скрыть, он спросил у дублера:
   – Ты «Нос» читал?
   – Какой нос?
   – Гоголя.
   – Не читал. Видел на портрете. Длинный такой.

Глава 18. БОРЬБА ЗА НЕЗАВИСИМОСТЬ

   Федор Иванович Купер загорелся чужим сценарием. Но Алмазов систематически подливал воду в его огонь, совершенно некстати напоминая ему о читателях.
   – Вы все-таки писатель, Федор Иванович. Как же вы можете не встречаться с читателями?
   – У меня нет читателей, – с горечью отвечал Купер.
   – Как это нет? Положитесь на меня, Федор Иванович, я вам найду читателей. На Купера они пойдут.
   – На какого Купера?
   – На любого. Купер есть Купер, не мне вам объяснять. Встреча в Доме культуры. С цветами. С вопросами и ответами.
   – Уйдите, Алмазов!
   – Уже делается, – с готовностью отвечал Алмазов, но не уходил. – Вот, казалось бы, маленький городок, а знаете, сколько в нем читателей? И ни одного писателя. Кроме вас. Как же вы можете не встретиться со своими читателями?
   – Это не мои читатели.
   Чувствуя, что не сможет долго сопротивляться, Купер уходил от Алмазова и подолгу отсиживался у режиссера полюбившегося сценария.
   – Татьяна Сергеевна, а что если они будут бороться за независимость?
   – Кто будет бороться?
   – Ну, эти… жуки…
   В природе все взаимозависимо, поэтому борьба за независимость в природе естественна и, если хотите, логична. Деревья поднимаются к небу, борясь за независимость от земли. Волны устремляются к берегам, борясь за независимость от собственной водной стихии. И все, что движется и куда-то стремится, преодолевает свою зависимость от места, на которое его обрекает покой, и все, что дышит и живет, преодолевает свою зависимость от мертвой природы.
   – Представляете, Татьяна Сергеевна: на недавно открытые земли хлынула саранча, и тогда туземцы…
   – Какие туземцы?
   – И вы еще спрашиваете – какие туземцы? Туземцы – это местные жители, они ведут справедливую борьбу. Когда налетает саранча, грозя уничтожить посевы, грозя опустошить их родную землю, туземцы – в данном случае это могут быть и жуки – все как один выступают на защиту своей земли, иначе говоря, борются за независимость. Силы неравные: захватчики отлично вооружены и имеют большой опыт захвата. Но у туземцев любовь к своей земле, а у захватчиков – любовь к чужой земле, что, поверьте, далеко не одно и то же. И пускай саранча превосходит их численно, пускай она до зубов вооружена, а у жуков всего-навсего томагавки…
   – Томагавки?
   – Ну да. Такие топорики. Пускай жуки вооружены одними топориками-томагавками, но они непобедимы, потому что борются на своей земле. Это-то и должно быть главной мыслью сказки.
   – А Дюймовочка?
   – Разве одно другое исключает? Дюймовочка может быть дочерью предводителя саранчи, она перешла на сторону борцов за независимость из-за любви к вождю краснокожих… То есть, жуков.
   Какой получается захватывающий сюжет! У предводителя саранчи юная, прекрасная дочь, условно назовем ее Дюймовочкой. Она не разбирается в политической ситуации, не понимает преступных деяний отца, но сердце ей подсказывает… Потому что она любит вождя краснокожих, а любящее сердце мудрее холодного ума. Дюймовочка порывает с отцом. Великолепная сцена разрыва: предводитель саранчи разрабатывает план захвата чужой земли. Входит Дюймовочка. «Отец!» – «Что, дочь?» – «Я ухожу, отец!» – «До свиданья, моя девочка». Он, занятый мыслями о чужой земле, не понимает, что она уходит навсегда, он думает, что она идет прогуляться. «Я ухожу, отец!» – «До свиданья, моя девочка». Больше ничего не сказано, но этим сказано все.
   Так рождался новый сюжет, который можно было назвать андерсено-куперовским, и даже куперовским вдвойне, поскольку в нем слышалось дыхание не только Федора Купера, но и самого Фенимора.

Глава 19. ПУТЕШЕСТВИЕ В БУДУЩЕЕ

   Отставной старшина любил путешествовать в Будущее.
   Делалось это так: старшина закрывал глаза и мысленно возвращался в давным-давно прожитое время. В тот полуразрушенный, теперь уже полузабытый мир, который когда-то был его миром.
   Старшина только что возвратился с войны. Он прошел ее с первого до последнего дня – почти полторы тысячи дней, каждый из которых можно приравнять к месяцу. Для него навсегда осталось загадкой, как ему удалось уцелеть. Ну, понятно, не совсем уцелеть, но унести с войны самое необходимое для жизни.
   Долго еще, не один год люди возвращались с войны, а многие так и не вернулись.
   1946-й, первый послевоенный, требовал много труда и забот, поскольку пришел он на сплошные развалины. Годы – как люди: один на все готовенькое придет, а другому до последнего дня из беды не выцарапаться. 46-й, послевоенный, так и не дождался благополучных времен, но и то хорошо, что войны не было. Его предшественники – 42-й, 43-й, 44-й – вовсе не увидели мирного дня…
   Старшина видит себя в 46-м… Комнатка у них с женой маленькая, сырая, но все же просторней и суше, чем было в окопчике.
   – Окопались мы с тобой, Ивановна, лучше не надо. Теперь только в наступление идти.
   И они ходили в наступление. А что? Он на свою, она на свою работу. Если отсиживаться в окопчике, враз прихлопнут. Это еще на войне было учено – наука побеждать.
   Иной, правда, всю жизнь только и знает, что окапывается. Квартиру заведет попросторней, заставит ее мебелью, чтоб было тесней. Окапывается, окапывается, а в наступление не идет. Куда ему – от такого уюта!
   Внезапно старшина открывает глаза и переносится в Будущее. В семидесятые годы. Перед ним расстилается широкий проспект, окруженный новыми домами без единой развалины. В витринах магазинов товары Будущего: полированные ящики с матовыми стеклами, белые эмалированные шкафы для хранения продуктов.