На этой заставе был свой любимец — архар Яшка. Когда Яшка подрос и из ласкового козленка превратился в настоящего горного козла с огромными закрученными рогами, он стал бросаться на всех, кто не носил форму. Доставалось, конечно, и женщинам, и детям. Тогда Яшку поменяли туркменам на радиоприемник. Но архар убежал обратно на заставу, забрался в баню, объелся мыла и бесславно сдох. Это было последнее из того немногого, что помнил маленький мальчик о Туркмении. Был у него еще старший брат — Юра, были у них, конечно, тюбетейки и расшитые мамой белые рубашечки. Так они и застыли на снимке — с мамой, с братом и архаром Яшкой — на фоне изрезанной трещинами скалы. Отец увлекался фотографией.
   Капитану Иванову повезло. После девяти туркменских лет (да еще ведь год за два тогда считали) его откомандировали в Москву, в Высшую школу КГБ, на командные курсы. Там же, в Москве, с ним была и жена — Нина. А мальчики на время остались у бабушки — на Урале.
   В Москве Нину Алексеевну послали на ВТЭК и обнаружили у нее противопоказания к жаркому климату. Иначе трубить бы Ивановым в Средней Азии до конца жизни. А так повезло. После окончания курсов капитана перевели в Северо-Западный округ. В Ленинград он прибыл с женой и двумя сыновьями. Чтобы не жить с семьей в гостинице на чемоданах, офицер согласился на первую же вакантную должность начальника заставы — на острове Вильсанди, в Эстонии. Впервые за девять лет он увидел снег. Песчаные барханы, потрескавшиеся солончаки. колючки, превращающиеся миражами в деревья на берегу озера; шакалы, дикобразы, вараны, каракурты, фаланги, скорпионы, змеи, жара, жара, жара. Все это осталось в прошлом. Маленький островок в Балтийском море; лес, грибы, ягоды, одинокие эстонские хутора — казались первое время все тем же миражом. Не верилось, что служба может быть и такой.
   Именно с этой заставы Иванов-младший и помнил себя отчетливо, здесь, в четыре годика, мир стал для него раскручиваться по нити времени. Нить эта, однако, тянулась издалека. Был у отца дядя — Дмитрий Иванов. В 40-м году его призвали в армию, в пограничные войска. В первые же дни войны он погиб, защищая маленький остров в Балтийском море. Теперь начальником заставы на этом острове стал отец Иванова.
   Когда началась перестройка и на всех вылился грязный ушат разоблачений советского прошлого, двадцатипятилетний Иванов с пристрастием допросил родителей о сталинских временах. Оказалось, никто из большой семьи не пострадал от репрессий, не умер от голода, не был объявлен кулаком и даже не был скрытым диссидентом. Это показалось довольно странным — ведь если верить внезапно «вспомнившим все» историкам и публицистам, каждый второй советский человек должен был пострадать от страшного режима. Тогда отец коротко рассказал сыну о своем детстве. Скупой рассказ этот Валерий Алексеевич помнил почти дословно.
   Пермская область, Верещагинский район. Там, в захолустье, среди холмов, стояла деревенька Комино. В деревне было всего шесть дворов. На высоком берегу извилистой речки Тык стоял дом Ивановых. Вернее, две избы, соединенные между собой сенями под общей крышей. За лужайкой были новые амбары, погреб и большой высокий новый дом, только что построенный, вкусно пахнущий смолой и тесом. На берегу речки росли черемуха да рябина, а между ними стояла баня. Вся усадьба в пятьдесят соток была огорожена забором из жердей. У Ивановых было шестеро детей, кроме того, одного родственника, оставшегося без родителей, взяли на воспитание. Жил в семье и тот самый дядя Митя, что стал потом пограничником и погиб на Балтике.
   Дедушка Валерия Алексеевича работал счетоводом-бухгалтером в колхозе, бабушка на разных работах в поле, прадед на ферме. Дома хозяйством занималась прабабушка — Дарья Михайловна. До замужества она жила в прислугах у местного батюшки, в семье об этом часто вспоминали почему-то. В 1938 году была сильная засуха. На полях зерновые выгорели. Люди голодали. Детям выдавали по норме черный хлеб, испеченный наполовину со жмыхом или отрубями. Но семья Ивановых не бедствовала. Дома всегда были свежее молоко, овощи, иногда и мясо. В хозяйстве держали корову, овец, поросенка. В 39-м и 40-м годах был большой урожай, и амбар полностью засыпали зерном. Но в войну прадед все зерно сдал в колхоз для посева.
   Дед Валерия Алексеевича по матери был артиллеристом, дошел до Берлина. Правда, пока жив был, так и не рассказал ничего внуку. Не любил вспоминать войну, хотя и надевал боевые ордена по праздникам. А вот дед со стороны отца все военные годы отслужил на Дальнем Востоке и воевать начал только в 45-м, уже с японцами. Но умер рано, так что рассказов тоже не осталось.
   Отец закончил к концу войны семь классов. Тогда и познакомился он на танцах в сельском клубе с будущей женой. Но, конечно, поженились они не сразу. Отец поступил на фельдшерско-акушерские курсы. Уже в 18 лет он заведовал медпунктом в староверском селе Андронятское. Тяжело было лечить тех, для кого обращение к медицинской помощи считается делом грешным, но Алексей Иванович справился. Через два года пришло время идти в армию. Военком предложил поступать в Алма-Атинское пограничное командное кавалерийское училище. А через 4 года свежеиспеченный лейтенант Иванов вернулся на родину, женился и увез молодую жену в Туркмению — на заставу.
   Валерий Алексеевич несколько лет просил отца хотя бы набросать свою автобиографию, хотя бы записать, как родню звали. Ведь и у мамы было шестеро детей в семье. А значит, одних дядь и теть у Иванова целый десяток. А двоюродных братьев и сестер — точно уже и не сосчитать. Он и видел-то только некоторых. Раза два в детстве был в деревне у бабушек. Да в Перми, где в основном вся родня осела потом. Ну, приезжали, конечно, иногда родственники в Эстонию, потом в Ригу. Да только трудно поддерживать родственные связи, всю жизнь колеся по окраинам огромной страны. Отец сначала отмахивался от настойчивых расспросов младшего сына, но потом, уже на пенсии, подолгу рисовал родословное древо крестьянской семьи, вспоминал, кто жив, у кого сколько детей осталось.
   Когда наступили переломные и голодные 90-е годы, миллионы русских, оказавшихся в одночасье за пределами собственной страны, ставших иностранцами, не сходя с собственного дивана, не раз вспоминали это обстоятельство — родня осталась в России.
   Опереться было не на кого, выживать сообща, как выживали россияне, вмиг обрубившие от себя вместе с латышами и туркменами тридцать миллионов русских, оставшихся за пределами РФ, — не получалось. А ведь если попробовать подсчитать, то на тридцать миллионов, рассеянных по постсоветскому пространству русских людей, наверняка у каждого второго россиянина приходится по близкому родственнику. Значит, кинул не только Ельцин, кинули равнодушно не просто русских — соотечественников, но и буквально братьев и сестер по крови почти все «россияне».
   Я, конечно, хотел было сказать Валерию Алексеевичу, что никто нас не спрашивал. Но почему-то не стал. Выслушал молча и принял к сведению. Привыкнув к постоянным утверждениям журналистов и политиков о том, что «Россия — многонациональная и многоконфессиональная страна», я как-то заново удивился сухим цифрам, которые любил приводить Иванов. О том, что русских в России оказывается не половина, как я привык считать, а восемьдесят с лишком процентов. О том, что самое большое национальное меньшинство в России — татары, составляют всего лишь около четырех процентов всего населения страны. «А. э. мэ..», — блеял я, но возразить было нечего.
   Узнав о том, что в Латвии (ныне считающейся государством латышей) русских на момент получения республикой независимости была ровно половина, я стал теряться, не зная, что сказать в ответ на гневные филиппики нового знакомца о «россиянстве» и «многонациональности», об отсутствии в Российской конституции даже намека на руссский народ как государствообразующий. Что уж тут говорить о брошенной родне, ведь и на самом деле даже у меня несколько родственников после войны были отправлены государством поднимать и развивать народное хозяйство — кто в Прибалтику, а кто в Среднюю Азию. Правда, связи с этой родней оказались потерянными давно, а вспоминать о всяких «троюродных» в перестройку и вовсе было некогда. Все менялось, мчалось кувырком, пьянило переменами даже меня, уже и в те годы человека пожилого.
   Творческим людям, к коим я себя скромно причисляю, свойственно было концентрироваться на двух лишь вещах — мировой политике и культуре, и себе лично.
   Честно говоря, оставшись не у дел, с трудом дотягивая до оказавшейся вдруг мизерной пенсии, я быстро вспомнил про брата, осевшего «на земле», под Питером. С его помощью купил домишко, сын помог потом найти непыльный заработок чуть в стороне от привычной профессии, родственники жены внезапно разбогатели и тоже помогли выкарабкаться в самые трудные годы. А теперь и вовсе все наладилось. Думал уже, что никогда не возьмусь за раздолбанную «Ромашку», заброшенную на чердак. Впрочем, сын уже год как научил меня пользоваться компьютером и подключил к Интернету. Да вот скучно стало, а тут Ивановы поселились рядом. Знакомых у них в Вырице, конечно, не было — так мы втянулись в общение. Часто спорили поначалу, ругались в меру, как люди интеллигентные. Потом Иванов поостыл, вжился в Россию, устроился на службу, не вылезал из Питера и Москвы. Но как-то вдруг, разом свернул все проекты, купил себе с Катериной Sky link, чтобы не остаться без Интернета в нашем дачном поселке, нашел занятие, чтобы удаленно, по Сети, зарабатывать скромную копеечку, — и наши разговоры с ним возобновились.
   Мало-помалу я стал вникать в его с Катей мир, оказавшийся на самом деле вовсе не таким чужим. А потом и сам до пишущей машинки добрался, с целью разобраться не столько в соседях, сколько в себе и в России, опять несущейся вскачь и никому не дающей ответа на классический вопрос: «Куда несешься ты?».
   Вырица наша, конечно, не Баден-Баден, хоть и считалась всегда поселком курортным. Зимой у нас тишина, сугробы да елки в снегу. Летом-то, конечно, население в десять раз увеличивается за счет дачников — переваливает за сто тысяч. А вообще-то — деревня деревней… Отринув Ригу и Петербург, удалившись к нам в Вырицу — «растить капусту», Иванов любил вспоминать свои «крестьянские» корни. Правда, ни одной грядки не завел на своем большом участке — вырастил только аккуратный газон, который и косил летом каждую неделю с ворчливым удовольствием.
   Когда начинали только, в перестройку еще, ругать советскую власть, Валерий Алексеевич, далеко уже не крестьянский сын, всегда говорил оппонентам, как-то внезапно увлекшимся воспеванием дореволюционной России, с упоением и слезой вспоминавшим «поручиков голицыных»: «А кем ты был бы, если бы не советская власть? Пахал бы себе тощую землю в своей деревне. Или ты из бар происходишь? Так их на всю Россию было три-четыре процента, не более. На всех на вас мужиков с деревеньками не хватит!».
   То, что советская власть была антирусской, — это правда. То, что за счет русского народа советская империя строилась, — это тоже правда. Но даже это не повод для предательства своей страны и Родины. Так думал комсомолец Иванов. Сказать по правде, постаревший сегодня и узнавший многое Иванов нынешний — крестившийся, переваливший давно за сорок — думает так же. Соблазн, однако, многих увлек за собой. Да только выиграли единицы. Поэтому сколько бы лет ни прошло, а не будет большинство народа относиться к Советскому Союзу с презрением и ненавистью. А будет считать распад державы «геополитической катастрофой» со всеми вытекающими отсюда последствиями. Что вовсе не помешает жить дальше, богатеть, в церковь ходить и Богу молиться. И нет здесь никакого противоречия.
   А кто Советский Союз ненавидел, тот и нынешнюю Россию ненавидит по-прежнему. Да и царская Россия ему тоже нехороша. Самые ярые антикоммунисты — «либералы», они же и самые ярые враги Православия сегодня… Российской империи вчера, и ненавистники русских — всегда. Так о чем спор? Разве что о том, как же это все произошло-то? Как стало возможно? Откуда ноги растут?
   С преемственностью как быть? Или же быть преемственности гордости и боли за Российскую империю, за СССР и за нынешнюю Россию, потому как — РОДИНА. Или же быть преемственности идее уничтожения царской России, Советского Союза и нынешней Российской Федерации. Последовательного уничтожения. «До основанья». А затем? А затем русских не будет. Тут и сказочке конец. Вот он снова — вопрос власти и ее легитимности. Власть, она ведь без населения все равно не власть. Без народа. И плевать на «демократические выборы» — поскольку без электората власть вполне может обойтись. И без выборов тоже. А вот без народа, нет Не над кем властвовать будет.
   — Нет, Тимофей Иванович! — твердил мне сосед упорно. — Родина — это не трудовая книжка, здесь «перерыва в стаже» быть не может. И с этим вопросом власти придется разбираться, если она хочет властью остаться, конечно.

Глава 2

    1965.Крохотный островок Вильсанди в жизни Ивановых сменила застава на Ирбенском направлении (пролив между эстонским островом Сааремаа и латвийским мысом Колка). Полуостров Сырве вытянут в сторону Латвии. На его оконечности — мыс Сяэре, длинный и узкий, как высунутый язык. Когда отец впервые взял младшего сына с собой на маяк, стоящий почти на самой кромке мыса, и показал ему сверху, с огромной высоты, латвийский берег, просматривающийся через пролив в ясную погоду даже невооруженным глазом, Валера, конечно, не знал, что ему показали судьбу.
   Подниматься по железной винтовой лестнице на такую высоту было страшно, хотя часть пути наверх его и несли на руках — взрослому-то без одышки не подняться. А наверху, на маленькой площадке вокруг сердца маяка — огромной лампы с отражателями — порывами задувал просоленный ветер и кричали рассерженно чайки. Дома внизу — всего два казались малюсенькими, а прожекторный пост рядом со старым дотом и вовсе игрушечным.
   Мыс слизывал своим острым языком волны и терялся в зеленоватой синеве моря. Слева от него вода была темная, с белыми барашками пены — с этой стороны сразу шли большие глубины. А справа, на мелководье, вода искрилась солнцем, просвечивала каждым камнем на чистом галечном дне и была изумрудной.
   Впереди, сразу за кончиком песчаного мыса, плавала в воде капля маленького островка, на котором не росло ни одного деревца, зато была тьма дикой клубники — самой сладкой на свете ягоды. А позади мыс, окаймленный зарослями густого, высокого можжевельника, раздавался вширь. Там прятались круглые бетонные основания старинной Церельской батареи, бившей немецкий флот еще в Первую мировую. Вслед за можжевельником, чем дальше от моря, тем выше, поднимался лес. Перед ним в небо втыкались антенны поста технического наблюдения, а еще дальше, рядом с укрывшейся в лесу заставой, — пограничная вышка. Глубоко в лесу скрывался и командный пункт знаменитой 315-й батареи капитана Стебе-ля, до осени 41-го не дававшей фашистским транспортам пройти в уже захваченные немцами Ригу и Таллин. По берегам, вдоль прибоя, тянулась контрольно-следовая полоса, переходить которую разрешалось мальчику только в одном, строго определенном месте. А если снова обойти сверкающий отражатель маяка, стараясь не смотреть под ноги — в головокружительный провал железной площадки, подвешенной над бездной, — то далеко в море, на горизонте, можно было увидеть силуэт сторожевика морских частей погранвойск.
   Это был дом. «Лапсепыльв», как говорят эстонцы, — «поле детства». В этом поле можно было гулять везде — пятилетнему Валере все позволялось на участке заставы, потому что каждый шаг его был виден часовому на вышке и нарядам — дозорам, секретам, охранявшим этот кусочек морской границы со Швецией. На прожекторном посту пограничники катали мальчишку на сиденье оператора прожектора, как на карусели, по кругу, и море со всех сторон сливалось в одну сплошную зеленую полосу с можжевельником на берегу.
   Забрасывая невод, солдаты брали ребенка с собой в лодку, а потом разрешали перебирать трепещущую рыбу в тяжелой мокрой сети и различать ее учили тоже. Неплановые щенки от овчарок становились тягачами для санок, а когда наскучивало выстраивать в домики домино в Ленинской комнате заставы, дежурный давал разбирать-собирать автомат, который Валера и поднимал-то еще с трудом.
   Летом приезжал на каникулы старший брат — Юра, учившийся в окружной школе-интернате для детей пограничников в Ломоносове, под Ленинградом. Мальчишки купались в море, играли в старых дотах Отечественной и Первой мировой, находили, случалось, и оружие, оставшееся с войны. Однажды часовой буквально за ноги выдернул из земли мальчишек, прятавших под стоящим на бетонных столбах фундамента зданием заставы неразорвавшиеся противотанковые гранаты — как раз под канцелярией, где сидел отец. Война в этих местах прокатывалась через острова не однажды и была страшной. Вот и дядя Митя погиб где-то здесь еще в 41-м.
   Аэродром в Когула, сейчас заброшенный, был знаменит тем, что оттуда в самом начале войны производились летчиками полковника Преображенского первые налеты наших бомбардировщиков на Берлин. Эстония и Латвия уже были захвачены фашистами, а Моонзундский архипелаг все еще не сдавался. Дальнобойные морские батареи, построенные по проектам генерала Карбышева, громили транспорты противника, а потом взрывали себя; командные пункты — бетонированные крепости — затапливали. И как немцы ни пытались их осушить, привести в порядок, чтобы наладить оборону островов уже от наступающих русских, так у них ничего и не получилось.
   Остров Сааремаа — Островная земля, когда-то носил немецкое имя Эзель. А еще раньше славяне называли остров — Сырой. Остров великанов, так называли его сами эстонцы. Местные парни действительно бывают под два метра ростом — блондины с голубыми глазами. Не похожи на нынешних эстонцев на большой земле совершенно. Да и всегда настоящей Эстонией считалась именно Островная земля. Вот и последних лесных братьев оттуда выковыряли лишь к концу 50-х. А одного фрица, прятавшегося на эстонском хуторе с войны, нашли и вовсе в 69-м. И просто отпустили домой, полусумасшедшего от непрерывного страха, длившегося десятилетиями.
   Рядом с заставой стоял дивизион ракетчиков ПВО. Уходящие в землю бетонные своды с ракетами внутри поражали детское воображение. Ракеты были как рыбы, такие же сверкающие и хищные, несмотря на плавные обводы. В клуб к ракетчикам ходили смотреть кино. Долго, казалось, шли по деревянным мосткам через болото, в котором водились медянки — ящерицы без ножек, хоть и не змеи, и не ядовитые, но кусались они все равно очень больно. Там же, в клубе, на Новый год Дед Мороз вручал подарки детям. Там же жили друзья — Олежка Иншаков, Наташка Ниже-городова, Светка Даркова. Все они потом вместе пошли в первый класс. Но до школы пока далеко еще было. И можно было позволить себе жить привольно на заставе.
   Собирать щавель для зеленых щей сразу за забором — по брустверам окопов и блиндажей заставской линии обороны. Бежать на кудахтанье в курятник и подбирать свежие яйца, опасаясь петуха, норовящего больно клюнуть худые голые коленки. Или собирать утиные яйца на берегу моря. Пытаться подстрелить зайца из самодельного можжевелового лука. Смотреть, как отец возвращается домой со связкой уток или страшно шевелящимся мешком с угрями.
   Мама вешала извивающегося угря на проволоку за дверную ручку и потом, надрезав у головы, плоскогубцами снимала с него чулком кожу. А нарезанные куски угря еще долго самостоятельно прыгали на сковородке. Вяленые сиги, подвешенные прямо за окном, чай на веранде через «соломинку» стрелки зеленого лука, сорванного тут же на грядке. Пистолет у отца под подушкой, который так никогда и не удавалось вытащить тайком.
   Жизнь была насыщена природой, но не имела никакого сходства с деревенской, как у бабушек, на Урале. Ни пастбищ с коровами, ни деревенской грязи, ни сельского быта. Только природа и оружие. Море, лес, тишина и отец, отдающий очередному наряду приказ: «Приступить к охране государственной границы Союза Советских Социалистических Республик!».
   Алексей Иванович брал с собой сынишку на расположенную рядом, в Мынту, базу торпедных катеров. Иногда выходили в море — на страшной скорости, в облаке брызг проносились вдоль острова. Чтобы не укачивало, офицеры щедро закармливали мальчонку шоколадом из морских пайков, открывали сгущенку, паштет, сыр в маленьких баночках. А во время крупных учений к берегу на участке заставы подходили большие десантные корабли, открывали створки огромных ртов, и из черного чрева тяжело сползала в волну бронетехника морской пехоты. Над островом проносились с ревом штурмовики, исчезая над морем. И тогда уже не казалась застава такой одинокой, оторванной от всего мира. И понятным становилось слово «продержаться». Огромная страна была рядом — чуткая, неделимая, своя, родная. И то, что ты находишься на самом ее краешке, только подчеркивало ее огромность и незыблемую надежность. Казалось бы, какое дело дошколенку до таких понятий, как «Родина», «страна», «свои и чужие»? Но ведь надо было как-то объяснить сыну, что такое граница, что такое застава, чем занимаются все эти взрослые люди вокруг? И потому эти — абстрактные для большинства детей — понятия становились для Валеры и его немногих на границе сверстников самыми первыми и яркими, определяющими всю картину мира.
   Первые книжки — собрание сочинений Гайдара, по которому мама уже в четыре года научила читать. Круглый стол в гостиной, который накрывался одеялом, чтобы получился домик, вокруг которого можно было маршировать, сочиняя песенки и исполняя их на ходу. Огромные елочные шары, подаренные Дедом Морозом в клубе ракетчиков. Мальчишки (брата привезли на зимние каникулы) соревновались — чей шар крепче и бросали их на пол все с большей и большей высоты, пока оба шара не разбились.
   Отец круглые сутки пропадал на границе, мать изредка выбиралась в город на целый день, и тогда дежурный по заставе вел мальчика в столовую обедать и обязательно наливал «генеральского» компота, на две трети стакана состоящего из сухофруктов. Уже появился в семье первый телевизор — «Сигнал». Принималась только одна — эстонская программа, и первой запомнившейся передачей, из-за мультипликационной заставки, была «Актуальная камера» — новости на эстонском языке.
   Однажды на заставу приехал начальник штаба погранотряда. Он привез отцу новые погоны. А утром следующего дня, когда отец вышел на построение, дежурный сержант по привычке начал доклад: «Товарищ капитан…» Строй не выдержал и, улыбаясь, хором поправил: «Майор!» Вместе с новыми погонами пришла новая должность. Алексея Ивановича перевели в штаб отряда. Надо было переезжать в Кингисепп. Город этот, тогда еще носивший имя эстонского революционера и чекиста, когда-то был столицей Эзель-Викского епископства — одного из государств, входивших в Ливонский орден, и назывался по-немецки Аренсбург. Свидетелем той эпохи остался древний рыцарский замок, нерушимо стоящий на берегу моря с XIV века. Эстонцы сейчас называют город — Курессааре. Журавлиный остров, значит. Красиво, конечно. Но славянское имя острова — Сырой — все равно было в самом начале истории этой земли.
   Населения в районном центре пятнадцать тысяч человек. И штатских русских здесь не увидишь, в отличие от Таллина или Нарвы. Штаб погра-нотряда с гарнизоном да ракетный полк ПВО. Вот и все русские. Погран-зона к тому же. Но зато живая природа не покидала маленького городка. Огромный парк вокруг крепостных валов замка был полон ручных белок. «Микки, микки, микки», — звали их по-эстонски, и тогда они доверчиво спускались с дерева и брали орешки прямо с ладони или даже сами прыгали на людей и проворно карабкались по одежде, обыскивая, обнюхивая карманы в поисках лакомства. Среди детей ходила легенда, что, когда одного жителя поймали за ловлей белок, его выслали с острова.
   Замок был центром мальчишеской жизни! Шесть веков уже стоит он, ни разу не поддавшийся приступу врага, хмуро поглядывая на море узкими бойницами, поблескивая под редкими лучами солнца витражами в стрельчатых окнах. Толщина стен, особенно на первых этажах, несколько метров. В каждом окне поэтому — глубокая ниша, в которой можно сидеть часами, забравшись в оконный проем с ногами, — читать Шекспира, заданного на лето.
   У островных мальчишек был свой Эльсинор, свои предания и легенды, оживающие в потайных ходах среди стен, в настоящих рыцарских латах, расставленных в сводчатых переходах расположившегося в замке краеведческого музея.
   В прудах рассекали желтую ряску на темной воде ручные утки и лебеди. Все чисто, зелено, миниатюрно, уютно. Но настороженным был этот уголок островной земли, потому что мир здесь никогда не был долгим. На скамейках в парке всегда можно было найти свежевырезанную свастику или целый лозунг: «Хитлери мытлесид элавад я выйтлевад» — «Идеи Гитлера живут и побеждают». А в 74-м году, когда Союз, казалось, стоял нерушимо, демонстрации прокатились по центру города. Штаб погранотряда на главной улице был залит красной краской, у офицерских домов стояли часовые. И хорошо, что отец был в отпуске, а то звездопад, полетевший с погонов, мог бы коснуться и старшего офицера штаба майора Иванова.