Но я не мог им дать его.

О Боже! Всё совсем не так: любить – значит перейти в такое состояние преданности любимой, при котором разница между жизнью и смертью становится неразличимой. К сожалению, с солдатами противника происходит примерно та же история.

Выйдя на улицу, я внезапно обнаружил в своём кулаке смятую пластмассовую коробочку из-под фотоплёнки с раздавленным в полную дрянь жуком внутри. «А вот тебе и закрепляющая жертва!» – я размахнулся и швырнул погубленный трофей в обсыпанный белыми гроздьями куст сирени.

Глава десятая

ПИСЬМА РУССКОГО ПУТЕШЕСТВЕННИКА

1

Два дня я сбрасывал с мобильника все люткины звонки, а к городскому телефону просто не подходил. Трижды на трубку мне звонил Капитан – ему я тоже не ответил. К чёрту слова. Не нужно ни объяснений, ни изобретательных апологий. Горящий дом нуждается в усердии пожарных, а не в комментариях поджигателей.

Я говорил уже: Оля (вполне допускаю – невольно) так лихо играла на клавиатуре моих чувств, что мне давно требовался настройщик. В этом было всё дело. Если человек долго находится в состоянии любви / ненависти, это пагубно сказывается на его здоровье. Псковская история разладила меня в конец – в воздухе пахло неврозом. Тянуть дальше было нельзя. Следовало разобраться с ощущениями, мыслями, убеждениями и восстановить в своём сознании пошедшую кувырком чувственно-ментальную конфигурацию.

Ко всему я нашёл в Тенётах мастера небесных дел. То есть того, кем он был до тех пор, пока тринадцатого января тысяча девятьсот восемьдесят четвёртого на Старый Новый год не пропал при невыясненных обстоятельствах в районе посёлка Семрино. Всё сходилось – тело не было найдено, так что Федеральный суд Красносельского района СПб вынес решение о признании его умершим лишь десятого мая две тысячи первого. Последние сомнения рассеивала фотография: молодой облакист, тогда ещё жгучий брюнет, холодно улыбался во весь свой огромный джаггеровский рот, а его шею обвивала живая змея. Тогда он и впрямь был легендой. Настоящей, с полярным разбросом мнений и оценок современников и сопутствующей его имени мифологией.

Ну что же, по крайней мере один вопрос был решён – история с ложей вольных камней оказалась правдой. Однако в теперешнем моём состоянии это открытие не произвело на меня должного впечатления – эмоционально я был мёртв. То есть внутри меня клубилась тьма такого сорта, что сквозь неё не пробивалось ни малейшего мерцания.

Недолго думая, в настройщики я выбрал Капу. Благо она не возражала. Она вообще не раз уже наклоном головы, улыбкой, взглядом, как бы нечаянным касанием давала мне понять, что, вопреки завету Гераклита, в одну Капитолину вполне можно войти дважды. Мы сговорились в миг. Капа написала заявление с просьбой предоставить ей неделю за свой счёт, чтобы навестить в Осташкове больную тётю. Я его завизировал. Потом я известил загипсованного бухгалтера, что на восемь дней командирую себя в Барнаул на буровые по неотложному геологоразведочному делу – сам же одолжил у барственного Увара палатку, купил широкий надувной матрас, две шестилитровые пластиковые бутыли с водой, кое-какую снедь на первое время, котелок, два спальных мешка, и мы с Капой, погрузившись в «сузучку», в тот же день (была пятница) отправились куда глаза глядят.

Глаза, однако, как заворожённые, глядели в сторону Киевского шоссе, ведущего к окаянному Пскову. Помнится, Оля видела проблему в том, чтобы оказаться уличённой. Что ж, она дала мне повод убить её из-за любви. Дала повод… А может быть, она сама уже давно ступила на путь Огранщика? Но какой вершины она могла достичь в столь юном возрасте? Или моя первая мысль о ней, как о тургеневской девушке, успевшей поработать на панели, была верна? И вообще – откуда у неё, геологини, суждения о Жижике и Петронии? Может… Но нет, всё – я больше об этом не думал.

Я больше не думал об этом, нет – всё.

Походный кожаный несессер с морилкой, эфиром, пинцетами, шильцем, фильтровальной бумагой, складным капроновым сачком с телескопической ручкой, коробками с ватными матрасиками и прочей энтомологической чепухой был при мне – о том, что у дровосеков вовсю уже начался лёт, а для добычи жужелиц весна и начало лета – лучшая пора, забывать не стоило ни при каких обстоятельствах.

На Московском проспекте у сада Олимпия густо пахло табачным листом (сигаретная фабрика).

В фонтане у нового здания Национальной библиотеки мерцал призрак небольшой радуги (так падал свет).

Мобильники выключили на Пулковских высотах, как раз напротив купола обсерватории, через который проходит Пулковский меридиан, дающий ход петербургскому времени – тому самому, что всеми по недоразумению считается московским. Одновременно я велел Капе заклеить часы на информационном дисплее «сузучки» мозольным пластырем из автомобильной аптечки. Оба действия носили символический характер – мы выехали из циферблата, который на тот момент показывал 16:28. Следующие девять дней (пять рабочих плюс прилепленные с двух сторон выходные) нам предстояло жить, как птицам небесным, измеряя поступь хронометра по солнцу, звёздам и по чувству голода. И ни в коем случае не думать. Не думать об этом. Просто глазеть по сторонам – и всё.

Сегодняшний день был без номера. То есть обозначался дыркой – 0.

2

Обедали на трассе в Феофиловой Пустыни. Трактир назывался сказочно – «Емеля», хоть и располагался в близком соседстве с гнездилищем алчных дорожных ментов. Впрочем, те тоже стали уже существами вполне фольклорными. Наравне с новорусскими и чукчами.

Когда подали салат, я глазам не поверил – одной порции хватило бы, чтобы набить подушку.

Мимо вероломного Пскова ехать я не собирался. Кроме доводов личного, чисто эмоционального характера, был ещё один – через час-полтора следовало начинать поиски места для ночлега. Хоть ночи сейчас стояли светлые, на обустройство бивака требовалось время. Между тем найти спокойный уголок, желательно у проточной воды, на шумной Киевской трассе будет нелегко.

Закурив возле раскалившейся на вечернем солнце «сузучки» послеобеденную сигарету, я открыл дверь, чтобы из салона схлынул жар, достал из бардачка карту и разложил её на горячем капоте.

Решено было свернуть в Лудонях на Порхов.

Дорога оказалась вполне приличной и практически пустой – деревни, выбоины, люди и встречные машины попадались на ней одинаково редко.

За Боровичами – как указывала карта – был поворот на деревню Хрычково. Свернув, мы миновали мост и сразу за ним скатились по проселку на берег Шелони. Примерно в полукилометре от большака нашли отличное место – холмистый луг, ивы по берегу реки, излучина с песчаной косой. Эдем, если б не звенящие кровососы.

Поставив палатку и с трудом надув необъятный матрас, я пшикнул на сетчатый полог антикомариным спреем, развел, как скаут, с одного щелчка зажигалки костёр из собранного Капой по кустам валежника и на треноге подвесил котелок. Мы были не голодны, поэтому решили ограничиться чаем и бутылкой водки, к которой на закуску посекли четвертинку хлеба, косичку копчёного сыра, немного бастурмы и два внушительных огурца.

Пока закипала вода в котелке, мы смыли с себя дорожный прах, искупавшись нагишом в Шелони. Вода была холодная, налимья (должно быть – ключи); Капа визжала, как хрюшка, и, кажется, была счастлива. Я проплыл на глубине вдоль берега туда-сюда, продрог и, прикрывая сморщенную мошонку бутылкой охлаждённой в речке водки, побежал к костру растираться полотенцем.

В сером сумраке надо мной прогудел какой-то жук. Я тут же сделал стойку, но жук уже растворился на тёмном фоне прибрежных кустов. Внимательно оглядев окрестности, я заметил… Нет, не заметил – мне лишь почудилось возле кроны большой ивы метрах в пятидесяти от нас какое-то весёлое роение. Я отставил рюмку и подошёл поближе. Так и есть – в вышине вокруг ивы кружили с басовитым гулом изнывающие от желания исполнить свои половые роли майские хрущи. Их было, наверное, десятка полтора.

Я побежал к «сузучке», достал сачок и понёсся обратно. Капа знала о моей слабости, поэтому смотрела на меня не как на идиота, а с некоторым снисхождением.

Минут через семь, проведённых в комических прыжках (жуки были вёрткие, летали довольно высоко и не хотели спускаться), я изловил-таки пару самцов с растопыренными усами. Поймал бы и больше, но одолели комары.

Вернувшись к костру, я показал Капе добычу.

– Ой, – сказала она без выражения и добавила: – Ужас.

Порой, когда я показывал Оле особо злодейского вида жука, она тоже говорила «ой», но это так, для порядка, чтобы сделать мне приятное. На самом деле лютка понимала, что к чему, – именно она заметила, что Smaragdesthes smaragdina похож на фиолетовую фасолину, что у колорадского жука походка Чарли Чаплина, а мускусный усач пахнет, как царица Савская. Но Капа, кажется, и впрямь думала, что это чёрт знает что, а не перл творения. Стоп. Никакой рефлексии, никаких мыслей о… Только смотреть и видеть. Только видеть и называть увиденное. Это – настройка.

Сунув жуков в морилку, я вернулся к водке и уже порядком остывшему чаю.

Тёплый вечер незаметно перешёл в такую же тёплую ночь. Внутри мягко ворочались забытые, оставленные где-то в детстве чувства. По ночному июньскому небу ползали облака и, как амёбы, размножались делением.

Когда водка кончилась, мы, отказавшись от ночного купания в ледяной реке, сразу нырнули в палатку.

Капа была в ударе. Вот только… Зря она говорила о любви. Понятно, что так принято, но всё равно – не стоило.

3

День первый.

Утро выдалось ясное, жемчужного цвета, с лёгкой дымкой. Деревья бросали длинные тени. Пока я, бреясь, рассматривал этот перламутровый Божий свет, в голову мне пришла крамольная мысль: Бог допускает присутствие в мире всех случающихся с нами бед и сволочных неприятностей по той же причине, по какой солнце позволяет быть тени. А позволяет оно ей быть потому, что ничего о тени не знает, поскольку не в силах её увидеть, как ни изворачивайся.

Капа спала. Я решил развести костёр и тут заметил чайку.

Это была странная чайка. Летая над густым кустом лозы, она то и дело неловко, с усилием зависала на одном месте, потом пикировала в листву, что-то выхватывала клювом и взмывала вверх.

Не в силах совладать с любопытством, я подошёл к кусту и оглядел его – лоза как лоза. И только присмотревшись, я увидел, что куст был буквально усыпан скрывающимися за листьями майскими хрущами. Они, бестии, схоронились тут до следующей распутной ночи, а чайка… Никогда прежде я не видел чаек, кормящихся жуками.

Набрав впрок – чтобы больше на них уже не отвлекаться – пару дюжин табачных, подёрнутых белёсой пыльцой хрущей (в таком количестве они стали неприятны и производили угрожающее впечатление), я вернулся к костру.

Тут как раз из палатки вылезла Капа. Она была голая и щурилась на солнце, которое слепило всё на свете, кроме тени и того, что в ней кишило. Вид у моего настройщика был очень соблазнительный, и Капа, по лицу которой блуждала невесть откуда взявшаяся распутная улыбка, определённо это понимала. Я подумал немного и сдержался. Вот Оля… Стоп, зараза.

В Порхове добрали кое-какой провизии и купили Капе банановое мороженое. Пока она его уплетала, я отыскал колонку и напоил водой опустевшую накануне шестилитровую пластиковую бутыль.

Дальше решили ехать через Локню на Великие Луки. Собственно, мне было всё равно куда – такого чувства свободы я не испытывал, пожалуй, со студенческих времён, когда, выйдя из дома в булочную, в итоге можно было оказаться в Москве, Новгороде или посёлке Кочетовка.

Дорога за Порховом начала петлять и обросла разнообразными деревеньками. То есть теперь нам встречались как большие сёла с краснокирпичными церквями, так и задумчивые селения, которые в сомнении решали: опустеть – не опустеть. А попадались и такие, что были короче собственного имени – пока Капа произносила схваченное с дорожного указателя название, деревня успевала кончиться.

Обедали в Великих Луках. Едальня называлась «Расстегайная». Там и впрямь подавали вкуснейшие расстегаи, правда, они почему-то были наглухо застёгнуты, как кулебяки, но всё равно оставили по себе самое благоприятное впечатление. Я съел две штуки – с сердцем и с курицей, – хотя каждый был размером с ботинок.

Отсюда решили отправиться в Жижицу, чтобы осмотреть усадьбу Мусоргского.

На выезде из города немного поплутали, но в конце концов выбрались на шоссе Москва–Рига. Дорогу расширяли и накатывали новое покрытие – на следующий год здесь, вероятно, уже будет автострада с тремя полосами в каждую сторону. Страна вбивала свалившиеся на неё деньжищи куда угодно, в том числе по-умному – в дороги. На востоке прокладывали сразу три новые транссибирские магистрали – две автомобильные и чугунку, а тут в темпе обустраивали федеральные трассы, громоздили развязки, тянули объездные и приводили в порядок местные стёжки-дорожки. Россия обновлялась – повсюду слышались удары топора и визг пилы, запах извёстки и гудрона. Россия весело ковала себе будущее…

Чуть не проскочили поворот на Жижицу.

Воздвигнутый в чистом поле памятник великому композитору был огромен, мрачен и не предвещал ничего хорошего даже на фоне безоблачного синего неба. Так и вышло: ворота музея-усадьбы автора «Хованщины» затворились перед нашим носом. Из таблички на створке следовало, что музей открыт для посещения лишь до 17:00. Вот к нам и вернулось время.

Расспросив двух белобрысых шкетов с удочками про здешние места, я объехал кру?гом Жижицкое озеро и по заросшей травой дороге вкатил на далеко вдающийся в него лесистый мыс. В паре мест, где были удобные спуски к воде, уже стояли палатки и машины с псковскими номерами. Пришлось проехать на самый конец мыса и занять единственный пригодный для стоянки пятачок.

Прибрежная полоса воды заросла кувшинками и тростником, так что дно здесь, скорее всего, было илистым, но мы всё равно остались довольны. Полянку, где я разбил палатку, окружали дубы и осины, ближе к воде их сменяло ольховое чернолесье, а самый берег обступили плакучие ивы. Из-под ног то и дело выскакивали жирные лягушки. Комаров здесь тоже было порядком. Впрочем, ещё в Порхове я купил несколько ароматических пирамидок, которые, будучи воскурёнными в штиль, отпугивали кровососов в радиусе пяти метров.

Пока собирали валежник, я поставил две ловушки на жужелиц (пластмассовые ведёрки из-под майонеза, вкопанные вровень с землёй), бросив в каждую по кусочку ветчины, – одну на краю поляны, другую в низинном ольшанике. Ловись, проворная живность, ловись большая и маленькая…

Капа почистила картошку. Дождались, когда закипит вода, и, оставив на огне рокочущий, как дальний гром, котелок, отправились купаться.

Дно и впрямь оказалось немного топким, но за полосой тростника появился песок, а потом ноги и вовсе потеряли опору. Вода была тёплой и, если потереть мокрые ладони, шелковистой на ощупь.

Ужинали картошкой с тушёнкой и под это дело ополовинили трёхлитровый пакет сухой молдавской «Изабеллы». Благо никто не мешал – воскурённая ароматическая пирамидка худо-бедно работала.

Мы скатились южнее Питера по меридиану всего километров на пятьсот, но ночи здесь уже перестали быть белыми. Поговорили об этом. Потом немного погуляли среди лягушек и комаров, после чего я полакомился Капой. Надо признаться, не только в психотерапевтических целях. То есть я испытал наслаждение. А как, собственно, ещё? Иначе вся настройка не впрок.

Если я скажу, что не вспоминал в это время об Оле, я совру. Вспоминал. Вообще она ночью не выходила у меня из головы, без конца повсюду воображаясь / мерещась. И потом… Оля всегда засыпала легко и беспечно, точно котёнок, а Капа беспрестанно крутилась, ворочалась и шебаршилась, как ёж. Ко всему Оля мне ещё и приснилась. Сон был из тех, после которого порядочные люди обязаны жениться. Стоп.

4

Утром, толком не проснувшись, мы снова сделали это. Капа истекала такой обильной влагой, что её музыкальные охи и стоны то и дело расцвечивали звуки, достойные вантуза Георгия Владимировича, семнадцать лет не знавшего упокоения. Чистый дребездофонизм.

Над озером стояла парна?я дымка. И чудесная тишина, оттенённая гулкой перекличкой каких-то ранних пташек.

Я искупался посреди кувшинок, точно лягушка, запалил костёр и, оставив Капу возиться с чаем, пошёл осматривать ловушки.

У первой же, поставленной на краю поляны, я радостно обомлел – вместе с заурядным птеростихом там сидела чёрная жужелица (Carabus coriaceus), которую я тут же опознал по чрезвычайным для здешних широт размерам и крупитчатым, как базальтовый абразив, надкрыльям. Никогда прежде такой зверь мне в ловушку не попадался. В жужелице было сантиметра четыре, так что, с учётом усиков и лапок, в баночку она никак не лезла.

Я вытащил из земли майонезное ведёрко и отнёс добычу к морилке прямо в нём.

Во второй ловушке приманки не было – наверное, ветчину склевала птица или утащил ёж / хорёк, – зато на дне копошились два забавных, выпуклых и остромордых, улиткоеда.

Позавтракали наскоро – бутербродами. Потом собрались и поехали в усадьбу Модеста Петровича, угрюмого адепта «Могучей кучки».

Обычный барский дом средней руки в один этаж с мезонином. Фасад украшали четыре белые колонны и обведённая оградой из точёных балясин терраска. Перед домом на лужайке стоял бородатый бронзовый бюст композитора с каллиграфической росписью: М. Мусоргский.

Хороши были диковатый парк, сруб колодца с крышей на резных столбах и оранжерея из красного кирпича с фикусами в кадках и растущими из горшков вниз кактусами.

Небо постепенно занесло серыми мусорными облаками. Солнце взблескивало всё реже. Ничего – ехать будет не жарко.

Вернулись на трассу Москва–Рига и на первой же заправке залили бак под завязку. Воспоминания о чёрной жужелице волновали меня необычайно.

За мостом через Западную Двину вдоль дороги стояли лотки, накрытые холстинками. Фанерные таблички с выведенными от руки буквами обещали копчёную рыбу. На раскладных стульчиках за лотками сидели рыба?чки.

Решив разнообразить наш вечерний стол, я съехал на обочину. Рыбачки мигом сдёрнули холстинки. Бронзовые рыбины тускло посверкивали боками – выглядели они и пахли очень аппетитно.

Капа ходила от лотка к лотку, поводя носом. Угорь показался нам неоправданно дорогим, поэтому купили горячего копчения сома.

Проехав ещё километров сорок пять на восток, за Межой (такая река) повернули на юг – решили падать по карте вниз до самой Минской трассы.

В Нелидово расспросили юную мамашу с коляской, где тут питают тело. По подсказке отыскали в сквере возле стадиона кафе с пушистым названием «БАРС и К?». Кошатница Капа, естественно, захлопала в ладоши.

Мы оказались единственными посетителями.

Готовили долго, так что я успел не торопясь выдуть кружку пива.

Капа рассуждала о том, что одежда имеет внешнюю и внутреннюю стороны. Самому человеку обычно хватает одной внутренней, потому что дома, когда он один, разница между её сторонами совершенно стирается. Но если внутренняя сторона более или менее равнодушна к окружению – скажем, в тройке вполне можно было бы ходить по грибы, – то внешняя сторона делать этого не позволяет, потому что грибам совсем не безразлично, в чём ты за ними приходишь, хоть они и размышляют медленно. Точно так же банку не понравится, если ты придёшь в него считать чужие деньги в джинсах и ветровке. Поэтому нужно очень хорошо подумать, что надеть на природе, когда на тебя смотрят только травы, цветы и звери. Ведь надо соответствовать, чтобы не только себе, но и им сделать приятно.

Я вспомнил, как вчера утром Капа голой вылезла из палатки. По-моему, травам, цветам и зверюшкам это должно было понравиться. Особенно в брачный период.

Щи и отбивную подали очень приличные, а вот корень сельдерея поджарить толком не смогли. Он должен быть с корочкой, но сочный, а нам принесли вялый и пропаренный, как репа, – наверное, держали на сковороде под крышкой, барсики позорные.

Понемногу разъяснело, и дорога повеселела. Я заметил: чем дальше на юг, тем белее становятся коровы и берёзы. Поговорили об этом.

За Белым (такой город) асфальт неожиданно кончился, сменившись кое-как отглаженной грейдером грунтовкой. До этих мест не добрался покуда гудроновый бум. Дорога вилась меж каких-то густых диких кустов и сама имела вид пустынный и дикий. Оставляя за собой облако белёсой, надолго повисающей в недвижимом воздухе пыли, мы проехали всю эту земляную и порой довольно тряскую канитель, встретив по пути лишь трёх планировавших низко над дорогой орлов, – ни единого человека, ни одной деревни, ни одного встречного авто.

В Озёрном купили болгарский перец, помидоры и смоленскую водку в бутылке, обтянутой чёрным бархатом. Каковы-то местные винокурни? Водка, естественно, называлась «Бархатная».

Не доезжая Духовщины, я увидел справа от шоссе озерцо и свернул на бегущий к нему просёлок. Озерцо оказалось подпруженной и разлившейся речкой Царевич – это нам поведали дети из деревни Третьяково, плескавшиеся с весёлым матерком у плотины.

Тут же на невысоком холме раскинулся наполовину одичавший и уже отцветший яблоневый сад, куда по свежему прокосу мы прямиком и зарулили.

Разбив палатку на проплешине, поросшей мягким клевером (говорят, в таких местах следует рыть колодцы, так как клевер показывает близость грунтовых вод), я взял топорик и подсёк сухую яблоню. С одной стороны дичающий сад было жалко, с другой – чёрта с два мы остановились бы здесь, будь он при хозяине.

Пока тащил яблоню к палатке, снял с травы гребнеусого щелкуна и неуклюжего лугового хрущика.

Искупались. Потом я наломал дров и занялся костром, а Капа, прихватив шампунь, отправилась мыть голову.

На ужин ели копчёного сома, помидоры и сладкий перец. Капа добивала «Изабеллу», а я хлестал водку из бархатной бутылки – оказалась очень приличная. Почему раньше мне не приходило в голову странствовать вот так – легко, осознавая путь не как эксцесс, а как норму / правило? Омытые каждодневной новизной будни – это ли не желанный удел человека? Я чувствовал, как внутри меня ворочается, восставая из глухого сна, древний дух скитаний – тот самый, что вёл нукеров Чингисхана к Последнему морю, а казачков в Богдайское ханство к Золотой Бабе.

Капа почему-то рассказывала про Менделеева, про то, что на досуге он любил мастерить кожаные чемоданы, которые у него неплохо получались. Потом – про ветеринарную лечебницу, где в списке предоставляемых услуг, наряду с купированием ушей и убийством блох, была такая – удаление голосовых связок.

Я слушал вполуха. Думал о другом. О том, что девять дней в обществе Капы – это, пожалуй, нечеловечески много.

5

День третий.

Траву вокруг усыпала белая роса. На солнечный склон палатки, уже подсушенный и даже чуть прогретый, вылезли большие серые кузнечики, кобылки и прыгучие цикадки. Небо сияло беспримесной голубизной, какой-то и впрямь нездешней, неземной, ангельской.

Я искупался, пошваркал во рту зубной щёткой и вымыл голову.

Трудно описать комплекс тех чувств, которые порой пробуждала, а порой нагоняла на меня Капа. Они были какие-то умышленные, внешние, нестойкие, не то что мои чувства к Оле, о которой я не думал, не должен думать… От нежности к той у меня сжималось сердце, и боль тоже была настоящая, нутряная, во всю грудь, а с Капой вступала в связь периферия, контур, телесность, взаимодействуя как бы по договорённости – ведь мы товарищи, и почему бы нам, в силу известных различий в наших организмах, не сделать друг другу приятное? Нет, только не думать об этом. Ни в коем случае не думать.

Жалко было раздавленных на асфальте ежей.

В Ярцево выехали на трассу Москва–Минск. Отличная дорога – чистый автобан, какими Гитлер в тридцатые расчертил всю неметчину.

На заправке залили бак и купили подробную карту Смоленской губернии со всеми её партизанскими тропами. Понравился голубой червячок Десногорского водохранилища – решили посмотреть вживую.

У шахтёрского городка Сафоново (терриконы, вагонеточные пути, металлические конструкции над угольными норами) снова повернули на юг.

Вдоль обочины появилась настоящая степная полынь. Кажется, она называется серебристой. Я заметил, что чередование пейзажей уже не трогает меня так, как трогало в первые дни пути. Должно быть, ресурс готовности к очарованию не бесконечен и при постоянной смене декораций острота восприятия притупляется – дабы вновь отточить ее, требуется передышка, остановка картинки, долгий привал. С этой целью номады и придумали себе становища. Поговорили об этом.

По всему Дорогобужу за каким-то бесом растянули «лежачих полицейских». «Сузучка» насчитала шесть штук. Капа пошутила: вот, мол, как «Бархатная» ментяр рубит. Я подумал и улыбнулся, а то, чего доброго, решит, будто я не расслышал, и повторит. Вот Оля…

Переехали Днепр, который в этом месте не одолела бы редкая птица, разве что курица. По столь знаменательному поводу я сунул в щель приёмника «L. A. Woman» Моррисона, которого Капа терпеть не могла, – а нас с люткой он пробивал до печёнки… Что-то часто я её поминаю, шельму – Олю то есть, – хотя о ней и не думаю.