Искусство прозрело: оказывается, эти злоумышленно оступившиеся и высокообеспеченные изгои тоже люди и у них есть чувства. Абсурд, но отнюдь не детский. Напротив, его, кажется, создают в основном люди, не прошедшие в детстве школу творческого абсурда. Такое постоянное пополнение кадров кафкианской реальности.
   После долгих лет борьбы и выкорчевывания художников посетила вдруг созерцательность и патрицианская отстраненность. Никакой там "милости к падшим", никакого негодования и брезгливости, конечно. Просто воскресное любопытство посетителя зверинца и постоянного читателя криминальных хроник. Зрители и читатели откликаются сочувственно.
   Пейзаж живет контрастами. Там чуть не целые народы ищут "черный ящик" разбившегося в горах самолета, тут бриллиант, выпавший из клюва птицы-воровки, разбился вдребезги, обнаружив тем самым свою фальшивость, и поверг в обморок истосковавшуюся по подлинности юбиляршу. Страна при этом, жившая веками без электричества и бани, без радио и газет, без зубочистки и пирамидона, без дымохода и окна в Европу, смотрит телевизор.
   У декаданса хилые стебли, зато цветы жирные.
   Широк человек... Вот уж верно заметил болезненный классик. А Россия - она и вообще бескрайная.
   Смотреть ТВ - сплошное удовольствие. Герои на наших глазах убивают человека, потом четвертуют для сокрытия преступления труп, испытывают при этом такие приступы великодушия, так страстно влюбляются (друг в друга), что миллионы зрителей всех стран, затаив дыхание, следят за развитием этих криминальных мелодрам.
   Как это так получилось, что при коммунистах мы чувствовали себя необыкновенно содержательными людьми?
   Вероятно, никогда человек не бывает так доволен собой, как в те минуты, когда мечтает о лучшей жизни и о себе в ней. Может быть, в этом дело? И вообще, если ты подпольщик, значит тебе есть что скрывать. В советском варианте это благородство, ум, приверженность правде, приобретенная в ночных чтениях любовь к Пушкину, искренность, талант, наконец. А во всякой реализованности, право, есть что-то грубое и пошлое.
   Так и прожили всю жизнь подростками-символистами.
   Не в этой ли мечтательской нереализованности разгадка удивительного сочетания рабской покорности и высоких запросов, гиперморальности и вкуса к разврату, правдолюбия и почти бескорыстной страсти к вранью и актерству?
   Впрочем, далеко не всегда бескорыстной. Например, вчера еще горел свободою, сегодня погорел на взятке. Но это тривиальный сюжет. Скрывать свою искренность неизмеримо сложнее и под силу только великим актерам.
   Еще одно свойство взрослого подростка: с одной стороны, он несомненный гений (пока еще, правда, не явленный миру), с другой - всякий прохожий кажется ему значительнее, чем он сам. Так и мы. Мания величия сочетается в нас с завистливой мифологизацией чужого. Там, казалось, жизнь не просто сытная и комфортная, но - настоящая. Теперь хотя бы этот морок проходит.
   Человечество, увы, в большинстве своем живет везде одинаково. Работает для уик-эндов, живет для воспоминаний. Соблазняется не столько вкусом, сколько оберткой, не столько влечется к идеалу, сколько отстаивает свою приверженность принципам, неизвестно по какому случаю и у кого приобретенным.
   Впрочем, идеалы и принципы должны быть обязательно громкими и хорошо вооруженными, иначе не интересно. Люди безвременья вообще охочи до скандалов и сенсаций, они рабы эффектов, без которых жизнь теряет смысл.
   Фильм "Последнее искушение Христа". Сколько-то там Оскаров, сумасшедшая реклама, компетентное негодование церковников, возмущение неосведомленных еще "патриотов" и прихожан всего мира, вдохновенное приветствие либералов. Организовано хорошо. Настолько хорошо, что многие и многие отказались от регулярного сна, чтобы увидеть фильм собственными глазами.
   Что же фильм?
   Снято красиво. Видно, что авторы подолгу рассматривали иконную живопись, фрески. Все эти ритмичные наклоны голов, закаменевшие складки одежды, глаза и скорбные, и лукавые, и страдающие. Вот только Христос с самого начала не ведает о своем призвании, считает себя человеком дурным и грешным, испытывает страх перед мессианским предназначением, которое ему с помощью подсказок свыше навязывают. Я, мол, не знаю, что сказать людям, но Бог вкладывает в мои уста слово "любовь", и я говорю: "Любовь". Получается скорее пресс-секретарь президента, чем мессия. В лучшем случае, психологическая драма рефлексирующего интеллигента. Чехов, может быть. Нет, скорее Леонид Андреев.
   Однако если интеллигент, то не надо с самодовольной улыбкой предлагать Иуде заглянуть в кувшины и самому убедиться, что вода превращена в вино. Это некрасиво. Если все же чудо, то при чем здесь интеллигент, которому чудо претит? И сердце вынимать из атлетической груди не надо. У Данко оно хотя бы горело.
   Если человек, то поступает дурно, подговаривая Иуду предать его, чтобы исполнить положенную ему жертву. Ведь это просто провокаторство революционера, тем более тут же признается Иуде, что воскреснет и будет править живыми и мертвыми. Если Бог, то глуповато устраивать провокацию, будто не знает, что в человечестве достаточно тупости и подлости, чтобы все и так совершилось своим путем.
   Так о чем же страсти как горячих приверженцев, так и ярых противников? Просто пляски и хороводы вокруг картонного идола. Жить нечем, а желание быть причастным высокому сильнее голода. Когда и кто назначил высокое быть высоким и что сие значит - не суть важно. Все давно перепуталось и забылось. А так под лозунгом "Руки прочь от Христа!" можно и с красным флагом выйти.
   * * *
   Столько подпольных людей развелось, что впору создавать партизанские отряды. Только эти самые подпольные люди в партизанские отряды, по счастью, не собираются. Они, напротив, все по своим конуркам сидят и безмолвствуют. Потому что (прав Федор Михайлович) "если, например, взять этого антинормального человека, то есть человека усиленно сознающего, вышедшего, конечно, не из лона природы, а из реторты (это уже почти мистицизм, господа, но я подозреваю и это), то этот ретортный человек до того иногда пасует перед своим антитезом, что сам себя, со всем усиленным сознанием, добросовестно считает за мышь, а не за человека".
   Одновременно ретортный этот человек считает себя несомненно умнее других. Правда, иногда и этого тоже совестится.
   Всю жизнь почему-то приходилось ему смотреть в сторону от лица, и никогда не мог посмотреть он человеку в глаза. Не из-за нечистой совести, как простодушно решат некоторые, а из неизбежности выдать при встрече взглядов живущее в нем презрение. Потому что если б и было в нем великодушие, то добавило бы оно только муки - от сознания его бесполезности.
   Не буду утверждать, что тип этот так уж часто встречается. Но одного из таких "подпольщиков" я имел случай наблюдать в чистейшем его проявлении.
   Было ему лет сорок. Лысоват. С очень хорошей реакцией, он умел иногда предупреждать нервической усмешкой еще не законченную фразу. Женщинам он вряд ли нравился, потому что с насмешкой относился ко всякому ухаживанию и любил разоблачать кокетство, будто имел дело не с женщиной, а с партнером по партии. При всем уме, согласитесь, эта черта свидетельствовала об определенного рода недалекости, которая обычно отговаривается принципами. По службе он, кажется, не слишком продвинулся в силу все той же, скорее всего, принципиальности. Пустого разговора не выносил.
   Однако вот что интересно. Тот же самый человек любил иногда рассказывать о себе истории, в которых выглядел то ли смешно, то ли просто не замечательно. В этом был определенно умысел, только я долго не мог его разгадать. А и то, что я пытался разгадать, ставит меня на одну доску с ним. Это я понимаю.
   В какой-то момент мне его умысел стал понятен.
   Во-первых, если он сам расскажет про себя историю, в которой выглядел не превосходно, то это все же лучше, чем если бы это сделал кто-нибудь другой. А то, не дай Бог, будут про него ту же историю передавать друг другу тайно от него, расцвечивая ее домыслами. Он же будет поневоле ходить в дураках, гадая: знают они или не знают, и что именно, и в каком освещении, и что по дороге приврали, да так, что уже и сами поверили?
   Если же сам про себя сказал какую-нибудь неприятную правду, то это может и уважение вызвать. Не каждый на это способен все-таки.
   Он же при этом может и не всю правду рассказать или приукрасить ее каким-нибудь ему одному известным мотивом: пусть даже не очень благородным, даже постыдным, но сам ведь себя первым осудил или же посмеялся над собой. Тут уж другим врать про дальнейшее станет не очень интересно. А у желающих строго осудить и вообще камень из-под ног: что же осуждать человека, который сам себя только что прилюдно осудил, что же смеяться над ним, если он сам над собой первым посмеялся?
   Только в правде, даже и неполной, непременно должна быть некая ядовитость, что-то действительно и серьезно уязвляющее, иначе непременно разоблачат, и все пойдет насмарку. В тонкостях же изменения картины любопытных разбираться не слишком много. И все же соврать надо только чуть-чуть и лишь про то, чему никто не может быть свидетелем. С фактической стороны правда должна быть безукоризненной и неприглядной.
   Еще: можно рассказать ведь и не самую постыдную историю. Тогда, если кто-то откопает еще постыднее, ее можно смело отрицать. Большинство непременно поверит, и даже при твердой настойчивости обличителя образуется все же некоторая неопределенность. При удачном стечении обстоятельств обличителя можно выставить даже как злопыхателя и клеветника.
   В перспективе существует и еще одна выгода: при случае можно скромно рассказать про себя (скромно, разумеется, и к случаю) нечто почти героическое или, во всяком случае, романтическое. Поверят, потому что правдив. Был же этот случай в действительности или нет - не важно. Главное: следы заметены, пыль пущена, образ мерцает, можно жить дальше, наслаждаясь своим полным презрением к сотоварищам, равнодушием и невидимостью.
   Прогресс есть все же. Появились анекдоты для публики читающей.
   Бежит по крыше дворник с лопатой за мальчишкой. Мальчишка думает: "И зачем я полез на крышу? Поехал бы лучше на сафари с хорошим писателем Хемингуэем. Охотились бы с ним на тигров, пили сухое вино".
   А в это время Хемингуэй отбивается от москитов и думает: "Что я здесь делаю? Жара невыносимая, тигры вокруг. Сидел бы сейчас лучше в Париже с моим другом Генри Миллером, пили бы с ним вино, говорили о женщинах и о литературе".
   Генри Миллер в это же время тоскует в парижском кафе: "Как все это надоело - пьянство, обжорство, проститутки. Поехать бы лучше в Россию к замечательному писателю Андрею Платонову. Засиживались бы с ним до рассвета, говорили о душе".
   В это время Андрей Платонов бежит с лопатой за мальчишкой и думает: "Догоню - убью!"
   Иногда беру в руки любимую книжечку - Ханса Шерфинга, "Пруд" - и завидую бесконечной жизни ее автора. Мне кажется, что я должен был бы прожить такую же жизнь, проведенную в наблюдении за молчаливой драмой пруда. И была бы эта жизнь счастливой и исполненной смысла.
   Люди, проведшие лучшие годы своей жизни в библиотеке, взросшие на асфальте под надрывающий душу рев не зверей - машин, заглядывающие в телевизор, как в окно, чтобы узнать погоду, те, кто водил пальцем по мокрому стеклу, пытаясь вызвать крики птиц, люди, свыкшиеся с иронией кавычек в разговоре, - они поймут, о чем речь.
   Существует любопытная теория, по которой люди произошли от деградирующего вида обезьян. Обезьяны, потерявшие инстинктивную связь с природой, в девяноста девяти случаях из ста, конечно, погибали. Был только один, почти невероятный шанс, и наши предки его использовали. Они стали наблюдать жизнь тех обезьян, которые свою связь с природой не потеряли. Наблюдать и подражать. То есть производить те же самые действия, но уже не инстинктивно, а осознанно. Так появились первые зачатки интеллекта и воображения. Деградировавшие обезьяны стали строить свою цивилизацию и все дальше и дальше уходить от природы.
   Не потому ли первобытное единение с природой, мало похожее на идиллию, предстает в нашем сознании как идиллия и выступает в форме ложного воспоминания?
   Быть может, новый виток деградации потомственных горожан тоже таит в себе возможности для небывалого прогресса? Не знаю. Но жизнь тогда будет совсем иной, это точно. И идущие вслед за нами киберы будут изучать нас с тем же снисходительным любопытством, с которым мы изучаем сегодня наших гипотетических предков.
   Судя по всему, коренные жители цивилизации окончательно утратили дарованный им некогда инстинкт непосредственности, отвыкли от жизни и считают ее чуть ли не за службу. Отвлеченные, в общем, существа.
   А между тем каждый мечтает спастись. И остаться. В чем? Чем? Уж не делами ли своими? Но какой человек, если сознание преобладает в нем над чувством, верит сегодня в Дело? Он же сам первый и посмеется над собой, если ввяжется ненароком в какое-нибудь предприятие, и сам же первый, когда оно рухнет, скажет почти удовлетворенно: "Поделом дураку!"
   Нет, такие люди слишком высокого мнения о себе. Они почти все сплошь очень высокого о себе мнения. Такой человек не похож на идущего ему на смену прагматика, слишком сильна романтическая закваска. В нем скрыто высокомерие неяркого, тайного человека. Он принюхивается ежесекундно к своим ощущениям и почти с неизбежностью превращается постепенно не только в брезгливого, но и в брюзгливого человека. Однако при этом, будучи человеком умственным, он чрезвычайно осторожен, потому что знает, что, выдав свой потаенный нрав, нарушив жанр, непременно впадет в безвкусицу и станет смешным, если и не для других, то для себя. Он и сейчас в глубине души чувствует, что смешон.
   Это не мешает ему, однако, как супериндивидуалисту, считать свои ощущения высшей удачей Создателя, а значит, сознавать себя не только званым, но и избранным. В синтетическом искусстве Шёнберга, Скрябина или Рембо он чувствует родственное. Вернее, в стремлении к такому синтезу, потому что ничего толком он об этом, как правило, не знает и даже временами подозревает подвох. А уж публичные эксцентристы всегда вызывают в нем презрение и насмешку - пустые существа, татуировщики, пирсингисты. Он числит себя человеком совершенно иного достоинства.
   Все это можно, конечно, отнести к разряду комплексов. Что ж, пусть будут комплексы, если это что-либо объясняет. Гессе справедливо считал, что всякий высокоорганизованный человек - невротик.
   Если все же согласиться, что это комплексы, то нельзя не признать и того, что они на редкость удачно накладываются на комплексы, присущие советской системе.
   Умственность коммунизма рождала ответную книжную отвлеченность и одновременно подпольную развратность, как некую оппозицию мертворожденной, несуществующей, гладко выдуманной жизни. Такого рода оппозиция имела обыкновенно французисто-ресторанно-гедонистическую окраску, иногда с примесью русской цыганщины и одесского криминального юмора. Но это частности.
   Не частность - сама эта сверхчувствительность, страсть к сопряжению несопрягаемого. Долговязые рвотные порошки и трансцендентально серые сюртуки, бездетная Византия и остзейская немота Бенкендорфа - этот буффонадный язык, эти метафоры, построенные не на сходстве, а на несообразности, были точнее и естественней, чем речь непосредственного человека. Высокое смешение дисциплин и категорий не в малой степени подпитывалось образом Магистра Игры, который слабодушным, всегда готовым к восторгу разночинным умом воспринимался как существо божественное или, если сделать поправку на обязательный в этом случае атеизм, как некий интеллектуальный или партийный лидер. А ведь все сегодняшние интеллектуалы по большей части выходцы из разночинцев или крестьян.
   Что же, судите сами, можно было еще противопоставить этому фельетонному миру? Диссидентство безнадежное, почти без исключений сопряженное с творческой несостоятельностью? Честный труд, сплошь и рядом безнадежный тоже? Нет, необходимо было превосходство прочное, качественное и никак не сопряженное с публичностью. К тому же при таком превосходстве все неизбежные компромиссы с властью и окружением выглядели мелкими и несущественными, что для спокойствия совести было очень удобно.
   Здесь, правда, таилась опасность, о которой мало кто из отвлеченных людей догадывался. Потому что бездейственная нравственность - та же книжность и отвлеченность, которая рано или поздно приводит к распаду, оскудению и двойничеству. Это очень долго остается незамеченным, как самим человеком, так и его близкими, потому что мы часто судим человека по его высшим стремлениям, а не по поступкам.
   С другой стороны, как быть? Как такой человек (не исключительно в духе живущий, не о них речь) может проявить непосредственность и не погубить себя? Разве что высунуть всему миру язык в темной парадной или, на худой конец, перед сном в постели. Но только чтобы не видела жена, которая и без того догадывается, что по тебе стосковалась психушка...
   Беда еще в том, что развратец до определенной меры разрешен системой и даже ею поощряем. А значит, и из него уже ни протеста не выходило, ни удовольствия настоящего он доставить не мог.
   Вот и получалось, что из кровавой плахи и золотой клетки такой человек выбирает золотую клетку.
   Тебя по-прежнему в упор никто не видит ни в жилконторе, ни в кабинете стоматолога, ни в прихожей начальника, ни в магазине (как до того в упор не видели в школе). Все ищут только знаковый признак достоинства, на котором была бы проставлена соответствующая социальная цена. Но кто же при таком положении вещей может знать тебе цену, кроме тебя самого?
   Вот и выходило, что человек не свободной волей выбрал себе эту потаенную свободу, а, не принятый миром, ускакал в золотую клетку, в свое сенсорное, не целевое, не учтенное обществом превосходство. Сладкая обида и гордыня замкнули дверь.
   Получалось: и жить с вами не хочу, и без вас не могу. Пытаюсь переделать на свой манер - неизбежно выказываю превосходство или выгляжу смешным (ведь если облачать свою тайну в слова, то они будут не из этой речи, почти иностранное бормотание: "Позвольте вам сказать, хотя это и не в моих правилах..." Ну не чудак ли?).
   А то вдруг до жажды физической захочется стать простым и естественным. Ну и что? Тут же впадешь в самые неестественные, фамильярные, а то и подобострастные отношения и сам себе станешь омерзителен. И начнешь давать откат в той или иной форме.
   Хорошо, если подумают: чудак, странный какой-то. А то ведь и просто обнаружат неискренность. Или заподозрят тайный умысел и враждебность. В любом случае перестанут доверять и оттолкнут от себя. Оттолкнут справедливо, а не потому, что тебя тайного, лучшего не приняли. Не приняли фальшивого и двуличного. Но и тайного, впрочем, тоже. Круг опять замкнулся. Опять в проулки тайных удовольствий и книжной возвышенности, снова в свою золотую клетку. До новой, еще более позорной вылазки.
   Но и это ведь еще не самое страшное. О самом страшном я только теперь собираюсь сказать. О том, что делает бессмысленным не только саму игру, но и все страдания, с нею связанные.
   Кто это сказал: чем глубже копнешь, тем общеiе выйдет? Самые интимные, неприкосновенные переживания его, зыбкие, яркие и летучие, как сны, теплое, утробное проникновение в жизнь, словесная игра и непроницаемые, как мезозой, фантазии - все, из чего он строил свой однокомнатный теремок, было знакомо буквально каждому из несчастных жителей Земли. И, так же как он, каждый, даже самый простодушный, таил это от других. Поэтому никто и не замечал его драгоценного, как он полагал, взноса в общее коммунальное житье. Взнос этот не оговаривался и не обсуждался - все с ним пришли, о чем говорить?
   Тем более что этот золотой запас нельзя ведь было потратить с кем-то совместно. Это не то что: у тебя рубль, у меня рубль - давай скинемся. Скинуться было невозможно, можно было тратить только в одиночку. Вроде грядущего бессмертия: корысть, конечно, есть, но ущемить она никого не может.
   Уверовавший в свою уникальность, он был, в сущности, настоящим лохом. Те, кто раньше него проник в эту общность тайны, вооружившись закономерным цинизмом, эксплуатировали его нещадно и насмехались над ним разве что не в глаза.
   Любовнице ничего не стоило убедить его, что он лучший мужчина в ее жизни; лохотронщики, прикинувшись наивными провинциалами, опустошали его кошелек; политик, рассказавший сентиментальную историю о детском своем сиротстве и унижениях, убеждал его в своей кристальной чистоте; преступник, рассказавший ту же самую историю, представал страдальцем.
   Каждый, кто стыдливо приоткрывал душу, был ему товарищ, в котором он не смел заподозрить обманщика. Во-первых, потому что в этом люди не обманывают. Во-вторых, потому что они ведь знали и чувствовали то же, что знал и чувствовал он. Все они казались ему людьми и умными, и честными, и тонкими уже потому только, что умели чувствовать.
   Все разговоры о том, что весь мир - театр, что каждый говорит одно, а думает другое, и прочее (он сам в них порой принимал оживленное участие), как-то при этом не доходили до его главного ума. В авантюрном фильме или в детективе авторы каким-то образом с самого начала давали понять, что любящая жена или друг детства неискренни, что они таят какой-то умысел, и, помучившись немного подозрениями, ты с облегчением обнаруживал в них в конце концов убийц.
   Но можно ли имитировать любовь? Ее подробности, ее стихию?
   Слишком поздно он понял, что это ремесло из самых простых. Еще позже - что люди нуждаются в такой имитации не меньше, чем в самой любви. Приятели, которым еще в советские закрытые времена приходилось в турпоездках пользоваться услугами путан, были обижены, даже оскорблены тем, что те и не пытались изобразить страсть и нежность, а вели себя слишком по-деловому, исполняли обязанности строго по регламенту с большим количеством сугубо рациональных ограничений. Смешно сказать, им, в этом свидании с путаной, поцелуя не хватило.
   В одном фильме преступник, прежде чем встретиться с жертвой, читает ее дневник. При встрече ему ничего не стоило уже показать себя родственной душой. Через какой-нибудь час девушка обнаруживала, что им обоим нравится одна и та же музыка, одни и те же писатели, что они любят один и тот же цвет моря в ветреную погоду, что оба в детстве любили сосать лед и клали на ночь под подушку один - беличий хвостик, другая - заячью лапу. Родственность, страсть, любовь... Ограбление. Убийство. Так просто.
   * * *
   Ну и осень в этом году выдалась! Пар от земли и асфальта, деревья нежатся, как в ботаническом саду. Ночные алкогольные отморозки ликуют. Отпусти грехи им, Господи!
   Немолодой уже фрайер, в пуховике времен китайско-советской дружбы, заходит в рюмочную и профессорски смотрит на ценники. Не сходится. В который уже раз.
   В вазе он замечает букет искусственных подвядших роз. Такой уже стеклянной ломкости. Искусственно подвядшие розы, домашнее воспоминание, в рюмочной.
   Жизнь, несомненно, продолжается и без него, усложняясь. Ребята всё молодые, ворошат перед ним сметливыми руками ностальгическую крошку. Бизнес гарантирован, пока мы живы. А потом? Придумают.
   Какой-то, на переходе к Невскому, стоит со списком востребованных вещей на груди: "Знаки. Монеты. Иконы. Медали. Часы. Серебро".
   Нет, мы, несомненно, еще пригодимся. Вот, например, если сдать себя в ломбард. Сам за собой не придешь, это понятно. На близких надежда тоже не большая. Но ходят же по нашим улицам всякие праздно-щедрые и любопытствующие, которые любят покупать по сходной цене дорогое. И тебя купят. И вставят в свой интерьер. И станешь ты частью чужого интерьера. Частью интерьера всего. Частью интерьера.
   Разговор в КПЗ.
   "Зачем в Китай-то ходил?"
   "Да нас ведь ждали в ихнем райцентре, рядом с границей. Мой друг им КамАЗы продает".
   "Ну друг, ладно А тебе-то что было делать в китайском райцентре?"
   "Я за компанию. Надо же узнать, как люди стоят на ногах. Стоит ли им КамАЗы продавать? Они у нас были. Ты мою квартиру посмотрел, я - твою".
   "КамАЗы ведь не твои. Ну и потом, я же у тебя не квартиры покупаю, а машины".
   "Ну они бы показали, например, свои магазины, набитые до отказа товарами"
   "А вдруг это не их магазины? Там ведь все по-китайски".
   "Переводчик же есть".
   "Подкуплен".
   "Если они переводчику в год миллион платят, это тоже кое-что, пусть даже и магазины не их".
   "Да мало ли в России таких комедиантов?"
   Сначала перебежчику в Китай казалось, что ему просто попался бестолковый сосед, но теперь он понял, что тот просто вредный.
   "Чего пристал? Выпили бы на халяву! Подарков знаешь сколько надарили бы? Они с такими мешками через таможню прут!"
   * * *
   Скрепленные птичьей слюной ласточкины хижины, кавказы Нью-Йорка, солнечная ржавчина замоскворецких окон... Куда уходят от меня эти караванные верблюды фантазий?
   Все смешалось и при этом стало первобытно ясным. В том смысле, что "воздух дрожит от сравнений". Каждый с каждым готов поменяться местами, не рискуя потерять свое.
   Даже в сердце пламени - мрак. Но ничто не отменяется. Как в воспоминании. И все хотят друг другу понравиться. Чайник всякий раз закипает другим голосом, подпевая тайным мыслям хозяйки.
   Эгоцентрикам всегда кажется, что, когда рушится их жизнь, рушится мир. Часто они совершенно искренни в своем убеждении. И потому почти все сплошь и рядом философы. Правда, с оттенком истерики.
   Живу в тесноте запретов и укорачивающихся желаний и надеюсь еще пожить. Здесь все же есть еще место идеалу. Хотя жизнь во все, конечно, вносит свои коррективы.
   Мой приятель, например, еще в детстве решил, что не будет курить. Тем не менее всегда видел себя в будущем с сигаретой. Потому что всегда видел себя в будущем худощавым веселым валетом с усиками. Образ был позаимствован с игральной карты. Придумал: курить будет только для вида, то есть не в затяжку.
   Вышло немного иначе. Веселый нрав в нем остался, и усики он отпустил. Но рано полысел, был склонен к полноте и курил около двух пачек в день.
   Так что же после этого прикажете - не мечтать?