Все мы в детстве мечтаем о чем-то большом, и только с годами начинаем мечтать о маленьком. Потому что – много ли человеку надо? Сначала много, потом все меньше и наконец совсем ничего. И почему мы такими вырастаем? Или с нами что-то случается, или мы растем куда-то не туда…
   Прежде Купер не задумывался над этим. Все работа, работа – когда тут задумываться? Но вот Алмазов стал ходить за ним по пятам, предлагать разные сюжеты, наверняка у кого-то украденные, то и дело заговаривал о долге перед читателями. Оказывается, Купер был в долгу перед читателями. Вдобавок ко всем его долгам… Потом Алмазов устроил встречу с читателями… Они все считали его писателем, а что он, в сущности, написал? То, что он раньше писал, вспоминать не хочется, а из нового… Написал рассказ о том, как мальчик ждет девочку. Ничего особенного, а как они слушали, какие у них были лица. Будто все они вспомнили себя, вспомнили, какими они были мальчиками и девочками… Может, литература для того и существует, чтобы помочь человеку вспомнить себя?
 
   Погруженный в свои мысли, Купер внезапно обнаружил, что сидит за столом не один. На вид его соседу было лет пятьдесят, но потратил он их совсем не на то, чтобы вырасти в солидного, взрослого человека. Со спины его можно было принять за школьника, может быть, пятиклассника, но лицо у него было морщинистое, немолодое. А голова была похожа на круглую сироту: она была круглой и как-то сиротливо сидела на его шее.
   – А я вижу: сидит человек один, дай, думаю, нарушу его одиночество. – Когда сосед Купера это говорил, две руки его, две маленькие его руки сцепились в каком-то последнем рукопожатии, словно они только вдвоем и остались на свете, но лицо соседа при этом улыбалось, как бы ободряя их, как бы опровергая: нет, не вдвоем!
   – Вы из «Дюймовочки»?
   – Угадали. Я – Посланник Цветка Ландыша в этой замечательной сказке.
   Роль у него была небольшая. Он просто ходил по белу свету, ограниченному объективом камеры, и всем предлагал понюхать флакон духов, на котором было крупно написано: «ЛАНДЫШ». При этом он говорил какую-нибудь фразу, и даже зачастую не договаривал ее до конца, потому что тут же появлялся наплыв или наезд – словом, то, что бывает в кино, когда нужно убрать человека с экрана.
   Он появлялся на площадке в момент, когда атмосфера становилась особенно тягостной, и предлагал понюхать свой флакон. При этом он говорил:
   – Его Цветочество, которое я имею честь представлять…
   И сразу вокруг налаживалось дыхание.
   Сам Посланник, несмотря на свою успокоительную роль, не был благополучным человеком. В молодости от него ушла жена, оставив ему дочку. А когда дочка выросла, от нее ушел муж, оставив ей дочку, а ему внучку. И так они остались втроем, вспоминая этих двоих ушедших, которых продолжали любить и даже ждать, втайне, конечно, друг от друга. А внучка росла, и Посланник Цветка Ландыша начинал опасаться, что вскоре им придется ждать троих.
   В фильме «Дюймовочка» у него была первая роль, в которой он мог по-настоящему себя раскрыть, потому что во всех других ролях он должен был себя закрывать, играя злодеев и преступников. Он играл отцов, бросивших своих дочерей, и дедушек, знать не хотевших своих внучек. Так уж получилось, что в своей актерской судьбе он стал жертвой популярного приема контраста, при котором на роли злодеев подбираются актеры, внешне беззлобные. Конфликт между внешностью и сущностью человека был подчас единственным в фильме конфликтом, и режиссеры охотно заменяли им все остальные, во избежание конфликта со студией.
   В фильме «Дюймовочка» Посланник мог быть самим собой, чего ему не позволяли другие фильмы. Когда Дюймовочка горевала, что ее отдают за Крота Фердинанда, он подходил к ней и говорил о Его Цветочестве, которое он имеет честь представлять. И Дюймовочка, понюхав флакон, восклицала:
   – Ах, какой запах! Это запах ландыша. А жасмина у вас нет?
   – Я не имею чести представлять Его Цветочество Жасмин, – говорил Посланник, – но я попробую.
   И его ландышевый флакон начинал пахнуть жасмином.
   – Ах, какой запах! – восклицала Дюймовочка. – А сирени у вас нет?
   – Я попробую, – говорил Посланник, и его ландышевый флакон начинал пахнуть сиренью.
   Купер слушал эту чужую жизнь, переплетавшуюся со сказочной ролью, хорошо знакомой ему по сценарию, и чувствовал себя участником этой жизни, так же, как и той, другой жизни, в которой мальчик ждал девочку, а девочка ждала студента… Подумать только, как много жизней дается человеку, если он захочет их прожить! Среди них своя собственная жизнь далеко не самая интересная…
   И тут ему показалось, что Посланник ему подмигнул. Без всякого повода вдруг прищурил один глаз и снова открыл, как ни в чем не бывало. И при этом лицо его покрылось мелкими морщинками-щелочками, часть из которых улыбалась, другая сочувствовала, третья подсматривала, что там, в этом беспокойном мире, произошло, а одна щелочка, приоткрывшись шире других, сказала:
   – Его Цветочество, которое я имею честь представлять…
   И Купер внезапно почувствовал запах ландыша.
   Все вокруг изменилось. Скатерти наполнились ветром и превратились в тугие, стремительные паруса. Пол, как палуба, заходил под ногами. И тут же, у самого порога, открылось море, то самое море, до которого нужно было два часа трястись в автобусе, засверкало, заголубело у самых стен, у самых бортов. И администратор на площадке крикнул в мегафон: «Поднять якорь!»
   И ветер ударил в паруса, и солнце смешалось с солеными брызгами, хотя по времени был уже вечер…
   Официант с подносом полез на мачту, которая еще недавно была просто колонной, он ловко взбирался, держа на отлете поднос, на котором покачивалась бутылка шампанского. Пробка вылетела, все заволокло пеной, и оттуда, из пены, слышался голос администратора на площадке: «Спокойно! Без паники! Полный вперед!»
   Солнце прорвалось сквозь дождь (оказывается, шел дождь).
   Купер вошел в чистейшие воды и поплыл, радуясь тому, что так мало людей просеялось к морю сквозь дождь. Был уже вечер, лучшая летняя пора, вечер после дождя с неуверенным солнцем, которое сомневается: выходить ему или уже заходить? Оно светит по-утреннему, потому что только что вышло, но есть в нем вечерняя грусть, вечерняя задумчивость…
   А дождь сошел. Он, поверженный, лежит на земле и медленно уходит в нее – сам себя хоронит. Перед кем он отступил? Перед этим солнцем, которое и сейчас робеет, не зная, каким ему быть: вечерним или утренним? Нет, не отступил. Просто ему идти надоело. От победы устаешь не меньше, чем от поражения. Побеждаешь, побеждаешь, ну куда тебе еще побеждать?
   Море исчезло. Купер сидел один за столиком. Официант с подносом стоял у колонны и спрашивал, кто заказывал шампанское. Скатерти покорно лежали на столах, пугливо вздрагивая от прикосновения ветра. Как будто ничего не было – ни моря, ни соленых брызг, ни шаткой палубы под ногами.
   – Кто заказывал шампанское? – скучным голосом спрашивал официант.
   Федор Иванович чувствовал себя этим официантом и одновременно Посланником, который внезапно куда-то исчез, он чувствовал себя и Старухиным, который навел на него свою камеру, снимая рабочий момент, поскольку у писателя всюду рабочий момент, даже в ресторане. Он видел так ясно прошедшие времена, не только свои, но далекие и чужие, как будто сам жил тогда…
   Что ж, материя не исчезает и не возникает из ничего, значит, он всегда существовал, как материя. И, может быть, там, в далеких и чужих временах, он был дождем, травой, испуганной птицей… Давным-давно забытой радостью и болью этой земли… Он был свидетелем вечного существования материи, которая не исчезает. Страдает, мучится, горит на кострах, кем только не уничтожается, но не исчезает.
   И он подмигнул Старухину, как подмигнул Посланник ему, и крикнул растерянному официанту:
   – Эй, на шлюпке! Давайте сюда шампанское!

Глава 25. САМЫЙ ПОСЛЕДНИЙ СЕАНС

   Просматривались отснятые дубли. Дюймовочка проваливалась в болото, Пес Игнатий бросался ее спасать, а Хозяин Леса озабоченно бегал по берегу и кричал:
   – Не так надо спасать! Что ты делаешь? Как ты спасаешь? Сказано тебе: не так надо спасать!
   Слов не было слышно: пленка прокручивалась без фонограммы, – но то, что кричал Хозяин Леса, было ясно без слов. Потому, во-первых, что Игнатий действительно спасал не так, потому, во-вторых, что Хозяин Леса красноречиво жестикулировал, и, в-третьих, потому, что все сидевшие в зале назубок знали сценарий и легко могли догадаться, в каком месте что говорится, так как Хозяин Леса никогда не отступал от сценария.
   Пес Игнатий вытащил Дюймовочку на берег, но она тут же снова провалилась в болото, словно для того, чтобы он имел возможность поучиться, как надо спасать. В действительности такой возможности у Игнатия не было, он должен был спасать Дюймовочку один-единственный раз в соответствии со сценарием. Просто это был второй дубль.
   И опять Хозяин Леса бегал по берегу и, усердно жестикулируя, беззвучно кричал:
   – Не так надо спасать! Что ты делаешь? Как ты спасаешь? Сказано тебе: не так надо спасать!
   Пес Игнатий вытащил Дюймовочку и тут же снова бросился ее спасать, потому что она снова оказалась в болоте. Это был третий дубль.
   И четвертый, и пятый раз Игнатий прыгал в болото и, несмотря на поучения Хозяина Леса, спасал Дюймовочку старым, не однажды проверенным способом. И казалось непостижимым, как эта маленькая Дюймовочка выдерживает столько спасений. Впрочем, зрителей, которые могли бы этому удивляться, в зале не было. В зале сидели профессиональные кинодеятели, которых уже ничем нельзя было удивить.
   Непосредственно за этим, без всякого перехода, последовал второй кадр: Крот Фердинанд показывает Дюймовочке замерзшую Ласточку и уходит, а Ласточка в его отсутствие начинает оттаивать и приходить в себя. По этому поводу директор картины не раз высказывался в том смысле, что не может ласточка, столько дней пролежав в замерзшей земле, ожить и улететь в теплые страны. Директор ссылался на личный опыт – не на опыт замерзания, а на опыт работы в научно-популярном кино. Он убедительно просил изменить это место в сценарии, потому что Андерсен (автор сказки) жил давно и многого не учитывал.
   – Мы не снижаем его заслуг, но великий сказочник мог ошибаться, – говорил Иван Артурович. – На то и существует наука, чтобы исправлять ошибки великих сказочников.
   Но Татьяна Сергеевна отвергла научный метод, и вот на экране замерзшая Ласточка ожила. Однако не надолго: словно почувствовав, что она приходит в себя, Крот Фердинанд возвращается, и Ласточка поспешно замерзает. Крот Фердинанд опять показывает ее Дюймовочке и уходит, но лишь только он скрывается в своем подземелье, Ласточка снова оттаивает, и Фердинанд появляется в третий раз (третий дубль). Он показывает Дюймовочке замерзшую Ласточку и опять удаляется, словно и не подозревая, что тут без него произойдет, а Ласточка начинает привычно оттаивать, видимо, в надежде, что Крот больше не вернется.
   И он не возвращается (все-таки сбываются надежды!). Не потому, что ему надоело или лень возвращаться, а потому, что кадр имеет три дубля. Четвертого дубля нет.
   Потом идут в бой жуки, чем-то отдаленно напоминающие индейцев. Горстка майских жуков выступает против несметной армии саранчи и теснит ее, обращая в паническое бегство. У Ивана Артуровича на этот счет свое мнение, но саранча отступает, Ласточка оттаивает, а режиссер смотрит на это невозмутимо и даже одобрительно, принципиально не желая считаться с наукой.
   Саранча падает сотнями, а может быть, тысячами, и, кажется, победа близка, но павшие снова встают и обращаются в бегство. Как ее жуки ни теснят, как ни сокрушают смертельными ударами, саранча упорно встает и обращается в бегство, и от этого упорства кажется непобедимой не меньше, чем жуки…
   Зрители последнего сеанса давно уже спали, а в их кинотеатре шел еще один, самый последний сеанс, на котором можно было увидеть то, что не увидишь ни в каком кинофильме, что можно увидеть только во сне (так что хорошо, что зрители спали).
   Бодрствующему зрителю трудно угодить. Есть такой телевизор-автомат: бросаешь монету, и женщина на экране начинает стремительно раздеваться. Но в самый решительный момент она останавливается и на экране появляется надпись: «Бросьте еще монетку». Вы бросаете, и женщина начинает стремительно одеваться.
   Зритель, конечно, недоволен. Он даже склонен сделать обобщение относительно правды в искусстве. Мол, правда в искусстве никогда не обнажается до конца, она только глотает монетки.
   Напрасно зритель обижается. В жизни правда обнажается тоже не всегда, но если хорошенько присмотреться, можно ее увидеть.
   Вот добро борется против зла, обращает его в паническое бегство. Зло падает под сокрушительными ударами добра, но тут же встает и обращается в бегство. И снова падает, и снова обращается в бегство. И снова, и снова обращается в бегство…
   – Ну, что ж, – говорит режиссер, – давайте еще раз посмотрим эпизод с Ласточкой.
   Бедная Ласточка! Опять ей оттаивать и опять замерзать!

Глава 26. «ВПЕРЕД, ХРАБРЫЕ ДЕЛАВАРЫ!»

   Вопреки теории и практике ведения войн, вопреки всякой логике военных действий, обе враждующие армии имели общего главнокомандующего, который расположился на своем командном пункте так, чтобы противники могли слышать его команду, чтобы им было ясно, кому в данный момент отступать, а кому идти в наступление. Таким образом, боевые порядки были в высшей степени боевыми порядками, и беспорядочность и стихийность, столь частые при столкновении враждующих армий, были здесь совершенно исключены. Это тем более заслуживает одобрения, что армии не были регулярными армиями, а представляли собой мало поддающиеся регулированию полудикие индейские племена. Пока что противники сдерживали страсти и, в ожидании приказа общего главнокомандующего, разговаривали о вещах, имеющих весьма отдаленное отношение к индейским проблемам. Тот из делаваров, в прекрасном и мужественном облике которого обитатели далекого пансионата «Лесоруб» лишь с большим трудом признали бы своего заведующего хозяйством, говорил собеседнику:
   – Слышь, Зверобой, ты тоже чувствуешь, как ты растворяешься во вселенной?
   К ним подошел пожилой гурон, в котором смутно угадывались черты работника тира. Военная форма индейского племени преобразила старшину: в этой армии почти не одевали солдат, но зато усиленно их гримировали. Быть может, индейцы потому и расписывали себя до неузнаваемости, что им стыдно было ходить в таком неодетом виде, – к такому выводу пришел старшина, впервые проникшись заботами краснокожих. Эта точка зрения отличалась от точки зрения администрации, видевшей в индейских костюмах экономически прогрессивный метод, поскольку человека всегда легче раскрасить, чем одеть.
   – Растворяюсь ли я? Ты бы короля Лира сыграл. Там бы ты растворился…
   Хозяин Леса, несколько изменив облик по сравнению с тем, какой он имел в картине «Дюймовочка», чтобы достойно сыграть Лесного Хозяина, уже предвкушал, как он крикнет:
   – Вперед, храбрые делавары! На трусливых гуронов – вперед!
   Он был готов обратиться с этим призывом к делаварам, но втайне вынашивал еще одну фразу, с которой собирался обратиться к гуронам. Эту фразу он вынес из фильма «Дюймовочка», чтобы внести в качестве своего вклада в общий, но уже ставший для него личным котел. Пусть только начнется битва, пусть появится первый гурон, Хозяин Леса тут же его оглушит хорошо отработанным возгласом:
   – Опять ты здесь! Только тебя здесь не хватало!
   Это будет его творческий сюрприз режиссеру, который не оставил его без роли, когда он, казалось бы, уже сыграл свою роль.
   Дублер Приблудного Пса Игнатия, успевший после Игнатия побывать дублером Крота Фердинанда, в настоящее время пребывал в благородной роли одного из индейских вождей, соединяя природную индейскую молчаливость с молчаливостью своей дублерской профессии. Но он помнил слова Игнатия: «Всякий капитал вырастает, если он вложен правильно. Так и душа: если ее в хорошее дело вложить, она растет и становится очень большой, а в мелком деле душа мельчает».
   Дублер пытался определить, выросла ли у него душа после того, как он вложил ее в Приблудного Пса Игнатия. Наверно, немножко выросла. А после Крота Фердинанда? Когда дублируешь других, многим приходится отдавать душу, и хорошо, если она от этого вырастает. А то отдаешь, отдаешь, а там смотришь – и отдавать нечего…
 
 
   «Меня больше нет», – сказал себе Большой Змей, подавляя робкую мягкость Бобра, и почувствовал, что он растворяется в делаварах. Кровь в его жилах побежала быстрей, и он подумал о жестокой судьбе своего племени. Оно боролось не столько за независимость, сколько за зависимость не от французов, а от англичан. Так же, как гуроны боролись за зависимость от французов. Так же, как он, Большой Змей, борясь за независимость от жены, в то же время боролся за зависимость от другой женщины. Ему стало грустно. Он почувствовал, что его больше нет, что он растворяется во всех этих женщинах, во всем, что было когда-то близко ему, в каждом своем ощущении, в каждой радости и тревоге. Во всем, с чем он в жизни соприкоснулся, он растворил частицу себя – и его больше нет и не будет никогда во вселенной… Во всей вселенной… Никогда и нигде…
   – Змей, – сказал Зверобой, – вспомни, как умирали герои Шекспира!
   Войска делаваров и гуронов равнодушно поглядывали по сторонам. Они могли смотреть куда угодно, не хмуря бровей и не обжигая противника взглядом. Массовка, общий план, – разве тут отличишь любовь от ненависти? Для любви и для ненависти необходим крупный план.
   В это время прозвучал приказ общего главнокомандующего:
   – Приготовиться к съемке!
   Друзья разделились на два враждебных лагеря. Прямо перед собой отставной старшина видел Большого Змея, который смотрел на него без всякой ненависти, добрыми, ласковыми глазами Бобра Са-муэля.
   – Перед вами враг, – объяснял Змею режиссер. – Не друг, не закадычный приятель, а враг.
   Большой Змей не видел врага в работнике тира. Тем более, что за время съемок Кузьминич успел сблизиться со старшиной и если не полюбить его, как кого-нибудь, скажем, другого, то, по крайней мере, проникнуться к нему дружеским расположением.
   – Это ваш враг, – говорил Саваоф, попирая все дружеские чувства. – Он убил вашего сына. Он уничтожил лучших ваших друзей. Что вы смотрите на него, как на невесту? Кстати, о невесте. У вас есть любимая женщина, вам дорог каждый ее вздох, каждое случайно оброненное ею слово. Вы готовы погасить солнце, чтобы зажечь на ее лице улыбку, осушить море, если это поможет осушить ее единственную слезу. И вот этот человек, – возвысил голос режиссер, ткнув пальцем в работника тира, – этот человек надругался над вашей святыней, выдавая злодейство свое за любовь. Посмотрите в его открытое, честное лицо – не правда ли, трудно предположить, что это лицо предателя? Женщина – слабое существо, она легко поддается чувству симпатии, нередко принимая ее за любовь. Но для вас это не имеет значения. Если ваша женщина принимает симпатию за любовь к другому человеку, вы не станете разбираться, симпатия это или любовь. А между тем он смотрит на вас добрыми, невинными глазами, он относится к вам по-прежнему дружески, и это-то особенно страшно. Вам было бы легче, если б он смотрел на вас с ненавистью, но переносить этот благожелательный, почти любящий взгляд, видеть эти руки, готовые соединиться в рукопожатии с вашими, и знать, что они обнимают вашу женщину…
   – А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а! – взревел Змей и бросился на стоящего перед ним гурона. Отставной старшина не ожидал подобного натиска. Он не узнавал в Кузьминиче хорошо знакомого посетителя тира. Конечно, если ружье висит на стене, оно должно выстрелить, но не разносить же вдребезги все вокруг…
   Так началась эта война. В сущности, из-за мелочи, как это нередко бывает.

Глава 27. ПРОЩАНИЕ

   Городок Подгорск привык к роли своеобразного центра киноискусства. Милиция особенно внимательно следила за порядком, понимая, что может попасть на экран, продавцы в магазинах были осмотрительно вежливы, работники общепита привыкли к перевыполнению плана по шницелям, а работники быткомбината – к расширенным бытовым комбинациям. Никогда еще Подгорск так часто не разговаривал со столицей и между ними не было таких сугубо личных, интимных разговоров. Словно это был один город, разделенный на две части, тревожащиеся и тоскующие одна без другой и не умеющие сказать двух слов без «люблю» и «целую». Столица и Подгорск любили и целовали друг друга, как еще никогда не любили и не целовали другие, даже более близкие города.
   Особеппо способствовала превращению Подгорска в киногород массовка. Свои же, такие обычные и с детства знакомые люди, соседи, сослуживцы, вдруг стали киноартистами, разъезжали на студийных автобусах, околачивались на съемочных площадках и рассуждали о дублях и кадрах так, словно всю жизнь больше ни о чем не разговаривали. С другой стороны, киносъемщики обеих картин стали своими людьми в Подгорске. Правда, они жили в гостинице, питались в ресторане и говорили: «У нас в столице», – но уже близилось время, когда им предстояло слиться с коренным населением, зажить по-домашнему и говорить с гордостью: «У нас в Подгорске».
   Менялись люди, менялся город, менялись его окрестности. В окрестностях появились сказочные, причудливо раскрашенные деревеньки и грубо сколоченные селения на индейский манер. Поговаривали, что в эти отдаленные предместья будет налажено автобусное сообщение, но пока таксисты, отправляясь «к индейцам» или «к Дюймовочке», брали плату за проезд в оба конца.
   Происходило стирание граней между городом и кино, врастание в город кино, и Иван Артурович, как человек, по сравнению со своим коллективом, более простой и неизощренной организации, а также, имея в качестве режиссера женщину, чувствовавший себя как бы главой семейства, понимал, что скоро для того, чтобы руководить картиной, ему придется руководить целым городом. Нужно было отделить науку от фантастики, «Дюймовочку» от «Большого Змея», своих людей от местного населения, свои сюжеты от не своих, свои идеи от не своих, а главное – свои от не своих материальные средства.
   Одним словом, группа «Дюймовочки» переезжала на новые декорации. Артурыч увозил ее в Приморск, поближе к морю, подальше от этой скандинавско-индейской путаницы. И это лишний раз подчеркивает, как сложна и беспокойна работа администрации, сколько на нее уходит нервов не только администрации, но и всего творческого коллектива. Администрация – это огромный маховик, способный придать механизму гигантскую энергию, если их соединить приводными ремнями… А где приводные ремни? Уже прибыли приводные ремни? Нет, не прибыли. Пока не отгрузили…
   Столяры-декораторы с болью покидали избушку, оставляя ее безутешным индейцам: а вдруг им понадобится сделать вигвам? По этому поводу Арту-рыч мог бы сказать, что белка, покидая дерево, оставляет орехи тем, кто придет после нее. Но, как лицо подотчетное, он не одобрял неразумного поведения белки. Человек тем и отличается от белки, что он лицо подотчетное…
   Федор Иванович принес Татьяне Сергеевне шеститомник Купера, с которым прежде не расставался, а теперь решил расстаться навсегда.
   – Это вам. От меня. Авось пригодится.
   Так он сказал. Очень коротко. Умный человек говорит всегда больше, чем произносит, а неумный произносит больше, чем говорит.
   – Что вы, Федор Иванович! Зачем мне Купер? – запротестовала Татьяна Сергеевна и уточнила: – Фенимор. Зачем мне Купер Фенимор, вернее, Фенимор Купер?
   – Он пригодится, Татьяна Сергеевна! Поверьте, он пригодится!
   – Но ведь у меня же сказка Андерсена!
   – Андерсен не сможет без Купера. И Купер не сможет без Андерсена… – говорил Федор Иванович рискованные слова, но ведь литература – это риск, а он теперь жил литературой.
   – Неужели не сможет? – мягко улыбнулась Татьяна Сергеевна.
   Было бабье лето – лето той бабы, которая не успела растратить свое тепло в молодости и теперь спешит наверстать упущенное, понимая, что скоро ударят холода.
   – Опять семья разбивается, – мрачно говорил Большой Змей. – Посуда, так та бьется к счастью.
   – Я, как приеду, сразу дам телеграмму, чтоб ты знал, что мы благополучно доехали, – утешала Кузьминича Дюймовочкина мама. – А ты, как получишь, телеграфируй, чтоб я знала, что ты получил. Только три слова: «Телеграмму получил целую». Или даже два слова: «Получил целую». Или даже одно слово… Я все равно буду знать, что телеграмму ты получил.
   Хозяин Леса оставался, но душой он был с отъезжающими, а также с еще одной съемочной группой, которой, правда, пока не знал. Вскоре Хозяину Леса предстояло распроститься с этой ролью, в которой он победно шествовал из фильма в фильм, а в глубине души, может быть, и остался. Все, что мы делаем, остается в глубинах наших душ и изменяет нас, хотя внешне это, может быть, незаметно. Внешне нас изменяют годы, а внутренне нас изменяют наши дела. Хозяина Леса вскоре будут изменять новые дела: он получил предложение сняться в роли Лесного Разбойника (так уж случилось, что он стал признанным специалистом по лесам, хотя леса так и не увидел). Не нужно, однако, думать, что, снимаясь в роли Разбойника, Хозяин Леса изменит себя в этом опасном для него и для общества направлении. Актер ведь изменяется не только под влиянием роли, но и в противоборстве с ней…