Неизвестно, как Гузику удалось совершить трансмутацию – в подробности я не лез, да он, вероятно, со мной всё равно бы не поделился. Надул бы щёки или кинул шуточку. Есть в среде профессионалов, каким бы сомнительным делом они ни занимались, определённое чванство. И чем сомнительнее занятие, тем больше спеси. Словом, он поступил по-деловому: добыл золото, получил гонорар и степенно удалился. И пусть его. В конце концов, истории известно много случаев подобных демонстраций, но сути дела это так и не прояснило. А ведь среди прочих есть и весьма авторитетные свидетельства – например, голландского учёного Ван Гельмонта, датского естествоиспытателя Гельвеция, французского физика Клода Беригара, пастора Гроса… Да что там, сам император Фердинанд III благодаря пудре проекции алхимика Рихтгаузена дважды получал золото, из которого были отчеканены памятные медали. А шотландец Александр Сетон? А Михаил Сендивогиус из Кракова? А швед Пайкуль? А русский граф Яков Брюс? А немец Бёттихер? А итальянец Гаэтано? А француз Делиль? Что уж говорить о Раймонде Луллии, папе Иоанне XXII, Джордже Рипли, Сен-Жермене или, скажем, Рудольфе II, в чьей казне в 1612 году были обнаружены восемьдесят четыре центнера алхимического золота и шестьдесят центнеров алхимического серебра. Таких свидетельств – сотни.

Что касается Гузика, я лично склонен считать его шарлатаном. Не исключено, что надувалами по вдохновению или мошенниками идеи ради были и некоторые из вышеперечисленных лиц – пусть прибавят им в геенне жара. Подозрение моё в первую очередь основано на том, что Гузик – выучень, подмастерье Рокамболя, а поскольку алхимия – это всё-таки священное искусство, то здесь, как и вообще в искусстве, куда бо?льшую роль играет дар, нежели навык. Дар же, как каждому сальери известно, штука преобидная, так как Господь обычно даёт вовсе не тем, кто всю жизнь к подобному дару готовится, постигая в ученичестве тайны видимого и невидимого, а всяким буратинам, которые ни сном ни духом и не в зуб ногой. Буратины эти не учились у премудрых пестунов (да те бы их, таких деревянных, к себе, скорей всего, и на трамвайную остановку не подпустили), а просто запели свою лёгкую песню, и с небес к ним спустились драконы. По этим бестиям золочёные виселицы не плачут – их есть Царствие Небесное, и они войдут туда с милостью, как входят дети и звери. В общем, тут как на кухне – не надо быть поваром по профессии, надо быть поваром по призванию, поскольку в этой области любители превосходят профессионалов.

Этим (натур-алхимическим опусом и публичной демонстрацией магистерия) мои последние достижения не ограничивались. На днях я уговорил Увара сочинить несколько правдивых историй о чудесных исцелениях в мурманских больницах – с тем прицелом, чтобы истории эти, сложившись в мозаику, произвели впечатление клинических испытаний панацеи.

Увар был крайне разносторонней личностью и недурно владел пером. Время от времени он публиковал статьи в газетах, журналах, Тенётах и выставочных буклетах на самые невероятные темы – от наскальной живописи верхнего палеолита до проблем португальского виноделия, – причём никто не мог предположить заранее, в какую запредельную область он усвищет в следующий раз. Не чужд он был и чистой мистификации, подчас выдувая пузырь голой выдумки, весёлой бессмыслицы, а затем оборачивая его, словно слоями чёрного перламутра, историческими аналогиями, социо-культурными парадигмами и непугаными метафорами, так что в результате на свет являлся основательный и вполне жизнеспособный мираж, бесспорный в своём торжествующем безумии. У иного мозг бы давно раскраснелся от инсульта, а Увару ничего – Увар держался… Словом, он умел рассказать / написать о чём угодно так, что не оставлял читателю выбора – верить или не верить. Вера охватывала жертву исподволь – если не на уровне рассудка, то хотя бы на уровне эстетического чутья.

Поскольку Увар был падок на всевозможные авантюры и, как заведено у большей части человечества, частенько нуждался в деньгах, первый репортаж о массовом прозрении слепых в мурманском интернате для детей с ослабленным зрением был готов уже вчера вечером. Следующий материал находился в работе и рассказывал о внезапном просветлении помрачённого рассудка обитателей мурманской психиатрической больницы.

В общем, за этот пункт нашего с Капитаном плана я не волновался.

4

Город был засыпан снегом, хотя на улицах его уже изрядно раскатали машины. Вдоль тротуаров громоздились сугробы, то здесь, то там наглухо обложившие припаркованные с вечера авто, – снегоочистители только выползали на свою плавную работу. Деревья, чёрные с белым, пожалуй, выглядели красиво. Их даже не портили праздничные паутины мерцающих гирлянд, которые по даровании небесного света забыли выключить мастера электрических дел.

Когда я подрулил к Мальцевскому рынку, Оля уже стояла на ступенях у входа. Умница, она редко опаздывала на встречи и всегда переживала, если не успевала вовремя. Не то что иные дуры с двумя программами в черепушке – подобающего опоздания и, прости Господи, рискованной задержки.

Как обычно, от неё пахло малиной, хотя нынешней зимой модными тональностями в духах были объявлены абрикос и альпийская лаванда. Этот запах всегда был при ней, пусть время от времени и менялся – то становился лёгким и сияющим, точно струящийся навылет летний сквознячок, то густым и упругим, словно чистое вещество соблазна или мольба о помощи. Кажется, он трансформировался от её желаний. Как ей это удавалось? Хитрый парфюм? Или она от природы была такой, потому что её нашли не в капусте, как прочих, а в спелой малине? Как бы там ни было, мне нравился этот аромат – ведь мы, точно звери, находим любимых по запаху, только почему-то не отдаём себе в этом отчёт.

– Ты мог бы меня убить? – спросила Оля возле засыпанного льдом лотка, на котором полуживые стерлядки разевали круглые рты и никак не могли надышаться.

Я подумал, что она хочет поделиться какой-то сомнительной затеей, и этот вопрос – только прелюдия, поэтому ответил легкомысленно:

– Я нашёл тебе лучшее применение. Или ты имеешь в виду вот это, – я кивнул на лоток, – добить из жалости?

– Нет, – сказала лютка. – Я имею в виду – тебе никогда не хотелось перерезать мне горло, удушить в морилке эфиром или засветить в висок гантелей?

Стерлядки вхолостую глотали воздух. У меня поневоле перехватило дыхание.

– Зачем?

Вопрос выскочил слишком торопливо, голым, и, чтобы прикрыть его, я высказал соображение, что, мол, конечно, в предъявленной нам действительности трудно быть уверенным в чём-то до конца, но я, кажется, люблю её.

– Естественно. – Возле Олиных губ возник не то чтобы смешок, но некий подозрительный трепет. – Если бы ты не любил меня, у тебя не было бы никакого права меня убивать.

– Ты думаешь, два этих дела стоит зарифмовать? Ну, то есть любить – убить.

– Они, маленький, давно зарифмованы.

– Шекспир какой-то. Ты что же, жаждешь смерти от любви, как Дездемона? Так та смерти вовсе не жаждала.

– Да, мне бы хотелось быть достойной смерти от любви.

– Тогда ты как минимум должна мне изменить – на пустых подозрениях кашу не сваришь.

– Не просто изменить, но быть ещё и уличённой. В этом вся проблема. – Оля не сдержалась и прыснула в ладошку. – Впрочем, тогда это будет смерть от измены.

Раньше лютка не была замечена в подобных шутках. Это настораживало.

– При необходимости ты можешь просто сказать, что меня бросаешь. – Кажется, я начисто лишился всяких чувств, в том числе и чувства юмора.

– Так и сказать: я тебя бросаю?

– Так и сказать.

– И ты меня убьёшь?

– Да почему я должен тебя убивать?

– Из любви.

– А без уголовщины – это и не любовь, что ли?

– Значит, я кажусь тебе недостойной смерти из-за любви… Обидно.

Мы шли между рыбных рядов, вдоль роскошной сёмги, пёстрой форели, янтарной белужатины, серебряных чолмужских сигов и прочей ряпушки, но интрига Олиных речей меня не отпускала. Я сел на её вопрос, как судак на живца. Или сам был живцом. Живец… Хорошее слово, ёмкое. Он как бы живой, но уже потусторонний. Он осуждён на отложенную смерть во имя… Впрочем, все мы на неё осуждены.

– Мне кажется, – мы остановились возле пластмассового ящика с беспокойными вёрткими миногами, – ты меня к чему-то готовишь.

– К переоценке ценностей, – призналась Оля. – К проверке валюты на вшивость. А вдруг наши денежки ничего не стоят? Ну, те, которые, как нам кажется, имеют хождение на территории нашей души.

Похоже, я выглядел не лучшим образом. То есть попросту имел дурацкий вид. Лютка посмотрела на меня, и тут же из глаз её брызнули искры – лёгкие и радужные, какие высекает маленький водопад на ручье. Она рассмеялась и чмокнула меня в небритую щёку.

– Замаринуй на Новый год миног, – попросила она. – А то в артельных вечно уксуса через край.

Тема была закрыта или, как мне отчего-то в тот миг показалось, отложена.

Мы купили полтора килограмма иссиня-чёрной, истекающей слизью миноги, а на посол – двух крупных сигов и приличного размера сёмгу. Развесную икру и горячего копчения осетрину решили взять позже – в конце концов, до Нового года оставалось ещё пять дней.

Кроме того, мы купили ладожскую садковую форель, чтобы зажарить её сегодня на обед, а в соседних рядах прихватили зелень, лимон, мощный корень сельдерея (нарезать ломтиками и подрумянить в шкварчащем постном масле до золотистой корочки – отличный гарнир к рыбе и мясу), жёлтый грейпфрут и симиренковский ранет. Бутылка хереса ждала своей участи дома.

В предвкушении грядущего стола мы уже направлялись к выходу, когда внезапно нос к носу столкнулись с Вовой Белобокиным, за которым на небольшом расстоянии следовал Хлобыстин с нацеленной на Вову видеокамерой. На Белобокине были его самые нарядные лохмотья: видавший виды длинный песочного цвета плащ, зелёные брюки, синяя фетровая шляпа и зеркальные солнцезащитные очки – не заметить его было невозможно. Как и всякому поводу к импровизированному спектаклю, встрече нашей Белобокин обрадовался.

– Батюшки-светы! – распахнул он щедрые объятия. – Мальчик!

Мы трижды с ним расцеловались, после чего я махнул рукой державшемуся в стороне Хлобыстину.

– Хайдеггер! – не отрываясь от видоискателя, салютовал тот.

Оля мило обоим улыбнулась.

– Рыбачишь? – полюбопытствовал Белобокин.

– Рыбачу, – в тон ему сказал я. – А ты теперь городской сумасшедший?

– Артиста обидеть легко… – ничуть не обиделся Вова. – Поздравляю. – Он крепко пожал мне руку. – Ты стал участником международной акции «Шпионские страсти». Мы орудуем одновременно в Питере, Вене, Париже, Берлине и Праге – всюду наши люди: Толстый, Спирихин, Флягин, Цапля с Глюклей… Работаем под лозунгом «Отменить смертную казнь для шпионов – они и без того живут мало». Вон, видишь – снежок в ушанке. – Белобокин указал на негра в овчинной восьмиклинке с отворотами, затравленно косящегося в нашу сторону от лотка с карасями. – Я его с Фурштатской от самого американского консульства веду. Хитрый, змей. Дворами уйти хотел – не тут-то было.

– А кто из вас шпион? – спросила Оля.

– Похоже, оба, – сознался Белобокин.

Временами я ему определённо завидовал. Ведь если приглядеться, мы живём по каким-то самоедским правилам – смиряемся с принуждением, давим себя гнётом странной убеждённости, что нужно, непременно нужно позволить себя изнасиловать, потому что без этого не добиться того, чего стремимся добиться, да и насильник может обидеться, а нам так не нравится, когда на нас обижаются… И в результате мы пьём, дружим, спим вовсе не с теми, с кем хотели бы, а почти наоборот. Не безумие ли? А Белобокин не такой – он как птичка небесная, он подлинный. Он как бы неадекватный, но аутентичный. На него чёрта с два сядешь. Вот и выходит, что наша логика – куда большее сумасшествие, чем его юродство. Прав Капитан: первая ложь вылупляется от боязни обидеть другого. И только вторая – от страха не получить желанное.

– Уходит, гад! – Не прощаясь, Белобокин рванулся вперёд, словно спущенный со сворки сеттер.

– Как там памятник Нобелю? – успел я бросить ему в спину.

– Я выиграл конкурс! – на ходу обернулся Вова и припустил дальше.

Ошалевший от ужасающего непонимания действительности негр бежал между изобильных, пересыпанных искристым льдом рыбных рядов, и ему явно было не до чудесных здешних севрюг. За ним, надвинув шляпу на победную ухмылку, нёсся Белобокин. Следом, расталкивая свободной рукой рыночную толпу и на ходу фиксируя объективом художественный процесс, чесал Хлобыстин. В этот миг я любил этих вдохновенных мудозвонов. Что их теперь – убить?

5

Ночь выдалась странная. Во тьме над городом кружил дьявол, пять раз закладывал вираж, вязал петли, выдохся, спустился на Кузнечный и пешком отправился к Невским баням.

Потом за окном разыгралась буря – ветер надувал Неву, яростно стегал СПб, завывая в щелях и кавернах его каменной духовности, то и дело с треском давил на стёкла. Я даже не посмотрел: вернулись ли вороны?

Уж и не знаю, в чём дело – в декабрьской буре, в люткиной трогательности или в ладожской форели с сельдереем, но меня охватил такой пыл, что я впал в неистовство.

Потом голову мою посетила мысль, что для любви довольно и одного сердца. Если любовь взаимна, то эта штука должна называться как-то иначе – по бедности словаря нужное слово никак не приходило на ум. Я думал в эту сторону, пока не уснул и не увидел во сне своего дядю, которого, признаться, вспоминал нечасто. Дядя был человеком слова. Он всю жизнь проработал инженером в конструкторском бюро. Однажды, ещё в молодые времена, начальник шутливо треснул его по голове рейсшиной, и дядя поклялся, что не будет бриться, пока не отомстит. И действительно, до смертного часа борода его не знала бритвы, а только машинку и ножницы. Это ли не вершина? Мне приснилось, что дядя не умер, а подался в вольные камни.

Глава седьмая

ВПЕРЁД, УЛИТКА!

1

Принято считать, что Новый год и Рождество – подходящее время для всякого рода чудес, невидали и других приятных происшествий, вроде явления чёрта в Диканьке, битвы Щелкунчика с пасюками или ритуального мальчишника в бане, чреватого негаданными перемещениями. Свод подобных ожиданий и всё, что с ними связано, отчасти и составляют сущность понятия «мифологическое сознание», которое присуще не только, скажем, человеку поздней бронзы, а является общевидовым признаком и морочит нас ничуть не меньше, чем хитроумного царя Итаки. Словом, нет ничего удивительного в том, что слухи о денежной реформе с введением золотых и серебряных монет взбудоражили прессу как раз в канун Нового года, а янки заложили свою роковую скважину именно 30 декабря, когда у меня в спальне воздушная пробка отрубила пять секций батареи отопления.

В тот день утром я отправился в жилищную контору (телефон был без конца занят) к мастеру участка, где мне, естественно, нахамили. Дорогу туда я знал хорошо – прежде, пока я не сменил конструкцию, у меня часто засорялся унитаз, так что в конце концов я насобачился самостоятельно прочищать его проволокой, а вот навык борьбы с батареей был мной ещё не освоен. Вначале я разозлился, но потом отошёл – в конце концов, приятно сознавать, что на свете есть места, где всегда рады, когда ты туда не заходишь. Тем не менее я отыскал слесаря, посулил ему на косушку, и через час батарею продули.

Это небольшое приключение задало тон на весь день. То есть инертная, а порой и упирающаяся всеми шестью лапами действительность сдавалась, стоило мне проявить немного воли и упрямства. Икра, осетрина, креветки, майонез, рис, зелень, шампанское, водка, рислинг, овощи, фрукты и вдобавок кое-что ещё по Олиному списку компонентов, необходимых для приготовления лукового пирога, – всё было доставлено домой в течение ближайшего времени и наравне с маринованными миногами и домашнего соления сигами и сёмгой заняло своё место в холодильнике, чья зябкая утроба, невзирая на некоторую склонность хозяина к гедонизму, разом вмещала подобное изобилие нечасто.

До новогодней пестринки в «Танатосе», назначенной на четверть пятого, оставалось ещё немного времени, и я решил воспользоваться чудесной паузой, наполненной сверкающей дрожью праздничного ожидания, чтобы отправить электропочтой поздравления сразу по всему списку адресной книги. Тем более что потом удобного случая для этого, вполне вероятно, могло уже не подвернуться.

В квартире стояла вызывающая тишина, донельзя не соответствующая внутренней вибрации моего существа, – основной источник шумов, Оля ни свет ни заря с набором безделушек отправилась в Горный поздравлять с новогодием научного руководителя, будущих оппонентов и всех, кто окажется в такую рань на кафедре. Сказав, что поймает такси на Фонтанке, она не стала вытаскивать меня из тёплой постели в лютую стужу спальни (батарея не грела), чтобы снарядить извозчиком, чем заслужила мою глубочайшую полусонную признательность. Тишина теснила дух. Недолго поразмыслив над тем, что было бы сейчас уместно, я сунул в зев музыкального центра «Воробьиную ораторию» и открыл свой комп.

Некоторые люди считают Курёхина всего лишь даровитым пианистом, смехачом и талантливым постановщиком массовых действ. Это несчастные люди, они обделены чудом, Бог не вложил им в уши одни из самых дивных звуков, каким только было позволено просочиться из ангельских сфер в земную юдоль, – они никогда не слышали «Воробьиную ораторию». Бедные, бедные, они сохранили разум…

Действительность между тем по-прежнему сопротивлялась, как вставший в угрожающую стойку скарабей, – мне никак не удавалось соединиться с сервером. Похоже, комп заглючило или меня за неведомые грехи отрубили от Сети. На всякий случай ещё пару раз попробовав установить соединение, я сдался – тщетный труд. Раздумывая над тем, не позвонить ли в службу технической поддержки на предмет праздничного скандала, я вдруг вспомнил, что на диване в гостиной видел Олин комп – работать в Горном она сегодня, надо полагать, не собиралась. Решив и на этот раз проявить упрямство, я подумал: а почему бы не отправить поздравления с люткиной машинки? В конце концов, это ведь не зубная щётка, которой не принято делиться из соображений гигиены. Правда, придётся вручную набирать адреса…


Тузи фериду
Ди коче дораво ми
Водо гигело зи
Рони дивоче ле
Дона во зиме
Дугери золагу
Седилу фомади
Кориве судофра а
Вила депина
Ровеа накету ма
Дике руное
Родуке диове э
Дози желево би
Изе корави эроф, —

пропела на воробьином языке, специально придуманном для вздорных пичуг Курёхиным, сладкоголосая Капуро. После чего духовые и гитара начали нежно бредить.

Компик у Оли был дамский – белоснежный, маленький и плоский, как портсигар, с раскладным экраном и выдвижной клавиатурой. В собранном виде он умещался в кармане рубашки.

Пароля, к счастью, не было. Фоновой картинкой на рабочем столе лютка поставила фотографию брызжущей земным огнём Ключевской сопки. Вполне в её геологическом духе. Кроме того, извергающийся вулкан эротичен, как молодой подосиновик, хотя и принято считать, будто земля – начало женское, а небо – наоборот. Я Олю отлично понимаю – на моём экране висела фотография двух бьющихся за самку жуков-оленей. И тут, и там открывалось зрелище, насквозь пропитанное страстью. Она оттуда просто струилась. Масштаб события не так уж важен.

Я запустил Outlook Express.


Лоде морэ клего диро
Воке мено-Кристо, и жеве! —

звонко чирикала Капуро, славя воробьиную осень. Пожалуй, это и вправду было то, что нужно.

Неожиданно в открывшемся окне входящей Олиной корреспонденции я обнаружил два послания от Капитана. Это меня неприятно задело – какого чёрта?! Возможно, столь далеко (личная переписка) мои права на лютку не распространялись, но в подобных ситуациях голос разума во мне всегда пасовал перед зовом чувств. Дождётся ведь, паршивка, смерти от любви… В тот момент у меня и мысли не возникло, что это могут быть всего лишь невинные рабочие инструкции и деловые наставления.

Отмотав назад список сообщений, я нашёл еще несколько посланий Капитана, полученных люткой раньше. Дьявол! Я накрыл ладонью висок, чтобы не лопнула тонкая синяя жилка, привязанная к сердцу. Непостижимый хаос, едва обозначившись, уже окутывал, враждебно обступал меня со всех сторон, отщипывал по кусочку, растаскивал по крупицам, распылял, не оставляя мне надежды когда-либо сложиться вновь в прежнем виде, в привычном составе... Я вдыхал обложившую меня реальность, стараясь уловить какое-нибудь знакомое чувство – свежий запах, насыщенный цвет, – которое бы напомнило мне об уходящем из-под ног мире и, возможно, закрепило его, но ничего не находил. Я задыхался, как стерлядка на Мальцевском. И это внезапное отсутствие опоры, падение в иную среду тоже было чувством. Новым и по яркости сопоставимым лишь с теми ощущениями прежней жизни, когда на миг возвращалась способность проникаться страшной истиной и становилось очень жалко детей. Но сопоставимым только по остроте. Само переживание было совершенно иным. Описать его должным образом невозможно – в моей памяти от него остались только ужас и сожаление.

Впрочем, в слове «переживать» семантически уже заложено преодоление треволнений – они переживаются, остаются позади.

Я знаю, что в трамвае надо уступать место старшим, что перед едой следует мыть руки и что чужие письма читать нехорошо, но женщины – отъявленные бестии, они способны делать нас способными на что угодно. Более того, с их коварной подачи на уродливые метаморфозы становится способна сама природа. Ведь часто случается, что, выражаясь медицинским словарём, не мы их оплодотворяем, а они нас. Я имею в виду Катулла с Лесбией, Петрарку с Лаурой и прочие аномалии из этого ряда.

На то, чтобы просмотреть корреспонденцию от Капитана прямо сейчас, уже не было времени, поэтому я сбросил его почту на флэшку и в сердцах вырубил люткину игрушку. Новогодние поздравления так и остались неотправленными.


Аи уде лай
Зидре ги село хегу… —

томно вздохнул музыкальный центр перед тем, как я непочтительно, словно в чём-то повинного, словно именно он был разносчиком чудовищной бациллы хаоса, лишил его жизни.

2

В «Танатосе» крутились вихрем праздничные сборы. Бухгалтер и Капа были нарядно оголены, но если Капе крупносетчатая кофточка с небольшими розетками из плетёного шнура на сосках, позволявшая обозревать всё, что под ней было (а под ней не было ничего, что можно было бы снять), только по-хорошему льстила, то обнажённые плечи бухгалтера напоминали о скоротечности земной славы. Что ж, не лишнее напоминание… Понятное дело, я пребывал не в лучшем настроении, но показывать этого не собирался.

Дамы сервировали стол в приёмной одноразовой пластиковой посудой (в своё время петербургский краевед С. А. Носов в одной комментируемой им книге справедливо отметил, что в конце XX столетия Россия пережила тихую катастрофу, которая в действительности оказалась ничуть не менее значительной, нежели хорошо памятные внешние потрясения: одноразовые пластмаски вытеснили из обихода наших граждан настоящие гранёные стаканы), Стёпа с вахтёром секли сырокопчёную говядину, сыры и ветчину, полиглот-переводчик выкладывал в мисочку маринованные корнишоны, а приглашённый мной для разнообразия и из личной приязни Увар, бросая оценивающие взгляды на женские обнажения (словечко геологическое, но верное), орудовал штопором. Рыба была уже нарезана, салаты заправлены, болгарские перцы, зелень и фрукты вымыты и разложены, острые корейские овощи и морские гады лоснились от нетерпения проскочить в пищевод. Под потолком висели бумажные гирлянды и огнистая мишура.

– Хайдеггер, – одолжил я приветствие у Хлобыстина, но тут же понял: нет, не мой стиль.

– Странно, – сказал благодушно Увар, пожимая мне руку, – в России непременным атрибутом новогоднего стола считаются мандарины, а ведь они в нашем климате вообще не живут.

– С традицией, – заметил я, – тот же фокус, что и с властью. И та и другая тем прочнее, чем непонятнее, откуда она исходит.

– А климат? – спросила Капа, хлопнув расклёшенными ресницами.

– Что климат? – с готовностью уточнил Увар.

– Он тоже как-то связан с властью?

– Интересный ракурс. – Увар определённо оказывал Капе внимание, отвечая на её нелепый вопрос. – Климат и власть. Забавно. Стоит подумать. Обычно строят совсем другие смысловые пары: климат и здоровье, власть и воля…

– Для укрепления здоровья, – сказал вахтёр, кажется отставной армейский кинолог, – надо пить боржоми, дома босиком ходить и по утрам из таза обливаться. Тогда и нутро будет в порядке, и экстерьер.

– А я для укрепления воли творог ем, – сказал Стёпа.

– Почему творог? – не поняла бухгалтер.

– В нём кальций.

– Через пять минут начинаем, – сказал я и поманил Увара за собой в кабинет.

После взрыва злополучной шаровой молнии кабинет мой давно уже был приведён в порядок. Светильники поменяли, стены и потолок подновили, так что от огненных увечий не осталось и следа. Место уничтоженных жужелиц и навозников заняли две плоские деревянные коробки: в одной под стеклом, на тиснёной крупнозернистой бумаге красовались отловленные в окрестностях СПб усачи, в другой на бумаге, тиснёной под морщинистую слоновью кожу, – бархатистые африканские хелорины и мецинорины, крупные, но на удивление изящные, не без труда и задорого добытые в скудном питомнике на Стрелке Васильевского острова. Глобус не пострадал, но теперь в ответственные моменты я на всякий случай поворачивал его Америкой к стене – чтобы не подглядывала. Она и сейчас смотрела в угол.