Если же человек большее внимание уделяет своим оппонентам, то, как ни странно, он становится не более защищен, а более уязвим. Вера в колдовство приносит тот вред, что «когда над человеком беда случится, он не переносит ее с терпением, а на других злобствует. Кто много думает о колдовстве, тот и вправду от своей думы при попущении Божием беду может получить. Поверит человек, что на него колдун болезнь наслал, начнет беспокоиться, скучать и заболеет. Для истинного христианина не страшны наговоры и порчи, потому что не дано от Бога власти колдунам и ворожеям. Нужно во всем предаваться в волю Божию, без повеления Коего бесы не смели и в свиней внити, а не бояться колдунов» (прп. Макарий Оптинский)[202].
   В этом случае человек впадает в тот грех, от которого предостерегал св. Иоанн Златоуст: «Но кто из людей, скажешь ты, так несчастен и жалок, что и во время молитвы не бывает кроток? Тот, кто молясь, проклинает, исполнен гнева и вопиет против врагов своих. Если ты хочешь обвинять, то обвиняй себя самого. Говори не о том, какое зло причинил тебе другой, но какое ты сам себе нанес; оно-то и есть величайшее зло. Другой не может обидеть тебя, если ты сам себя не обижаешь»[203].
   Вера в «порчу» приводит к тому, что человек не видит своих грехов (ставших причиной его злоключений), но впадает в грех осуждения других людей. Татьяна Горичева приводит диалог своего духовного отца архим. Иоанна (Крестьянкина) с некоей паломницей: «Вчера слышала, как старец говорил с одной женщиной. Она стала жаловаться, что какая-то другая паломница все хочет ее околдовать. Наш старец слушал-слушал, да и говорит: „Я 70 лет живу на свете, и ни одного плохого человека, кроме себя самого, не встречал, а ты мне про колдуний говоришь“[204]. И другой пастырь советует то же: «Когда человек уверен, что его уже „сглазили“, „испортили“ или „прокляли“, когда его не покидает мысль, что кто-то из людей причинил ему зло, и он хочет найти этого носителя зла, — такому человеку важно понять, что зло ему причинил не человек, а диавол (попущением Божиим). Что делать? Стать членом Христовой Церкви, прекратить поиски „врага“ среди людей, внимательнее присмотреться к своей жизни» [205]. «Вы истинную веру смешали с суеверием, верите всяким силам, предчувствиям, гаданиям, колдовству. Это все наследие нашего языческого прошлого. Прошло уже тысяча лет после крещения Руси. А вы никак не можете отложить суеверия и быть действительно православными христианами», — проповедовал архим. Иоанн[206].
   И другой пастырь советует то же: «Когда человек уверен, что его уже „сглазили“, „испортили“ или „прокляли“, когда его не покидает мысль, что кто-то из людей причинил ему зло, и он хочет найти этого носителя зла, — такому человеку важно понять, что зло ему причинил не человек, а диавол (попущением Божиим). Что делать? Стать членом Христовой Церкви, прекратить поиски „врага“ среди людей, внимательнее присмотреться к своей жизни»[207]. В Киево-Печерской Лавре в наше время произошла знаменательная беседа. Один насельник тяжко заболел и допустил в себя помысл, что это на него кто-то «порчу» навел. С этой догадкой он пошел к братскому духовнику. Батюшка выслушал его и вдруг спросил: «А ты в Бога веришь?» — «Ну, конечно», — «Нет, ты подумай — ты в Бога веришь?» — «Да, конечно, верю!». — «Ты подумай, прежде чем сказать. Ты в Бога веришь?»… Якобы «спорченный» монах задумался и после раздумья ответил: «Прости, отче! Я глупость сказал…».
   Ведь и в самом деле — «Бог может все, а демоны только то, что попускает Он, советов которого тайных много, а несправедливого ни одного» (блаж. Августин. О граде Божием 18,18).
   И именно эти увещания находятся в церковной традиции. И прежде было замечено, что люди, верящие в «порчу», «утверждают, что их испортил такой-то или такая-то, не понимая того, что такою хитростию враг поддерживает свое над больными обладание, скрываясь под кровом питаемой в помыслах больных злобы и самооправдания. Страждущий от бесов человек должен внимательно рассмотреть себя, припомнить все грехи, совершенные им от семилетнего возраста, и сознать в особенности тот грех, в котором заключается причина болезни. Потом он должен все эти грехи искренне исповедать пред священником, примириться с ближниими, оставить всякую против них злобу, и положить твердое намерение и начало не обращаться вновь на старые грехи, и, наконец, с сокрушением приступить к принятию Святых Христовых Таин»[208].
   Лечиться от страха перед «порчей» прп. Илларион Оптинский советует так: «Много приводили к старцу страдающих нервными и душевными болезнями, которых обычно называют — порчеными. Старец находил, что причиною подобных болезней бывают часто непримиримая вражда, раздоры семейные и тяжкие нераскаянные грехи. Старец указывал больным не мнимую, а действительно найденную им причину их болезни и приводил к сознанию, раскаянию и сокрушению о своих грехах. Если больные указывали на кого-либо как на причину своей болезни, что часто бывало с нервными больными, то о. Илларион советовал тогда испросить у того лица прощения, если оно живо, а если скончалось, то примириться с ним, отслужить на его могиле панихиду о его упокоении и дома за него молиться, принести покаяние, принять епитемию и положить начало добродетельной жизни»[209].
   Впрочем, в житийной литературе (даже той, что вошла в Четьи Минеи) встречаются рассказы об успешных действиях колдунов против христиан (то есть о «порче»). Уже на грани XVIII и XIX веков московскому митрополиту Платону (Левшину) приходилось сетовать на то, что православному богослову очень непросто полемизировать именно с неумеренными «ревнителями благочестия», которые всюду видят чудеса, убеждены в богодухновенности каждой строчки, подписанной авторитетным именем или посвященной святому. Любую церковную книжку или даже сплетню они склонны воспринимать как прямо глас с Небес. По горькому признанию митрополита Платона, «Церкви Христовой пастырю и самому просвещенному невозможно иметь с раскольниками прение и их в заблуждении убедить. Ибо в прениях с обеих сторон должно быть едино начало или основание, на котором бы утверждались все доказательства. Но если у одной стороны начало будет иное, а у другой другое, то согласиться никогда будет невозможно. Богопросвещенный христианский богослов для утверждения всех истин веры Христовой не иное признает начало, как едино слово Божие или писания Ветхого и Нового Завета; а раскольник, кроме сего начала, которое и мало уважает, ибо мало понимает, признает еще за равносильные слову Божию начала и всякие правила Соборов, и всякие писания церковных учителей, и всякие повести в книгах церковных обретаемые, да их и более уважает, нежели слово Божие, ибо они для него понятнее. Но как и правила Соборов или относились к тем временам, или писаны по пристрастию и непросвещенному невежеству[210]; и в писаниях церковных учителей много погрешительного и с собою несогласного; а в повестях и зело много басней, небылиц и безместностей, то следовало бы правила, и отцов, и повести не иначе принять, как когда они согласны с словом Божиим и служат тому объяснениями. Но раскольник сего не приемлет и почитает хулою, когда бы ему открыть, что Соборы или отцы в иных мнениях погрешили, а повести многие невероятны. «Как? — воскликнет он. — Отцы святые погрешили? Да мы их святыми почитаем, они чудеса творили, их писания суть богодухновенны». Что на сие богослов? Легко может возразить, но не посмеет, дабы не только раскольников, но и своих малосмысленных не соблазнить и не сделать зла горшего. «Вот, — провозгласят, — отцов святых не почитает, Соборы отвергает, повестям церковным смеется!» Итак, богослов богопросвещенный молчи, а раскольник ври и других глупых к себе склоняй»[211].
   Вот и ныне я вижу, как суровеют лица православной аудитории, когда я начинаю говорить нечто критическое о некоторых массовых изданиях.
   Не все то, что обжилось в народном благочестии, должно быть расценено как совместимое с христианством. Ведь даже в церковных рассказах об известных и прославленных подвижниках есть апокрифически-фольклорные детали… В житийной литературе великое множество драгоценнейших жемчужин. Но есть и фольклорные элементы (см. главу «Легендарные мотивы в русских житиях» в книге Георгия Федотова «Святые Древней Руси», основная мысль которой такова: «От чудес следует отличать легендарные мотивы, свойственные народному преданию и эпосу и распространенные в одинаковых и близких формах у разных народов и в разных религиозно-культурных мирах»[212]). И поэтому даже каноническая житийная литература обладает значительно меньшим вероучительным значением по сравнению со святоотеческими творениями. То, что составители житий не столь духовно чисты и мудры, как те, о ком они повествуют, не так уж необычно. Жития святых редко пишутся святыми же (и даже Епифаний Премудрый, написавший «Житие преподобного Сергия», — совсем не Сергий Радонежский). Чаще именно несвятые люди рассказывают о своих впечатлениях от встреч со святыми людьми. И в этих рассказах могут быть неточности, ошибки, и «приписки», и собственные толкования. Почему и предписывалось «Духовным Регламентом» «смотреть истории Святых, не суть ли некия от них ложно вымышленныя, сказующия чего не было, или и христианскому православному учению противныя или бездельныя и смеху достойныя повести. И таковыя повести обличить и запрещению предать с объявлением лжи, во оных обретаемой» (ч. 2, гл. 3)[213] .
   А в 19 веке св. Филарет Московский предлагал с осторожностью выносить на свет древние житийные рукописи: при издании Макарьевых Четьих Миней нужно «пропустить некоторые статьи, которых издание было бы без пользы и частию не без вреда. Не угодно ли было бы распорядиться, чтобы один месяц Минеи Макариевой был критически рассмотрен, с заключением, что должно печатать, и что не должно, и почему»[214]. «Не мало нужно осмотрительности, чтобы составить правильный список святых и отделить чистые источники жизнеописаний от смешанных; потому что кроме святых общепризнанных есть местно чтимые, по преданиям неопределенным и не получившим правильного церковного утверждения; и есть сказания о житиях святых, происшедшие из неправых уст»[215]. Другой святой Филарет (архиепископ Черниговский) говорил тогда же: «повторять все повести (читаемые в житиях) без разбора, без проверки — грешно перед совестию и стыдно перед просвещенным умом»[216].
   Что сказалось в этих житийных эпизодах (например, в Житии прп. Макария Египетского повествуется о том, как колдун превратил некую христианку в лошадь[217], а в Житии свт. Киприана — о том, как он сам, в бытность свою колдуном, превратил юношу в птицу[218])? Эти эпизоды написаны в соответствии с учением Церкви или навеяны народным восприятием «духовной брани»? Вновь повторю: в церковно-учительной литературе, в творениях святых богословов такое понимание «духовной брани» отсутствует. Не было у подвижников благочестия веры в то, что колдун на кого хочет, на того и нашлет свою «порчу» и во что хочет, в то и превратится.
   Напротив — блаж. Августин говорил: «Не только душу, но и тело демоны никоим образом не могут своим искусством или властью превратить в действительные члены или формы животных» (О граде Божием 18,18).
   Поэтому не более чем частным мнением приходиться признать суждение прп. Макария Оптинского, который свое согласие с существованием порчи обосновывал ссылкой именно на эти житийные рассказы[219]. Можно говорит о внушении, о гипнозе, о контроле над умами людей, приблизившихся и доверившихся колдуну (так, что им будет казаться, будто он и в самом деле стал птицей). Но нельзя предположить, что он и в самом деле сумел это сделать…
   Сегодня некоторые православные писатели (правда, не могу сказать, что по делу) упоминают библейский стих о том, что «создал Бог зверей земных по роду их» (Быт. 1, 25), как аргумент для полемики с теорией эволюции и развития животных видов. Но если в этом стихе видеть отрицание того, что из одного животного может появиться другое — то не тем ли резче этот стих отвергает возможность «перевоплощения» человека в лошадь или птицу? Так что у меня вопрос к духовным академиям и к Синодальной богословской комиссии: обязан ли православный христианин, почитающий жития святых как одно из свидетельств церковного предания, верить во все, что в них написано — в том числе и в оборотней? Если обязан, — то не дополнить ли Символ веры соответствующей формулировкой? «Верую в оборотней, в сглазы, в суккубов и инкубов…»
   Очень многое в нашу церковную жизнь приходит минуя цензуру богословского разума. Приходит, обживается. И спустя несколько поколений уже начинает казаться частью Предания (скажем, убеждение в том, что нельзя есть арбуз в день усекновения главы Иоанна Предтечи, или уверенность в том, что страшный грех — передавать свечку через левое плечо). Здоровое чувство церковного консерватизма требует найти духовный смысл и оправдание любой подробности церковного быта. И уже не от своего опыта, а под давлением некоего «авторитета» человек говорит: «Да, пожалуй, раз это встречается в церковных рассказах, то в этом есть смысл…» Именно такая интонация все же мелькает у двух оптинских подвижников, когда они касаются темы народной веры в «порчу». Они ссылаются на то, что им представляется частью подлинного церковного предания. Так, прп. Амвросий Оптинский пишет: «От очес призора, от ревности и зависти и от невидимых духов молится священник избавить родительницу и новорожденного. Значит, сомневаться в дурном глазе нельзя»[220]. А прп. Макарий Оптинский свое согласие с существованием порчи обосновывает ссылкой на три житийных рассказа[221].
   Но у агиографической литературы долгая и сложная история . Нельзя просто так ссылаться на жития (в тех случая, когда они говорят о вещах, не подтверждаемых Писанием и учением древних отцов), не задаваясь вопросом о том — когда и кем было написано это житие, какие оно имеет варианты, когда и кем оно правилось…
   То же можно сказать и о чинопоследованиях наших треб и служб. Поскольку единственный способ связать веру в порчу с церковной традицией — это указание на выражение «очеса призора» в молитве над женой-родильницей в чинопоследовании крещения, присмотримся к истории этой молитвы внимательнее.
   Когда и кто составил именно тот вариант молитвы «В первый день внегда родити отроча», на который ссылается прп. Амвросий? В «Требнике» митр. Петра Могилы, изданном Киево-Печерским монастырем в 1646 г., это прошение читается так: «Ей, Господи, от недуга и язвы, от рвения и зависти и от очеснаго негодования…» Имеет ли отношение это «очесное негодование» именно к магии, или же это просто синоним зависти?
   По поводу перевода этого неясного места из «Требника» А. Г. Дунаев подготовил справку, которую уместно здесь привести:
   «Для выяснения богословской и филологической значимости аргумента оптинского старца, ссылающегося на Требник в доказательство существования „порчи“ и влияния ее на христиан, необходимо обратиться к оригинальному греческому тексту. Он гласит: „… ka? Nfqalmin baskan…aj“. Слово baskan…a имеет два значения: первое — „волшебство“, второе — „зависть“ (A Greek-English Lexicon, compiled by H.G.Liddell and R.Scott , revised… by H.S.Jones … with a Supplement. 1968, Oxford, impression 1994, s.v., p.310), которые были тесно связаны между собой. Например, в третьей книге романа Гелиодора «Эфиопика» сглаз объясняется передачей зависти по воздуху. В словаре G.W.H.Lampe’а (A Patristic Greek Lexicon. Oxford, 1961, impression 1995, s.v., p.293) — самом авторитетном лексиконе для перевода греческих отцов — засвидетельствованы эти же значения, только «сглаз», «волшебство» (evil eye, bewitchment) встречается гораздо реже — приведен лишь один пример (у Евсевия Александрийского, 7-я гомилия, PG 86, col. 356 B). Можно даже сказать, что значение «волшебство», засвидетельствованное у Евсевия (да и то надо еще посмотреть, в каком контексте), чрезвычайно редко у святых отцов (и, значит, вообще не встречается в том смысле, который позволял бы говорить о каком-то сглазе против христиан). Просмотрев множество святоотеческих текстов (околоста пятидесяти - вместе с контекстами!) по компьютерной версии Thesaurus linguae graecae (1993, CD ROM), я не нашел ни одного примера употребления этого слова христианскими авторами в смысле «волшебство» (за исключением приведенного ниже). У всех святых отцов слово baskan…a встречается в подавляющем большинстве случаев вместе со словом fqOnoj (зависть) и т.п., являясь его почти полным синонимом (у Игнатия Богоносца, Епифания Кипрского, Василия Великого, Иоанна Златоуста, Палладия, Романа Сладкопевца, Иоанна Дамаскина и т.д.), однако без добавления «очес».
   Единственный пример, привлекший мое внимание, — надгробная речь св. Григория Нисского на кончину епископа Мелетия (Oratio funebris in Meletium episcopum, ed. A.Spira , Gregorii Nysseni opera, vol. 9.1. Leiden: Brill, 1967, pag. 447): ™lei se, ? ™kklhs…a: prOj s? lsgw, t-n 'AntiOcou pOlin: ™lei se tAj ?qrOaj taUthj metabolAj. pij ?pekosm»qh tO k?lloj; pij ?pesul»qh ? kOsmoj; pij ™xa…fnhj ?perrUh tO ?nqoj; Ontwj 'Exhr?nqh ? cOrtoj ka? tO ?nqoj ™xspesen. t…j NfqalmOj ponhrOj, t…j baskan…a kak- kat¦ tAj ™kklhs…aj ™ke…nhj ™kemasen; o?a ?nq' o†wn ?ll?xato. ™xslipen ? phg». ™xhr?nqh ? potamOj. Перевожу: «Жаль мне тебя, церковь! К тебе обращаюсь я, Антиохия [букв . град Антиоха]. Жалею я о твоей столь внезапной перемене. Како обезобразилась красота? Како украдено украшение? Како внезапно опал цветок? Поистине «изсше трава и цвет отпаде» (Ис. 40,7). Какой глаз лукавый, какая зависть злая [или : какой дурной глаз, какое злое волшебство ] произвели нашествие [глагол kwm?zw значит «принимать участие в священной процессии» (о вакхических или египетских мистериях), откуда более общие значения] на ту церковь? Как все изменилось! Иссяк источник, высохла река». Ясное дело, св. Григорий в традициях греческой риторики создает картину горя Антиохии, потерявшей архипастыря. «Дурной глаз» — в ряду кораблекрушения и проч. Тем самым расхожее выражение, связанное по своему происхождению с языческим волшебством (глагол подчеркивает эту аллюзию), превращается просто в литературный прием (естественно, св. Григорий не связывал смерть епископа с «сглазом»!). Ведь и в русском языке «положил глаз» означает иногда просто «позавидовал».
   Теперь обращаемся к анализу Требника. «Призор» стоит сразу после «зависти». Эта позиция чрезвычайно напоминает большинство святоотеческих контекстов (см. выше) и дает довольно веский аргумент , чтобы понимать и второе словосочетание как синонимичную замену . С другой стороны, вроде бы мешаются «глаза». Приведенное место из Григория Нисского, как кажется, подчеркивает, что интересующее нас слово может принимать свое первое значение «сглаз», если соединено с «очесами». Однако это же место из гомилии св. Григория доказывает и то, что выражение может иметь фигуральный смысл.
   Таким образом, трудное место из Требника мы можем с полным правом переводить двояко. Если учесть обычный святоотеческий контекст, то понимание будет следующим: «и от завистливых глаз», или «от завидующих очес», или (букв.) «и от зависти глаз». С такой интерпретацией совпадает и специальное толкование разбираемого выражения в болгарском Требнике (на это обратил мое внимание протоиерей Валентин Асмус) — а именно в плане «психологическом», а не «мистическом».Именно так переводит это место и Петр Могила («негодование», хотя можно было бы выразиться точнее и удачнее).
   Пример другого перевода, опирающегося не на предшествующую «зависть», а на «очеса», — толкование прот. Григорием Дьяченко (Полный церковно-славянский словарь. — М., 1993, с. 495-496) этого места из Требника: «порча от глаз, очарование». Такой перевод мне вовсе не представляется единственно возможным (сам же Дьяченко говорит далее, что это слово вообще может иметь и другое значение — «призрение», т.е. «смотрение», также «зависть» или «ненависть»), хотя, положа руку на сердце, такое толкование представляется более естественным. Правда, лишним аргументом против такой интерпретации может служить то, что народное поверье говорит несравнимо чаще (если только я не ошибаюсь, ибо не специалист по фольклору) о «сглазе» младенца, нежели матери.
   Однако если Дьяченко и прав, то отец Андрей Кураев совершенно справедливо пишет о невыясненности истории многих текстов Требника. Петр Могила брал их из разных источников. В специальных исследованиях перечисляются три: а) греческие, б) латинские и в) неизвестного происхождения (народные в обработке Петра Могилы либо составленные им самим). Но прекрасно известно, что первые печатные греческие книги издавались на Западе. Допускаю (но вовсе не уверен), что эта молитва могла проникнуть в первопечатные греческие требники из каких-то латинских источников. По поводу же латинских средневековых «заклинательных молитв» (одна из черт их — подробнейшее перечисление частей тела) уже давно существует научная (хотя, наверное, и не без конфессиональной заинтересованности) литература, вскрывающая народно-языческие корни подобных «молитв» (об этом можно прочесть в главе «Народная магия и церковный ритуал» в книге А.Я.Гуревича «Средневековый мир и культура безмолвствующего большинства». — М., 1990, особенно сс.294 и далее, 298 и далее, 302, где указано и соответствующее немецкое двухтомное исследование: Franz A. Die kirchlichen Benediktionen im Mittelalter. Bde 1-2. Graz, 1960). Кроме того, известны и другие сомнительные выражения в Требнике (не случайно именно из него А.Ф. Лосев в «Диалектике мифа» приводит пример «развертывания мифа из первичного магического имени» — см.: Лосев А.Ф. Миф. Число. Сущность. М., 1994, с.197). Например, в последней части молитвы Трифону об избавлении полей от всякой живности есть место, исключенное Петром Могилой (или известное ему в кратком варианте), но имеющееся в старых греческих печатных изданиях, как я имел случай убедиться собственными глазами. Этот пассаж о «неведомом имени» переиздается в наших требниках и, к слову сказать, до сих пор инкриминируется православным старообрядцами (так что я допускаю, что в славянских рукописях и у старообрядцев мог сохраниться более древний вариант). Впрочем, все это не более чем догадки, пока не проведена соответствующая текстологическая работа над греческими и славянскими рукописями и нет критических изданий церковных текстов (на тему отсутствия сколько-нибудь существенного «любопытства» в русской и греческой науке к истории священных и богослужебных текстов можно было бы написать целую книгу). Посему я предпочитаю не брать греха на душу, если есть иная возможность, и остановиться на предложенном переводе и толковании Могилы/болгарского Требника как согласном со словоупотреблением святых отцов . По-моему, все же можно говорить решительнее о «зависти», что позволяют как семантика греческого и славянского слов, так и святоотеческий контекст».