Было это 13 января, в понедельник. Родился я тоже 13-го числа, и в течение моей жизни у меня было немало неприятностей, приходившихся на разные числа и дни недели, но никаких претензий к 13-му числу и понедельнику у меня нет. Единственное, что омрачало мой праздник, было отсутствие Вали Кукушкина. Он заболел, но в то время еще ничто не предвещало трагического конца.
   После премьеры я не раз видел спектакль Педагогического театра и хорошо его помню. Помню, как помнят музыку, - помню ритмы, интонационный рисунок. Я не судья своей пьесе, но о спектакле я вспоминаю с любовью. Он прошел несколько сот раз и сошел лишь тогда, когда наступил почти неизбежный в жизни всякой пьесы "мертвый период" - она перестает быть современной (во всяком случае, уже нельзя писать в афише "действие происходит в наши дни"), но еще не становится исторической.
   Пока спектакль жил, сменилось несколько составов исполнителей, но это его не разрушило. Как видно, режиссуре удалось заложить прочный фундамент.
   Если бы меня сегодня спросили, что кажется мне наиболее привлекательным в спектакле Педагогического театра, то я ответил бы - дух Вахтангова, вахтанговское начало. Говоря это, я имею в виду не сходство со спектаклями Академического театра имени Вахтангова, а непосредственную близость к режиссерским принципам самого Вахтангова, постановками которого мы восхищались и в Первой студии ("Эрик XIV", "Потоп") и в Третьей ("Чудо святого Антония", "Турандот") и в театре Габима ("Гадибук"). Все эти спектакли были очень разными, но их объединяли некоторые общие черты: яркая театральность не в ущерб психологической правде, элемент импровизационности в соединении с чеканной формой мизансцен и неизменностью найденных ритмов. Вахтангов великолепно владел тем, что я назвал бы орфографией спектакля, он гениально расставлял знаки препинания. В особенности точки. Незабываема точка, поставленная Вахтанговым в финале первого акта "Гадибука", гигантская мимическая пауза, напоминающая каденцию скрипичного концерта, свободную, почти произвольную, но неуклонно стремящуюся к заключительным аккордам. Этим аккордом, этой финальной точкой был звук падающей на синагогальную скамью книги, тихий шлепок, от которого замирало сердце. Симонов принес в спектакль Педагогического театра не только свою врожденную музыкальность, но и воспитанное Вахтанговым архитектоническое чутье, умение создавать тонкий, но прочный ритмический каркас спектакля, не стеснявший свободы актеров, но заставлявший сохранять найденную форму. Первый акт "Винтовки" заканчивается бурной сценой: взбунтовавшийся Ирод ударяет палкой по висящему у сторожевой будки рельсу, и через минуту оживает весь лагерь - газовая тревога! Ребята потрясены. Прибежавший на место происшествия комроты Эйно мгновенно оценивает обстановку и принимает на себя ответственность за поднятую тревогу. Ирод ждет сурового наказания, но Эйно накладывает взыскание не на него, а на командира отделения Косова, с которым ребята уже успели подружиться. После ухода Эйно возникает долгая пауза. Не просто долгая, а насыщенная напряженным размышлением. Поведение Эйно неожиданно для всех, в том числе и для Косова. Ребята ждут, что он скажет. Но Косов молчит. Ровно столько, сколько нужно человеку, чтобы пережить и осмыслить для себя произошедшее. Затем негромко и по видимости равнодушно командует: "Отделение, смирна! Напра-ву! Шагом арш!" И занавес шел, ставя точку ни секундой раньше, ни секундой позже, а как бы слитно с выдохом всего зала.
   Это - вахтанговское.
   Я много слышал о спектакле, поставленном в Ленинградском тюзе А.А.Брянцевым и Б.В.Зоном, но мне так и не удалось его посмотреть. Не помню, почему так получилось. Кажется, меня забыли пригласить на премьеру, а затем, окончив университет, я уехал по распределению в Азербайджан и надолго забыл о театре. Забыл настолько, что, однажды зайдя в книжный магазин Азернешра и увидев на прилавке две тоненькие книжечки, напечатанные знакомыми мне зрительно, но непонятными литерами - одна грузинскими, другая армянскими, не сразу сообразил, почему на обложке стоит № 492116 и что этот номер имеет ко мне некоторое отношение. Вероятно, книжечки стоили недорого, но я их не купил, о чем теперь жалею. Уважение к реликвиям и интерес к сувенирам приходит лишь с возрастом.
   В Москву я вернулся, когда в Педтеатре, переименованном к тому времени в Госцентюз, готовились отмечать двухсотый спектакль "Винтовки". А к драматургии - много позже. В тридцать четвертом году я вспомнил о сюжете, придуманном мной в пустом и гулком пассажирском зале Дмитровского вокзала, разыскал ученические тетрадочки со своим сочинением и переписал его заново. И хотя в этой новой пьесе решительно все, начиная с эпохи (1905 год) и кончая жанром ("опыт трагедии"), было далеко от "Винтовки", между ними была несомненная тематическая связь - и тут и там анархическая воля одиночки сталкивалась с организованной волей коллектива. Эта связь легко объяснима передо мной стоял вопрос о выборе жизненного пути, и затрагиваемые в пьесах общественные проблемы волновали меня в то время и как личные, непосредственно меня касающиеся. "Трус" тематически продолжал "Винтовку".
   Было у "Винтовки" и прямое продолжение. Зрители хотели знать дальнейшую судьбу героев "Винтовки", и в 1936 году я написал пьесу "Наше оружие". Прошло восемь лет. Бывшие малолетние преступники стали взрослыми людьми, полезными гражданами и патриотами. Из всех написанных мною пьес у этой пьесы была самая благополучная судьба, ее много ставили и хвалили в газетах. Думаю, однако, что это самая слабая моя пьеса. Слабая, несмотря на то, что ее писал человек, уже обладавший некоторым профессиональным опытом и умением. Корень ее слабости - в заданности. Мне хотелось продемонстрировать результаты воспитательной работы в Красной Армии. По-видимому, демонстрирование не может быть задачей драматического искусства. И менее всего демонстрирование результатов. Пьеса прожила удачливую, но короткую жизнь, после войны о ней забыли. А моя полудетская "Винтовка" в начале шестидесятых годов неожиданно обрела второе дыхание. Ее поставил Московский театр имени Станиславского (режиссер А.Б.Аронов), а за ним и некоторые другие театры. Правда, были сомнения. Как же так - армия разительно изменилась, с беспризорностью давно покончено... Чтобы подчеркнуть дистанцию, меня заставили написать пролог. О том, что он никому не нужен, я знал, знали и те, кто его заказывал, но все понимали, что без него не обойтись. Ребята в зрительном зале вежливо скучают, пока идет пролог, а затем начинается действие, и они реагируют совершенно так же, как сорок лет назад.
   А я в это время думаю о Вале Кукушкине. О том, что он мог жить и сейчас. О том, что он мог написать и не написал. О нашей дружбе.
   1969