Круглов Александр

Сосунок


   Александр Круглов
   Сосунок
   Трилогия участника Отечественной войны Александра Круглова включает повести "Сосунок", "Отец", "Навсегда", представляет собой новое слово в нашей военной прозе. И, несмотря на то что это первая книга автора, в ней присутствует глубокий психологизм, жизненная острота ситуаций, подкрепленная мастерством рассказчика.
   Незабвенной Люсеньке -
   жене и матери, человеку и гражданину -
   посвящаю эту книгу.
   До конца августа сорок второго по всему Кавказскому фронту шли непрерывные упорные бои. Фашисты рвались к нефти, к богатствам Советского Закавказья, Ближнего и Среднего Востока, на соединение с армией союзнической Турции.
   В эту грандиозную операцию под кодовым названием "Эдельвейс" гитлеровцы бросили танков в девять раз больше, чем здесь было у нас, самолетов -- в восемь, артиллерии -- в два. И даже в солдатах был у них полуторный перевес.
   (Из истории Великой Отечественной войны).
   И дрогнули наши у небольшого горного городка Малгобек. И побежали -нервишки у кого послабей. Те в основном, которых лишь накануне второпях призвали в армию и сразу, не успев научить воевать, направили в маршевый полк; трехлинейку, подсумок с патронами в зубы -- и в бой.
   На беду свою драпали вниз по овражку. Нарвались как раз на капэ.
   Оттуда -- штабные.
   -- Стой!-- во всю глотку.-- Назад!
   Какое там... Бегут -- кто в одиночку, кто по двое, по трое, целыми группками. Что им штабные? Эти лишь пистолетами машут, кричат -- пусть не поместному, непонятно тоже, но все же привычно, по-русски. А немцы -- как лают: отрывисто, жутко, хуже собак. В полный рост в атаку идут, поливая из автоматов свинцом прямо от бедер, кромсают в ошметья снарядами, танками давят. Страшнее фашистов сейчас зверя нет.
   И тогда из командного пункта (в три наката блиндаж, сверху слой сухого летнего дерна) выскочил сам комполка.
   -- Назад!-- взревел.-- Убью! Ни шагу назад!
   Все одно... Бегут ошалевшие, все позабыв, не чуя ног под собой.
   И -- две шпалы в петлицах, высоченный, плотный и грузный, словно бетонная балка в плечах,-- подняв над головой "тэтэ", давай остервенело стрелять. Широкое, блином лицо его налилось, храп изо рта, трехэтажный яростный мат.
   Видя, как решительно действует батя, и штабные последовали за ним. Особенно старался невысоконький, полненький, в новенькой шерстяной гимнастерке и очках на темных суетливых глазах.
   -- В окопы! Назад!-- повторяя за комполка, рвал он истошно свою охрипшую командирскую глотку.-- Ни шагу назад!-- так же размахался вовсю пистолетом.
   Стреляли и здесь.
   Беглые дрогнули, заметались растерянно. И повернули обратно. А кто, вконец одурев, залег прямо здесь, у капэ, на избитой и тут снарядами, минами, пулями голой иссохшей земле. Иные даже успели свалиться в траншеи охраны штаба полка. И, как палки, выставили в беспамятстве в сторону наседавших немцев дрожавшие в руках винтовки. Хоть немного, а все-таки дальше от переднего края. Там -- сплошная стальная метель, валят стеной на тебя фашисты проклятые. Там кровь, страдания, смерть.
   Ваня Изюмов пораженно смотрел на то, как возвращали в траншеи бегущих. Вспомнил расстрел дезертира на марше. Как и тогда, снова леденящий ужас пронял, пот холодный -- от макушки до пяток, стал белым как мел, опять неудержимо мелко затрясся. Невольно вжался всем телом в земляную отвесную стену окопа, ухватился за нишку, что сам своей солдатской алюминиевой ложкой выскреб под пару лимонок и обоймы с патронами. Замер. Затих. Онемел.
   "Господи! Что же это такое?-- так и билось, и билось в потрясенном юном мозгу.-- Как же так можно? Чтобы свои стреляли своих! Да нет же, нет! Да не может этого быть!"
   Но это было... Было! Совершалось перед его распахнувшимися, g`qrejkemebxhlh в изумлении глазами. Да вот, вот они, что бежали, а теперь лежат неподвижно безобразно бугрятся перед окопами в пожухлой траве. Только одно, казалось, так и гвоздило каленым железом, так, ослепляя, и направляло действия тех, кто не давал разрастись возникшей было панике. Одно: день или ночь, тьма или свет, смерть или жизнь -- народа всего, государства, страны, в отдельности каждого. Каждого! От велика до мала: женщин, детей, стариков! Она, эта жизнь, и карала сейчас беспощадно слабодушных, защищала себя всеми возможными и невозможными средствами. И взывала... Ко всем взывала: постойте за меня! Ради нее и творилось все это вокруг, ради нее всех сюда и согнало. Всех, всех, кто только мог держать в руках боевое оружие. Если не ковал для фронта его или где-нибудь уже не сражался. И новобранцев, и этих штабных с командиром полка, и Ваню сюда -- Ваню Изюмова, еще мальчишку совсем, жалкого, прямо из-под крылышка мамы, из-за папиной широкой спины, со школьной скамьи, и -- в кровь, в пекло и тлен.
   Одолевая смятение, Ваня вскинул глаза.
   Вон еще кто-то с переднего края бежит -- сломя голову возбужденно руками размахивает. И тоже как раз на капэ -- длинноногий, худой, в истоптанных хромовых командирских сапожках.
   -- Танки!-- крикнул хрипло и сорванно, взмахнув, показал костлявой рукой туда, откуда бежал.
   -- Назад!-- рванулся наперерез и ему командир, снова задрал вверх пистолет.-- Убью!-- И замер, язык прикусил. Приспустил пистолет. Да это же свой, один из штабных, помощник его -- ответственный за охрану знамени в штаба полка, без фуражки (зажата в руке), нараспашку воротник гимнастерки, лицо словно мел.
   -- Танки!-- приближаясь, опять крикнул тот -- три кубаря на петлицах, через плечо автомат.-- Я пушку, пушку там!..-- споткнулся, руками взмахнул, едва не упал.-- Трофейную! Тут недалеко! Штаб прикрывать!
   Комполка не понял. Остановился. Думал, доложит подробнее. А тот... Не признал как будто его. Устояв на ногах, дальше пустился.
   -- Стой!-- потребовал командир. А длинный, тощий будто и вовсе не слышал. Только добавил, поравнявшись:
   -- Пушку, пушку достал!-- Возбужденно, торжествующе крикнул:-- Трофейную! У соседей достал! Расчет нужен! Нужен наводчик!-- И мимо, мимо, бегом, словно и не было здесь старше него, не обязан отдавать ему честь, все точно и четко докладывать.
   Комполка хоть и крут, решителен был, но и трезв, и умен. "Знать, так нужно,-- подумал,-- неотложное что-то гонит его.-- И не стал его больше удерживать. Проводил только бегущего тяжелым, словно в спину толкающим взглядом. Огляделся вокруг. Нет, никто уже не бежал. Вздохнул облегченно. И принялся заталкивать "тэтэ" в кобуру. Подумал:-- Дай... Только дай хоть одному малодушному с поля боя бежать. Хоть одному... Только дай! Так они...-И, представив себе, что тогда может случиться, тогда и его могут к стене, по тряс, как кувалдой, массивным увесистым кулаком. С отвращением сплюнул.-Руки, душу пришлось из-за вас, мерзавцы, марать. Из-за вас!" Брезгливо затер сперва только правой, а потом и обеими ладонями о новое диагоналиевое сукно галифе. Секунду, другую еще постоял, постоял, оглядываясь и прислушиваясь к грохоту нараставшего боя...
   Не первый раз уже пытались фашисты на этом участке рубеж наш прорвать -на стыке двух сформированных наскоро, кое-как оснащенных пехотных частей. И вот сегодня прорвали. Правда, пока только первую линию. Но вот-вот докатятся до второй. Беспокойство, тревога еще пуще прожгли командира полка. И он широко, размашисто зашагал назад, к блиндажу, к своему командирскому пункту.
   Оттуда позвали как раз:
   -- Телефон! Товарищ командир!-- прихрамывая легонько, -- выскочил из окопа связист -- коротышка совсем, в грязной, накинутой прямо на плечи шинели.-Четвертый, Леонтьев звонит!
   -- Чего ему?-- пробасил, заторопившись на зов, командир.
   -- Танки в батальоне уже! И самолеты опять! Людей почти нет!
   К блиндажу подскочил и этот уже -- полненький, невысокий, в очках. И merepoekhbn, по-прежнему суетясь, стал причитать:
   -- Пора, пора матросов... Матросов, матросов надо вводить! А то прорвутся сюда!
   -- Не паниковать! Рано матросов!-- тяжело, по-бычьи содрогаясь на бегу всем своим крупным, налитым упорством и мощью недюжинным телом, чуть не подмял его под себя комполка.-- Тыловиков сперва мне. Тыловиков! Ездовых, поваров, всех снабженцев, старшин! Всех, всех под ружье!-- резко отрубил он увесистым кулаком.-- А матросов... Смотри мне! Без моего приказа матросов не трогать! Их в последнюю очередь мне!
   В самый последний момент!-- И по каменистым сыпучим ступеням вниз скатился, в блиндаж.
   А в очках, в новенькой, несмотря на жару, застегнутой на все пуговицы гимнастерке, уже суматошно, просительно призывал:
   -- Связной! Морошкин, Морошкин! Да где ты там?.. Связного ко мне!
   И, не дожидаясь, пока тот появится, ринулся сам к аппарату -- тут же, над ступеньками, в нишке окопной стоял. Завертел рукоятку, трубку сорвал с рычагов. Стал в нее что-то орать.
   Тем временем тот, с автоматом и с "кубарями", что сверху бежал, с ходу выскочил на бруствер траншеи взвода охраны и рысцой, подпрыгивая, затопал по рыхлой, еще не слежавшейся известково-белой земле, проваливаясь в ней своими легкими, истоптанными вконец сапогами, осыпая в траншею, на дно, на головы и спины солдат комья земли и камней. И продолжал на бегу истошно орать:
   -- Артиллеристы!.. Кто артиллеристы, батарейные здесь? Расчет нужен! Нужен наводчик!-- Кинул рукой в сторону кипевшего в лязге и грохоте уже близкого боя, остановился, ожидая ответа.-- Ну, живо, живо! Кто здесь из пушки умеет стрелять? Из противотанковой пушки!
   А там, куда он показывал, будто вулкан клокотал. По краю неба, в тучах дыма и поднятой в воздух земли носились, взмывая и падая, с воем какие-то черные тени. Со склона овражка, где закопался капэ, видать их было плохо. Однако известно какие: "юнкерсы", скорее всего, а может, и "мессеры". Бой все ближе, громче ревел, накатывал, словно горный неотвратимый обвал. Вотвот сюда докатится, до капэ. И сжимались, сжимались сердца у солдат взвода охраны: неужели не сдержат их там -- на первом, на промежуточных рубежах, прорвутся и сюда фашистские танки? И бились, бились в них, собирая все силы измотанной плоти, всю изворотливость и ловкость ума, исступляя все чувства, уже устоявшиеся и привычные для каждого,-- ожидание, неизвестность и страх. И все, все подчиняя себе -- все! -- как всегда, побуждали их упорно и жадно искать небезопаснее, ненадежнее место. Но, конечно, лишь до дозволенной, допустимой приказом и долгом солдатским черты. Если не хочешь и ты быть расстрелянным. И верилось, очень верилось, что нет, не прорвутся фашисты сюда, что кто-то другой их там остановит. И это, думалось, счастье, удача, что мы попали нынче сюда, в охранение штаба полка и не всех нас, не всех, слава богу, а лишь батарейных, артиллеристов разыскивают. Только их, чтобы немедленно бросить в кипящее уже близко сражение. Всезнайка бежит, а незнайка лежит... Вот и пускай туда их -- этих, которые из пушки умеют стрелять, которых разыскивают. Прямо сейчас, из этой, покуда безопасной, спокойной траншеи и -- в самое пекло. А мы, пехота ружейно-обмоточная, крысы окопные,-- мы повоюем пока лучше здесь, у капэ. А с "кубарями" злее еще:
   -- Ну, живо, живо! Признавайтесь!-- орал во всю глотку.-- Кто батарейные здесь, кто здесь наводчик? В траншеях застыли. Молчок.
   -- Трое, трое вас здесь! Или сколько вас там?.. Из батареи которые! Найду все равно!
   Нет, не признается никто: никто не хочет по своей воле под пули, снаряды и танки.
   -- Ну, смотрите! Сам отыщу,-- резко вскинул рукой, пригрозил притихшим в траншеях солдатам штабной,-- хуже будет. Под трибунал!-- Помолчал, ожидая:-Так все же, кто батарейные здесь, кто здесь наводчик?
   "Я, я ведь наводчик,-- резануло болью, страданием Ваню.-- Я! Кто же еще?-Оглянулся украдкой, потерянно.-- Да, меня, меня это ищут. Нас всех!"
   Хотел назваться уже. Раскрыл было рот. Но не решился, не смог, не нашел b себе силы. Затаился пуще еще. Промолчал. Совсем съежился, сжался в комочек. "Ну чего, чего им надо еще от меня? Не хочу я туда! Не хочу!-казалось, готов был с отчаянием выплеснуть Ваня из самого сердца. -- Дайте мне отдохнуть! Я покоя хочу! Домой хочу! Подальше отсюда!.. От смерти по дальше, от снарядов и пуль. Помыться, поесть бы сейчас, выспаться всласть... И с книгой, у лампы настольной -- на всю бы ночь напролет, до утра. Или в кино. А то и в парк... А можно и к морю, и в горы, и в лес. Эх бы, как прежде!.. Свобода, простор! Никакой опасности, угрозы тебе. Никаких тебе приказов и командиров. Сам себе командир. Мать, правда... Почище иного тебе командира -- вездесущая, экономная, строгая. Зато справедливый, мудрый, добрый отец. А теперь... Как пес теперь -- на короткой железной цепи. Голодный, побитый, бесправный. Виноватый кругом. Всюду, всем только обязанный. И ни шагу в сторону, никуда. Только туда, куда тебя гонят: под снаряды, под пули, под танки -- на погибель, на верную смерть".
   -- Кто здесь наводчик?-- как ударило Ваню опять, как по горлу ножом.
   Ваня метнул подавленный взгляд на замкового Голоколосского -- усатого, уже с залысинами и с загорелой проплешиной в мочале редеющих сивых волос, жесткого, осторожного, хитрого. Вот он, рядом, в трех шагах на дне окопа сидит. Худой, высокий -- он даже сидя дотягивается залатанной беззвездной пилоткой (не потерял звезду, нет, просто не выдали, не нашлось для него) до верхнего среза довольно глубокой траншеи. Тоже, как и Ваня, настороженно съежился, молча сидит, глядит таким же напряженным, выжидательным взглядом. И, как и Ваня, не спешит выставляться, не хочет заявлять о себе. Ему-то чего вперед лезть? Изюмов, наводчик, и то не лезет, молчит. Хотя по боевому уставу, когда нет командира орудия, именно наводчик замещает его.
   "Он и решает пускай. Если что, ему отвечать. А я... Я заряжающий, замковой,-- обманывая, утешая себя, хитрит сам с собой инженер.-- Моя хата с краю... Что приказывают, то и делаю. И вообще, сначала надо было нас как следует обучить, вооружить, обмундировать, дать командиров толковых... А потом уже и в бой посылать, приказывать нам. Разве так к войне надо было го товиться? Ведь ждали, ждали ее! Кричали о ней! А с чем, как встретили фюрера? Куда там глядели? -- И, словно щитом прикрывшись таким оправданием, Голоколосский тоже таился, помалкивал. И выжидал, как поступит наводчик.-Неужели признается, выдаст себя? Да нет, что он, дурак: самому лезть на рожон". И незаметно косился в сторону Изюмова блестевшим, пылавшим лихорадочно глазом. Раза два привычно презрительно сплюнул сквозь редкие, уже желтевшие зубы и еще крепче и горше их стиснул.
   * * *
   Инженер по образованию Игорь Герасимович Голоколосский служил на гражданке снабженцем большого машиностроительного объединения, постоянно находился в разъездах, то пристраивал, то, напротив, выколачивал разные механизмы, детали, узлы, встречался со всевозможными специалистами, убеждал, отбивался и нападал. И хотя далеко еще был не стар (толькотолько перевалило за тридцать), научился тонко чувствовать и понимать людей, ловко ориентироваться и умело держаться при всех обстоятельствах. Призванный в армию неожиданно, прямо из командировки, без всякой воинской подготовки, в рядовые попал. И тем утешал себя, что так никакой ответственности тебе, заботишься лишь о себе. И поелику было возможно, заботился: не выставлялся, ловчил, других, где удавалось, вместо себя подставлял, а то и резко, решительно резал, на молодых сослуживцев своих наседал. Страхи же свои скрывал, не выказывал.
   А Ваня Изюмов... Этот совсем, ну совсем не умел постоять за себя, был перед всеми как теленок покорен, ни от кого ничего не таил. Да ему, словно стеклышку чистому и прозрачному, и нечего было скрывать. И только попал в орудийный расчет, во взвод, на батарею, так перед всеми сразу весь и раскрылся. Как на ладони перед всеми предстал.
   Было это, наверное, в крови у него: и от уссурийских таежных прадедов, дедов, от бескрайних и чистых дальневосточных просторов, впитанных им еще в ранние детские годы; и от безудержных всеобщих надежд и вольницы двадцатых cndnb, когда отец его, в гражданскую войну партизан, соратник Шишкина, Федорова и Лазо, а после нее -- руководящий партийный работник на угольных копях Приморья, где можно, постоянно, повсюду таскал Ваню с собой. Потом, когда закончил красную профессуру, был отозван на преподавательскую и лекторскую работу в Москву, а мать учила в школах русскому и литературе. Но внезапно и серьезно заболела дочь -- первый ребенок в семье -- и ради нее вся семья уехала в Крым.
   Здесь и рос Ваня, не ведая житейского лиха: все для него было лишь учебой, забавой, игрой. Глядя на отца, философией и историей в последнее время увлекся. О столичном университете мечтал. И если задумывался серьезно над чем-то, то больше над книгами, над общими, отвлеченными, не его собственной кровью и болью терзавшими душу проблемами. А до заурядных, повседневных житейских человеческих отношений и дел еще не дорос. Да и вообще, наверное, еще не созрел. Тем более не был готов ко всему тому необычному, ненормальному, грозному, что явила ему внезапно война.
   Когда он, этот фронт, стал подкатывать к Перекопу, отец вступил в ополчение. А больную подросшую дочь, двоих сыновей и жену, в спешке собрав кое-как, чуть ли не последним эвакуационным составом отправил в предгорный Кавказ. Здесь оп не раз подлечивал по санаториям свое надорванное в прошлом сердце. Ему очень понравились эти края, постоянно расписывал. Расхваливал их: и богатство природы, и щедрость людей, и их изобильную жизнь. Думал: отсидится там семья его до скорой победы. Но гитлеровцы на следующее лето прорвались и туда -- на просторы Дона, Ставрополья, Кубани.
   Чтобы не остаться под немцем, мама, младший брат и сестра решили срочно дальше -- за Каспий, в Казахстан ехать. А Ваню, с такими же, как и он, сосунками--десятиклассниками, не успевшими и аттестатов получить, забрали в торопившийся мимо их станицы на фронт маршевый полк. Не оставлять же фашистам юнцов. Тем более что у иных и срок призывной подходил. А иные и года прибавили себе, насмотревшись лихих победных фильмов -- "Истребители", "Три танкиста", "Если завтра война", мечтая о подвигах, о геройстве.
   В первый же день расписали пацанов по взводам, в солдатскую форму одели, каждому -- красноармейскую книжку, подсумок с патронами, карабин. Возле полкового знамени приняли новобранцы присягу. И той же ночью полк погнали дальше на фронт.
   Эх, так бы просто, толково и все остальное: боевая учеба, выход на оборонительные рубежи, отпор заклятым врагам. Но, увы... Шли таясь, то и дело рассыпаясь по степи от вражеских самолетов. Отбивались от них одними винтовками. На ходу, отнимая минуты у отдыха, у сна, у еды, командиры старались сделать из мальчишек бойцов.
   Ваня сам напросился в наводчики. На всю батарею была одна пушка -"сорокапятка" с укороченным, куцым стволом, "хлопушка", как ее прозвали солдаты, один-единственный ящик фугасных снарядов и тягло -- четыре драных хвоста: гнедая кобыла, мерин и два загаженных жеребца, кожа да ребра и слезы в глазах. Должно, от пыли, песка и обиды на людей за себя.
   Технику эту осваивали прямо на марше, на редких кротких привалах: по затертой, собранной по листочкам, клееной книжке зубрили матчасть, возились с "хлопушкой". Ездовой Савелий Саввович Лосев, помор, бывший артельный рыбак, который, наверное, до конца дней своих пропах рыбой, солью и морем, бойкий и шустрый, хотя уже и седой, поил у почти пересохших колодцев измученных лошадей. А когда дошел черед до практических стрельб, он, ворча, впряг жеребцов (кобылу и мерина пожалел) в передок и осторожно погнал их но полю. А наводчики поочередно ловили упряжку, будто бы вражеский танк, в "ПП9", в прицел; замковые один за другим вгоняли в камору старую медную гильзу, а командиры орудий во всю глотку орали: "Огонь!" Командир первого расчета Казбек Нургалиев, маленький жилистый властный узбек, кричал непонятное чтото по-своему, щурился злыми азиатскими глазками, скалил мелкие хищные зубы и бешено сек кулачком сухой пылающий воздух.
   -- Остальное на передовой,-- обтирая запаренный лоб, обрадовал всех после "стрельб" тогда еще старший лейтенант Лебедь -- комбат.-- День-другой, да и там,-- кивнул он вдоль моря вперед равнодушно, будто бы вовсе и не в сторону tpnmr`, а на что-то привычное.
   -- Учение... Тьфу! -- сплюнул с презрением замковой второго расчета Голоколосский.-- Все одно что дуньку гонять.
   -- Солнце, воздух... эротизм закаляют организм,-- обрадовался, подхватил за взрослым и Яшка.
   -- Огурцов! -- осек его Матушкин, старшина батареи.-- Аль дома на Таманке своей?
   -- Песня, старшой. Я что? -- обнажил щербатые зубы Пацан, как за малость, за худобу, за зряшную вздорность прозвали Яшку солдаты.-- Не я сочинил.
   -- Песня... Дак что? -- еще жестче обрубил его старшина.-- Попугай? Повторять?
   Пацан, попавший в часть из заштатного саманного Темрюка, росший, как дикий лопух, по задворкам, садам, огородам, без матери, без отца, без "конька", со "свистком" в голове, чувствовал себя среди неприкаянных, еще не нашедших себя солдат вольготней других и вел себя, как и прежде, до армии, легко и бездумно. Перед начальством ничуть не робел. Как же, не куда-нибудь, а на фронт идет, глядишь, и герой, слава, почет, ордена. Теперь все может. Может при старших песни блатные петь, и загнуть матюком, и спирт пить -говорят, на передовой, только белые мухи полетят, всем без разбору дают, без чинов, стар и млад принимают непременную норму Верховного. Уже дают и табак, куришь не куришь, дают, скрутил самокрутку -- дыми. А бабы были бы -- вцепился б, наверно, и в баб, и тут его время пришло. Однава живем! Не моргай!
   Но так, как Пацан, поначалу держались немногие. Еще разве что закаленный в рыбацких океанских своих переходах помор, собранный и непреклонный узбек -- до войны лихой объездчик совхозных коней, молодой, но уже известный по всей своей округе, да еще повидавший всего на свете разбитной и пронырливый Игорь Герасимович Голоколосский. Но и они, эти четверо, нутром чуяли, что их ждет, и, как и у всех, и их души с каждым шагом к передовой все больше и больше томила тревога. Хотя каждый старался не показывать этого, убеждал себя, что он-то как раз свою смерть обхитрит, обойдет она его стороной. А иные обращались с надеждой и к богу. Перед опасностью смерти хватались и за соломинку.
   Храбрился и Ваня Изюмов, хотя до самой передовой так и не смог прийти в себя. Все было дико ему: ботинки с обмотками, и оттягивающий плечо карабин, и чиряк пониже спины. Раза два оставался Ваня без ужина -- обделяли горсткой вареной фасоли и чаем с селедкой. Солдатское ложе -- песок, земля и трава -мяло бока, кропила под утро с неба роса, а с гор пронизывал ветер. Но более всего Ваню угнетало одиночество. Дома его окружали забота, любовь, порой даже и придирчивая, нетерпеливая материнская требовательность, словом, чувство -- всех перед всеми -- тревоги, вечного долга, глубокой причастности всех ко всему. А здесь?.. Никто его вроде бы не любил и не понимал, никому и в голову не приходило попытаться его понять. Днем и ночью Ваня шагал в гуще солдат, а чувство было такое, словно никого кругом, что он совершенно один.
   Всю последнюю ночь перед фронтом Ваня вертелся и спал урывками, его донимали кошмары, а под утро ударил озноб. Скинув с лица за ночь отсыревшую от дыхания полу шинели, он, хотя и заставляла его нужда. Не поднялся с песка. Опыт, пусть еще маленький, уже научил: пока можно лежать, лежи. Сон, отдых в походе не наверстать. Приподнял с вещмешка грязную бритую голову, уставился испуганно в темень.
   "Где вы там, папа, мамочка? Где вы, братик, сестренка?-- шептал он.-Неужто не успели уйти? -- Представил себе все ужасы оккупации, о которых писали газеты, командиры рассказывали. Едва не вскочил. Опершись озябшими руками о сырой холодный песок, задрав в мрачную бездну перепуганное худое лицо, он, как волчонок, должно, по тому же слепому инстинкту, тихонько завыл.-- Что с вами? Где вы? Мама... Милая мамочка!"
   Лежал Ваня чуть поодаль ото всех (где только можно, Ваня все еще выбирал уединенные закутки), шагах в десяти от ближайшего к нему Игоря Герасимовича Голоколосского. Но инженер, к счастью, наверное, спал и не слышал, как рядом плачет юный солдат. Понемногу, излившись слезами, Ванины боль и тревога поулеглись, да и сзади, успокаивая, ровно журчало. То opedp`qqbermn шумела река, и небо уже начинало предрассветно сереть.
   И боль, и страх за своих, за себя совсем придавили Ваню. Ему казалось, что он один такой беспомощный и несчастный, и не догадывался, что и у других на сердце было не слаще. Ведь и всех остальных война тоже только-только оторвала от кровных дел, от отцов и матерей, от жен и детей, от всей их прежней, устоявшейся и размеренной жизни, согнала в чужую безводную степь. И чем громче ревел и ярче горел в ночи надвигавшийся фронт, тем упорней в каждом из только испеченных солдат, да и в ком-нибудь, должно, из бывалых схлестнулись, с одной стороны, долг, дисциплина, приказ, с другой -неизвестность и страх смерти.
   На пятые сутки непрерывного пешего марша полк дошел наконец до переднего края.
   Позицию -- первую огневую позицию занимали до рассвета, еще с темнотой, под возбужденные приглушенные командирские окрики, в смятении и спешке, в непривычной предбоевой толчее.
   Опыта, навыка, как огненную позицию занимать, что, как, в какой очередности делать... автоматического, чтобы само по себе получалось, ни у кого еще не было. А он, этот опыт, только и делает во время боя наводчика настоящим наводчиком. Да и с чего бы взяться ему, этому опыту? Как, когда? С учебы, что ли, урывками, от стрельбы холостой? И когда он, Ваня, спохватился, чтобы насадить прицел на орудие, на специальный кронштейн, только тогда и вспомнил, что оставил его в передке. А Лосев, ездовой, исполнив свой долг -- доставив орудие на огневую позицию,-- уже укатил.
   Без прицела пушка не пушка, так, груда металла. Ее будто и нет.