Непосредственной реакцией на убийство жены стал острый нервный эмезиз, который по прошествии времени сменился отменным аппетитом и joie de vivre[15]. Ему приходилось сдерживать себя, потому что время от времени так и хотелось запеть. В общем, настроение у Младшего было самое праздничное.
   Однако попытка отпраздновать случившееся привела бы к тюремному заключению, а то и казни на электрическом стуле. Ванадий, коп-маньяк, вполне мог приглядывать за ним из-под кровати или, переодевшись медицинской сестрой, ловить каждое его неверное движение. И Младшему не оставалось ничего другого, как медленно выздоравливать, чтобы лечащий врач не счел его исцеление чудом. А доктор Паркхерст намеревался выписать его только на следующий день.
   Более не прикованный к постели капельницей, сменив бесформенный халат на пижамные штаны и куртку из хлопчатобумажной ткани, Младший, по рекомендации врача, попытался передвигаться на своих двоих. Никакого головокружения он не испытывал, особой слабости – тоже и мог бы без труда разгуливать по коридорам больницы, но решил, что не следует ему показывать чрезмерную активность, и в полном соответствии с ожиданиями доктора Паркхерста попросил снабдить его ходунками на колесиках.
   Время от времени останавливался, облокачивался на ходунки, словно нуждался в отдыхе. Иной раз кривил лицо, убедительно – не театрально, и дышал тяжелее, чем мог бы.
   Не раз и не два проходившие мимо медсестры останавливались и советовали ему не перенапрягаться.
   Но ни одна из этих милосердных женщин не могла сравниться красотой с Викторией Бресслер, той, что давала ему лед и явно хотела запрыгнуть в постель. Однако он не пропускал взглядом ни одну медсестру, надеясь найти какую-нибудь не хуже.
   Хотя Младший полагал себя обязанным первым допустить до своего тела Викторию, он не собирался соблюдать моногамию. Со временем, когда он стряхнет с себя подозрения, как стряхнул Наоми, он предполагал устроить себе, образно говоря, десерт-бар, а не ограничиваться одним эклером.
   Ознакомившись с сестринским персоналом своего этажа, Младший, воспользовавшись лифтом, приступил к обследованию других, ниже и выше, уделяя особое внимание женскому полу.
   И в конце концов очутился у большого окна в палату для новорожденных. В ней находились семь младенцев. У изножия каждой из колыбелек крепилась табличка с именем и фамилией ребенка.
   Младший долго стоял у окна, не потому что устал или увлекся кем-то из медсестер. Но вид лежащих в колыбельках младенцев завораживал его, пусть он и не мог сказать почему.
   Его не обуревала родительская зависть. Ему совершенно не хотелось иметь ребенка. Детей он полагал несносными маленькими чудовищами. Источником хлопот, обузой, но никак не благословением.
   Однако его так и тянуло к этим новорожденным, и он начал убеждать себя, что подсознательно собирался прийти к этой палате с того самого момента, как покинул собственную. Просто не мог не прийти, притянутый таинственным магнитом.
   К окну он подошел в превосходном настроении. А вот по мере того, как он смотрел и смотрел на новорожденных, ему все больше становилось не по себе.
   Младенцы.
   Безвредные младенцы.
   Да, безвредные, спеленатые, под одеялками, поначалу они вызывали у него лишь смутную тревогу, которая, непонятно почему, необъяснимо, вдруг сменилась диким, чуть ли не животным страхом.
   Он по второму разу перечитал все семь имен на табличках, закрепленных на колыбельках. Он чувствовал, что в этих именах, или в одном из них, кроется разгадка его страха, потому что где-то там, за окном палаты, затаилась потенциальная угроза.
   Имя за именем его взгляд медленно прошелся по всем табличкам, и такая огромная пустота вдруг открылась в Младшем, что ему действительно пришлось опереться на ходунки, хотя раньше он лишь притворялся, что они ему нужны. Он почувствовал, что от него осталась одна оболочка и требуется совсем немного, чтобы расколоть ее, как яичную скорлупу.
   Чувство это не было для него внове. Что-то такое он уже испытывал. В прошлую ночь, когда проснулся от кошмара, который не помнил, и увидел блестящий четвертак, перекатывающийся по костяшкам пальцев Ванадия.
   Нет. Не в тот момент. Не от вида монеты или детектива. Он ощутил то же самое, когда Ванадий упомянул имя, которое он, Младший, вроде бы произнес в кошмарном сне.
   Бартоломью.
   Младший содрогнулся. Ванадий не выдумал этого имени. Оно отозвалось в сознании Младшего, как никакое другое слово из произнесенных детективом.
   Бартоломью.
   Как прежде, имя громыхнуло рокотом самого басистого колокола с кафедральной колокольни, ударившего холодной ночью.
   Бартоломью.
   Но ни одного из младенцев, которых он видел через окно, не звали Бартоломью, и Младший силился понять, что связывает эту палату и сон, который он не мог вспомнить.
   Но пусть суть кошмара ускользала от него, Младший осознавал, что для его страхов есть веская причина, что кошмар этот был не просто сном, а предупреждением из будущего. И его Немезида, богиня возмездия, именуемая Бартоломью, существовала не только во сне, но и в реальном мире, и этот Бартоломью имел какое-то отношение к… младенцам.
   Тут же не просто интуиция, а инстинкт самосохранения подсказал Младшему, что при встрече с человеком по имени Бартоломью он должен действовать без промедления, разобраться с ним так же решительно, как разобрался с Наоми.
   Дрожа всем телом, в поту, он отвернулся от окна. Удаляясь от палаты с новорожденными, ожидал, что страх уйдет, но тот еще сильнее придавил его.
   По пути к лифту он оглядывался не раз и не два. А войдя в палату, начал озираться, как затравленный зверь.
   Медсестра засуетилась вокруг него, помогла улечься на кровать, встревоженная его бледностью и трясущимися руками. Внимательная, ловкая, сострадательная, но далеко не красивая, так что Младшему хотелось, чтобы она как можно скорее оставила его одного.
   Но, оставшись в одиночестве, Младший горько пожалел об уходе сестры. Ему показалось, что ее присутствие может отвести грозящую ему опасность.
   Где-то в мире затаился его смертельный враг, Бартоломью, каким-то боком связанный с младенцами, абсолютный незнакомец, но могущественный противник.
   Младший мог бы подумать, что сходит с ума, если б не свойственные ему рационализм, целенаправленность, серьезность.

Глава 21

   Солнце поднялось за облаками, за туманом, серый день начался серебристым дождем. Вода смывала грязь с улиц, в ливневых канавах бурлили ядовитые потоки.
   Социальные работники не появлялись в больнице Святой Марии с рассветом, поэтому Целестина осталась, разделяя одиночество с одним из их кабинетов, где увидела влажное лицо утра, заглядывающее в окно, откуда позвонила родителям, чтобы сообщить ужасную весть. Отсюда же она договорилась и с похоронным бюро о том, чтобы забрать тело Фими из холодного больничного морга, набальзамировать и самолетом отправить в Орегон.
   Отец и мать горько плакали, но Целестина сохраняла спокойствие. Понимала, что должна держать себя в руках. Слишком многое предстояло сделать, принять массу решений, прежде чем сесть в вылетающий из Сан-Франциско самолет и сопроводить гроб с телом сестры. Вот тогда, выполнив все возложенные на нее обязанности, она могла дать волю слезам, открыть душу горю, от которого сейчас отгораживалась каменной стеной. Фими заслуживала того, чтобы достойно прибыть к своей северной могиле.
   Когда Целестина покончила со звонками, в кабинет вошел доктор Липскомб.
   Уже не в хирургическом костюме, а в серых брюках из шерстяной ткани и синем кашемировом свитере поверх белой рубашки. Теперь он больше напоминал не хирурга-акушера, спасающего жизни матери и ребенка, а профессора философии, денно и нощно рассуждающего о неизбежности смерти.
   Она уже хотела встать из-за стола, но он замахал рукой, предлагая остаться на месте.
   Сам подошел к окну, выглянул на улицу, похоже, искал слова, чтобы описать «нечто экстраординарное», о чем упомянул раньше.
   А когда заговорил, искреннее горе заметно смягчило его голос.
   – Первого марта, три года тому назад, моя жена и двое сыновей, Дэнни и Гарри, семилетние близнецы, возвращались домой из Нью-Йорка, где навещали ее родителей. Вскоре после взлета… их самолет упал.
   Так глубоко раненная одной смертью, Целестина и представить себе не могла, как Липскомбу удалось пережить гибель всей семьи. Жалость переполнила ее сердце, так сжала горло, что говорить она смогла только шепотом:
   – Тот самый рейс «Америкэн эрлайнс»…
   Он кивнул.
   По загадочному совпадению, в первый ясный, солнечный день после нескольких недель ненастья «Боинг-707», едва взлетев, рухнул в Джамайка-Бэй. Экипаж и все пассажиры погибли. И теперь, в 1965 году, эта трагедия оставалась крупнейшей катастрофой в истории пассажирской авиации. Поскольку телевидение уделило ей максимум внимания, в памяти Целестины осталось много подробностей, хотя в то время она находилась на другой стороне континента.
   – Мисс Уайт, – продолжил хирург, глядя в окно, – незадолго до вашего прихода в операционную этим утром ваша сестра умерла на операционном столе. Сделав вовремя кесарево сечение, мы, возможно, предотвратили кровоизлияние в мозг. Ради спасения и матери, и ребенка мы сосредоточили все усилия на том, чтобы вернуть Фими в этот мир и восстановить поступление крови к плаценте и нормальное питание младенца до проведения кесарева сечения.
   Целестина не могла понять, чем вызван столь резкий переход от авиакатастрофы к Фими.
   Липскомб повернулся к ней:
   – Состояние клинической смерти Фими длилось недолго. Минуту, может, минуту и десять секунд. Когда она вновь вернулась к нам, стало ясно, что остановка сердца скорее всего следствие массивного мозгового кровоизлияния. Она плохо понимала, где находится, правую половину тела парализовало, у нее перекосилось лицо… Вы все видели сами. У нее начали возникать трудности с речью, словно рот набили кашей, но потом случилось что-то очень странное…
   Трудности с речью возникли у Фими и потом. После рождения ребенка, когда она всеми силами пыталась донести до Целестины мысль о том, что ее дочь надо назвать Ангелом.
   Какие-то интонации в голосе доктора Липскомба заставили Целестину медленно подняться. В ожидании чуда. В страхе. В благоговении. Возможно, по всем трем причинам.
   – На какие-то мгновения голос ее вновь стал ясным и отчетливым, – продолжил Липскомб. – Она оторвала голову от подушки, нашла меня, встретилась со мной взглядом. Пристально всмотрелась в меня. Сказала… сказала: «Ровена вас любит».
   По спине Целестины пробежал холодок благоговейного трепета: она уже знала, что услышит сейчас от хирурга.
   И не ошиблась.
   – Ровена – имя моей жены.
   И, словно в ответ на внезапно приоткрывшуюся дверь между этим безветренным днем и другим миром, по окну забарабанили капли дождя.
   Липскомб, не отрываясь, смотрел на Целестину.
   – Прежде чем у вашей сестры вновь возникли проблемы с речью, она успела сказать: «Бизил и Фризил с ней, у них все хорошо». Вам, конечно, непонятно, о чем речь, но не мне.
   Целестина ждала, затаив дыхание.
   – Так Ровена называла мальчиков, когда они родились. Дала им шуточные имена. Говорила, что они прекрасны, как сказочные эльфы, следовательно, и имена у них должны быть словно у эльфов.
   – Фими не могла этого знать.
   – Не могла. Ровена перестала их так называть, как только малышам исполнился год. Про эти имена знали только она и я. Наш маленький семейный секрет. Даже мальчики их не помнили.
   В глазах хирурга угадывалось желание поверить в чудо. На лице лежала тень скептицизма.
   Врач и ученый, он строил жизнь на логике и материалистичном подходе. И не мог вот так легко смириться с тем, что логика и материализм, как ему пришлось убедиться на собственном опыте, не всегда могли объяснить многообразие окружающего мира и человеческого существования.
   Целестина была куда как лучше подготовлена к восприятию этого трансцендентального события. Она не относилась к тем художникам, которые восславляют безумие и хаос или черпают вдохновение в пессимизме и отчаянии. На чем бы ни останавливался ее взгляд, везде она видела порядок, предназначение, завершенность замысла, бледную тень или яркий блеск застенчивой красоты. И для нее сверхъестественное не ограничивалось старыми домами, в которых, по слухам, обитали призраки, или необычными событиями, вроде засвидетельствованного Липскомбом, а распространялось на повседневную жизнь, проявляясь в расположении ветвей на дереве, в игре собаки с теннисным мячом, в формах сугробов, нанесенных бураном… во всем, что окружало ее, крылась непостижимая тайна, такой же фундаментальный компонент мироздания, как свет и тьма, материя и энергия, время и пространство.
   – С вашей сестрой случались… подобные происшествия? – спросил Липскомб.
   – Никогда.
   – Ей везло в карты?
   – Не больше, чем мне.
   – Она не предсказывала будущие события?
   – Нет.
   – Экстрасенсорные способности…
   – У нее их не было.
   – …со временем могут получить научное подтверждение.
   – Выходит, что есть жизнь после смерти?
   Надежда на множестве крыльев порхала над хирургом, но он боялся позволить ей приземлиться ему на плечо.
   – Фими не читала мыслей, доктор Липскомб, – добавила Целестина. – Это научная фантастика. – Он встретился с ней взглядом. Но промолчал. – Она не могла заглянуть вам в голову и выудить оттуда имя Ровена. Имена Бизил или Фризил – тоже.
   Словно испугавшись уверенности, светящейся в глазах Целестины, хирург отвернулся от нее, снова шагнул к окну.
   Она последовала за ним.
   – Одну минуту, после остановки сердца, ее не было в операционной больницы Святой Марии, так? Ее тело, да, оставалось на столе, но не Фими.
   Доктор Липскомб поднес руки к лицу, закрыл рот и нос, как раньше их закрывала хирургическая маска, словно опасался вместе с воздухом запустить в себя идею, которая могла полностью его изменить.
   – Если Фими здесь не было, а потом она вернулась, значит, эту минуту она провела где-то еще, не так ли?
   За окном, под дождем и туманом, город казался более загадочным, чем Стоунхендж, незнакомым, как любой из городов в наших снах.
   Из-под рук раздался какой-то звук, словно хирург пытался исторгнуть из себя душевную боль, вцепившуюся в него тысячью острых коготков.
   Целестина замялась, не зная, что делать, что сказать.
   И, как всегда в минуты неопределенности, она спросила себя, а как бы в такой ситуации поступила ее мать. Грейс, в бесконечном своем милосердии, обязательно нашла бы нужные слова, сделала бы все необходимое, чтобы утешить, подбодрить, вызвать улыбку у самого несчастного человека. Зачастую, кстати, никаких слов не нужно вовсе, ибо в нашем путешествии по жизни мы чувствуем себя такими одинокими, что нам достаточно лишь дружеского жеста, который заверит, что мы не одни.
   Она положила правую руку на плечо хирурга.
   И разом почувствовала, как напряжение покидает его. Руки Липскомба соскользнули с лица, он повернулся к ней, по его телу пробегала дрожь уже скорее не страха, а облегчения.
   Он попытался что-то сказать, а когда не смог, Целестина обняла его.
   Она еще не дожила до двадцати одного года, он был вдвое старше ее, но прижался к ней, как маленький ребенок, а она, словно мать, утешала его.

Глава 22

   В добротных темных костюмах, чисто выбритые, сверкающие, как их начищенные туфли, с брифкейсами, втроем они прибыли в больничную палату Младшего до начала рабочего дня, волхвы без верблюдов, без даров, но готовые оплатить горе и утрату. Двое адвокатов и один политический назначенец достаточно высокого уровня, они представляли собой штат, округ и страховую компанию в расследовании, начатом в связи с ненадлежащим состоянием ограждения наблюдательной площадки на пожарной вышке.
   Они не смогли бы держаться более торжественно и уважительно, даже если бы труп Наоми, зашитый на спине, накачанный бальзамирующей жидкостью, с накрашенной физиономией, весь в белом, с Библией на груди, сжимаемой хладными руками, лежал в гробу в этой самой палате, в окружении цветов и ожидании скорбящих родственников и друзей. Предельно вежливые, сладкоголосые, с печальными глазами, заботливые и при этом расчетливо прикидывающие, а какую компенсацию может затребовать Младший.
   Они назвали свои фамилии, Накер, Хисск и Норк, но Младший и не пытался ассоциировать лица с фамилиями, прежде всего из-за схожести как внешности, так и манеры поведения этих троих. А кроме того, Младший еще не отошел от похода по этажам больницы и от тревожной мысли о том, что некий Бартоломью, поблескивая злобными глазами, разыскивает его по всему миру.
   После многословного елейного вступления, высказав уверенность в том, что Наоми ушла в лучший мир, подчеркнув, что государство стремится со всей ответственностью заботиться о жизни каждого гражданина, Накер, или Хисск, или Норк добрался до вопроса компенсации.
   Разумеется, слово компенсация не произносилось. Упаси бог. В юридической школе, где английский был вторым языком, его заменяли другие слова. Восстановление справедливости, вознаграждение за причиненные страдания, возмещение понесенной утраты. Даже искупление.
   Младший чуть не свел их с ума, прикидываясь, что не понимает, о чем, собственно, речь, тогда как эти трое мусолили интересующую их тему, чем-то напоминая заклинателя змей, выбирающего удобный момент, чтобы схватить за шею свернувшуюся клубком кобру.
   Его поразило, что они прибыли так скоро, все-таки после трагедии не прошло и двадцати четырех часов. Происходящее казалось особенно удивительным в свете того, что, по версии безумного детектива, подгнившее ограждение не являлось единственной причиной смерти Наоми.
   И Младший заподозрил, что они явились по наущению Ванадия. Копу наверняка хотелось оценить, насколько жадным проявит себя скорбящий муж, когда ему представится возможность обратить покойницу-жену в звонкую монету.
   Накер, или Хисск, или Норк говорил о приношении, словно Наоми была богиней, которую они хотели отблагодарить золотом и драгоценными камнями.
   Младшего начало от них тошнить, и он сделал вид, что начинает смекать, каким ветром этих господ занесло в его больничную палату. Он не стал возмущаться или выражать неудовольствие, прекрасно понимая, что может переиграть, взять фальшивую ноту, которая вызовет подозрения.
   Вместо этого, очень корректно, ровным голосом, он сообщил им, что не нуждается в материальной оценке смерти жены и его страданий.
   – Деньги не смогут ее заменить. Из полученной суммы я не смогу потратить ни цента. Мне придется просто отдать их. Так какой смысл изначально брать эти деньги?
   Короткую паузу изумления прервал Норк, Накер или Хисск:
   – Мы понимаем ваши чувства, мистер Каин, но в подобных случаях принято…
   Горло Младшего по сравнению с прошлым днем болело не так уж и сильно, но этим мужчинам казалось, что хрипотца обусловлена бурей эмоций.
   – Мне без разницы, что и где принято. Мне ничего не нужно. Я никого ни в чем не виню. Это несчастный случай. Если у вас есть бумаги, освобождающие учреждения, которые вы представляете, от ответственности, я их подпишу прямо сейчас.
   Хисск, Норк и Накер переглянулись.
   – Мы не можем этого сделать, мистер Каин, – наконец изрек один из них. – Во всяком случае, до того, как вы переговорите с адвокатом.
   – Не нужен мне адвокат. – Младший закрыл глаза, откинулся на подушку, вздохнул: – Я хочу… покоя.
   Накер, Хисск и Норк заговорили разом, одновременно, словно единый организм, замолчали, потом заговорили по очереди, пусть иногда и перебивая друг друга, стараясь убедить Младшего в их правоте.
   А у него из закрытых глаз потекли слезы. Потекли сами, ему не пришлось прилагать для этого никаких усилий. Вызвали их не мысли о бедной Наоми. Следующие дни, может, даже недели, не сулили ему никаких радостей жизни, до того момента, как сестра Виктория Бресслер окажется в его объятиях. Учитывая сложившиеся обстоятельства, у него были веские причины жалеть самого себя.
   Его молчаливые слезы подействовали сильнее любых слов: Норк, Накер и Хисск ретировались, убеждая его переговорить с адвокатом, пообещав вернуться, вновь выразив свои глубочайшие соболезнования, как могут их выражать только адвокаты и политики, но определенно в смущении и замешательстве. Они не знали, как вести себя с этим вдовцом Каином, начисто лишенным жадности и злости, готовым простить всех и вся.
   События развивались именно так, как представил их себе Каин в тот самый момент, когда Наоми обнаружила, что часть ограждения совершенно прогнила. План сформировался мгновенно, так что, когда они кружили по смотровой площадке, он лишь пытался выявить в нем недостатки и не находил ни единого.
   На текущий момент он столкнулся лишь с двумя неожиданностями. Первая – неконтролируемый приступ рвоты. Он надеялся, что ничего такого больше не повторится.
   Этот поток блевотины, достойный занесения в Книгу рекордов Гиннесса, вроде бы лишь подчеркнул боль утраты, вызванную внезапной смертью горячо любимой жены. И он при всем желании не мог бы найти более убедительного способа доказать свою невиновность и неспособность совершить предумышленное убийство.
   За последние восемнадцать часов он многое узнал о себе, но более всего Младший гордился тем, что открыл в себе удивительно острую впечатлительность. Эта черта характера могла стать удобной ширмой, призванной прикрыть те безжалостные поступки, которых не удастся избежать в новой, полной опасностей жизни, выбранной им самим.
   Второй неожиданностью стал Ванадий, сумасшедший коп. Вцепившийся в него мертвой хваткой. Как бульдог. Плохо остриженный бульдог.
   И пока на щеках Младшего подсыхали слезы, он решил, что скорее всего ему придется убить Ванадия, чтобы избавиться от него и гарантировать собственную безопасность. Никаких проблем. Несмотря на свою сверхвпечатлительность, Младший ни секунды не сомневался, что убийство детектива не вызовет у него нового приступа рвоты. В крайнем случае, он мог от радости подпустить в штаны.

Глава 23

   Целестина вернулась в палату 724, чтобы забрать вещи Фими из крохотного стенного шкафчика и с ночного столика.
   Ее руки тряслись, когда она пыталась уложить одежду сестры в чемодан. Простое вроде бы дело превратилось в непосильный труд. Материя, казалось, оживала в ее руках и соскальзывала с пальцев, вещи не желали складываться в аккуратную стопку. И лишь когда до Целестины дошло, что в данном случае лишняя складка ничему не повредит, она сумела поместить все в чемодан.
   Она уже защелкивала замочек, когда в палату вошла санитарка, толкая перед собой тележку с чистыми полотенцами и простынями.
   Та самая, что перестилала кровать Неллы Ломбарди, когда Целестина примчалась в больницу. Теперь пришел черед кровати, на которой лежала Фими.
   – Мне очень жаль, что для вашей сестры все закончилось так печально, – принесла свои соболезнования санитарка.
   – Спасибо вам.
   – Такая милая девчушка.
   Целестина кивнула, не в силах реагировать на доброту женщины. Потому что иной раз доброта может не принести успокоение, а наоборот, еще сильнее расстроить.
   – А в какую палату перевели миссис Ломбарди? – спросила она. – Я бы хотела… увидеться с ней, прежде чем уйду.
   – О, так вы не знаете? К сожалению, она тоже покинула нас.
   – Покинула? – Даже задавая вопрос, Целестина понимала, о чем говорит санитарка.
   Действительно, подсознательно она знала, что Нелла умерла, с того самого момента, как поговорила с ней по телефону в четверть пятого утра. Когда старуха высказала все, что хотела, в трубке установилась абсолютная тишина, без свойственных телефонным линиям треска и помех, чего раньше никогда не случалось.
   – Она умерла прошлой ночью, – ответила санитарка.
   – А когда? Вы знаете время смерти?
   – Сразу после полуночи.
   – Вы уверены? Я насчет времени?
   – Я как раз пришла на работу. Сегодня у меня полуторная смена. Она умерла, не выходя из комы, не проснувшись.
   В голове Целестины ясно и отчетливо зазвучал дребезжащий голос старухи, предупреждающий о кризисе Фими.
   – Приезжай сейчас.
   – Что?
   – Приезжай сейчас. Приезжай быстро.
   – Кто это?
   – Нелла Ломбарди. Приезжай сейчас. Твоя сестра скоро будет умирать.
   Если и впрямь звонила миссис Ломбарди, получалось, что она взялась за телефонную трубку через четыре часа после собственной смерти.
   А если звонила не старуха, то кто назвался ее именем и фамилией? И зачем?
   Когда Целестина двадцатью пятью минутами позже появилась в больнице, сестра Джозефина очень удивилась: «Я не знала, что они сумели связаться с вами. Вы очень быстро добрались сюда, дорогая, буквально за десять минут».
   Нелла Ломбарди позвонила до того, как у Фими начались экламптические судороги и ее спешно увезли в операционную.
   Твоя сестра скоро будет умирать.
   – С вами все в порядке? – участливо спросила санитарка.
   Целестина кивнула. С трудом сглотнула слюну. Горечь залила ее сердце, когда умерла Фими, и ненависть к ребенку, за жизнь которого мать заплатила своей жизнью: она знала, что это недостойные чувства, но ничего не могла с собой поделать. Но эти два чуда, рассказ доктора Липскомба и телефонный разговор с Неллой, стали антидотом к ненависти. Они сняли злость, но и потрясли ее до глубины души.