Но более всего не люблю я соль человеческого — отрицание человеком самого Себя! Как случилось, что, будучи эгоистами, так ненавидите вы эгоизм? Разве же не следует опереться на то, что имеешь, прежде движения? На что же еще полагаться, если не на то, что ты есть? Так кого же пытаетесь вы обмануть?
   Быть эгоистом не значит лгать, но значит быть честным с самим Собой. Ибо кто, как не эгоист, ощущает Себя самого. Кто, если не эгоист, может быть самим Собой для другого, позволив тем ему быть Другим? Знай же, что, отрицая Себя самого, ты отрицаешь Другого! Ты не только мертвец, но и убийца!
   Лишь иллюзия одна — достойна твоего отрицания. А человек, отрицающий Себя самого, отрицает Жизнь, и он мертв, а потому не человек он, а труп. Я готов говорить с умершим, но я не могу говорить с живым трупом! Отрицающий Себя самого — отрицает меня, и не могу я говорить с ним, ибо меня нет для него. Но я хочу говорить с человеком! Да, я не люблю человеческое, но я дорожу превыше всего человеком!
   Человеческое есть нечто, что должно быть побеждено. Но что сделали вы, дабы победить свое рабство?»
 

V

   Словно медный язык монастырского колокола бился в эти минуты о чугунный обод, и он смолк вдруг, внезапно, замер в дрожащих руках звонаря… Заратустра медленно повернул ко мне голову. На его длинных, густых ресницах блеснула слеза, он глубоко вздохнул и после паузы прервал молчание:
   — Желание быть сверхчеловеком, может быть, и похвально, не знаю… — он печально улыбнулся.
   — Но ведь никто не был еще человеком.Есть песня, да нет у певца ни слуха, ни голоса. Нельзя человеком быть в одиночку. Понимаешь? Не получается…
   Сто лет был я окутан холодом сверхчеловеческого одиночества, сто лет. Я хотел быть сверхчеловеком, я стал им, я был им, я устал… Все это ровным счетом ничего не стоит.
   Человек не может быть один,но будет он одинок, пока не станет самим Собой для Другого. Как сиять росе утренней, если не ласкает ее луч солнечный?
   Как же просто быть самим Собой! Руку подай — и все. Но те, от кого ушел я сто лет назад, не могли именно этого. А я ведь принимал их за людей… Глупо, да? Зачем, мертвец, ты пришел ко мне? Хочешь ли ты теперь жить!
   — Да, — ответил я сдавленным голосом.
   И тут же испуганное сомнение пронзило меня изнутри: «Он мне не поверит!»
   Заратустра улыбнулся:
   — Не следи за собой, хватит шпионить. Я знаю, что ты хороший, знаю. Ну чего ты боишься? — его слова звучали, как шелест шелка, он смотрел мне прямо в глаза, улыбаясь своими глазами. — Что же ты? Не доверяешь себе, канатный плясун? Самому Себе, и не доверяешь… Плясун, я пришел с тем, чтобы ты мог танцевать.«Я поверил бы только в то божество, которое умело бы танцевать». Помнишь?
   Заратустра тихо рассмеялся, снедая мое смущение.
   — У меня не получится, — эти слова скользнули с губ моих сами по себе, словно один только выдох.
   — Ну вот, можешь же не шпионить!
   И в тот самый миг я впервые ощутил, что это значит «быть самим Собой для Другого». Но уже через сотую долю секунды мой «шпион» снова вернулся. Я смутился, кровь ударила мне в лицо, я затараторил:
   — Зар, во мне есть все человеческое, что ты перечислил. Правда, не смейся! И стремление делать добро, и желание строить свою судьбу, меня душит стремление к знанию, свободе, черт бы ее побрал! Я оказываю предпочтение и сомневаюсь, да! Я стыжусь своего высокомерия, но оно есть, от этого никуда не деться. Я, наверное, испытываю самолюбование, наверное. И торгую духом, созидая. Я отрекаюсь от самого Себя — это точно. Прости, наверное, я не тот канатный плясун, которого ты ищешь, ты обознался.
   И, выпалив все это, бог знает зачем, я испытал такую обиду, такое отчаяние… Я снова не верил себе, я не верил тому, что сам и говорил. Да, человеческого во мне с избытком, но я не мог позволить себе не быть «канатным плясуном» для моего Заратустры. Я боялся потерять его, я слишком долго его искал. Закусив губу, я пытался справиться с собственным противоречием — или быть честным, или быть настоящим.
   — Ты пришел, — тихо ответил он моему молчанию, — значит, ты искал. Многие выходили на этот берег, но только ты заметил паромщика. Ты еще хочешь на тот берег?
   — Сверхчеловеком?
   — Я сказал: «на тот берег», а не «этажом выше»! — он почти шикнул на меня и сразу вслед за этим расхохотался.
   — Ты знаешь, как!
   — Тебе нужна чужая победа? Добыча и опыт — разные вещи.
   Я почувствовал, что проявляю слабость, что хочу возложить свои заботы на его плечи. Мне стало стыдно, я снова смутился, почувствовал себя маленьким, и мой «шпион» вдруг снова исчез.
   — Глупо, да?… Надо самому…
   — Я буду для тебя человеком, если ты позволишь.
   — Я не должен сомневаться?
   — И ты должен быть эгоистом!
   — Я и есть эгоист, — сказал я, подумав.
   — Нет, ты эгоист для людей, но еще не для самого Себя. Я молчал.
 

VI

   — Знаешь, почему я разглядел в тебе канатного плясуна? — спросил Заратустра после долгого молчания. — Ты развлекаешь толпу, но ты рискуешь не ради выгоды. Ты мечтаешь разглядеть в этой толпе одного — того, кто не будет посмеиваться над твоими прыжками и кубертатами, кто не будет прищелкивать языком, предвкушая скорую твою гибель. Ты ищешь того, кто будет бояться за тебя, чтобы ты мог не бояться. Ты ищешь человека, чтобы быть человеком. Зачем еще ты встал на канат?
   Ты задумался над вопросами, которые уже не оставят тебя. Ты хочешь решить загадку человеческого. Я думаю, что тут нет решения. Это какая-то умственная жвачка. Порочные круги, морская пена. Пытаясь познать человеческое, ты пытаешься изучить свою тень. Но тень иллюзорна, это ложный аналог твоего отношения со Светом. Человеческое — паяц, что отвлекает тебя от человека,паяц, толкающий тебя в бездну смерти. Ты будешь познавать больше и больше, но так ты никогда ничего не узнаешь.
   Человеческое — это нарождающаяся иллюзия. Она красочна, ею можно залюбоваться, но она не откроет тебе Света, заманив мишурой своего дешевого фейерверка. Ты должен узнать сокровенное, ты должен узнать человека.Ты уже встал на путь жизни, но ты еще не живешь. Ты канатный плясун, теперь ты можешь стать канатным висельником, а можешь танцевать.В этот раз я поспел раньше твоей смерти. Не покидай же меня! Жизнь еще теплится. Я не могу сказать тебе ничего, что бы ты хотел услышать, это никак невозможно. Но ты ведь все знаешь сам, не можешь не знать. Только не сомневайся, не ищи оправданий и не бойся!
   Заратустра замолчал, а я не мог ему ответить. Мне предстояло или умереть, или, преодолев свой страх, обратить себя к жизни и жить. Он шевельнулся, его рука тихо коснулась моей руки.
 

VII

   Темнело. Мы сидели на остывающей земле, Заратустра сжимал мою руку в своей и молчал, но вечерняя прохлада казалась мне парным молоком, мне было тепло изнутри. Мир распахнулся, подобно мягкому ватному одеялу. Мысли редко мерцали на периферии моего сознания, навязчивые шпионы куда-то исчезли, время остановилось, а величественное солнце замерло плавящимся полукругом над линией горизонта.
   Я улыбался и почему-то плакал, соленые капли неторопливо сбегали по горячим щекам и беззвучно падали на речной песок. Все вокруг жило, я чувствовал это — небо, солнце и эта река, несущая мимо нас свои воды, все жило и предлагало мне жизнь.
   Сколько прошло времени, я не знаю, но вдруг крикнула птица, крикнула пронзительно, зычно, призывно. Заратустра встал и подошел к воде.
   — Прощай, уходящее Солнце! — прокричал Заратустра. — Иди на покой. Как хорошо, когда не жжешь ты, но греешь! Не усердствуй же, люди сожгут себя сами. Погребальные костры уже приготовлены! Пиршество пламени не за горами!
   Закат, грозный усмиритель огня, к тебе обращается Заратустра! Сохрани тепло моей нежности, сердце мое снова бьется! Прекрасный улов уготовил ты мне сегодня, великий кормчий!
   Солнце, слышишь?! Заратустра поймал человека! Уходи же, не отбрасывай тени. Хватит теней! В мире теней я нашел Свет! Уйди, Солнце, дай мне налюбоваться Светом!
   После этих слов Заратустра повернулся ко мне. Его стройное тело разрезало пополам диск уходящего солнца. И, словно поджидая этой секунды, хором многоголосым закричали птицы, зашелестели листья деревьев, терзаемые внезапным порывом ветра, а солнце, зависшее было над полоскою леса, упало за горизонт.
   — Нам пора, канатный плясун, старик уже заждался нас в безумии своего одиночества!
 

VIII

   Мы шли через лес, ветви хватали нас за руки, едва различимые во тьме корни ловили каждый наш шаг. Но вот слабый лунный свет обрисовал контуры покосившегося строения, жалкий огонек печально выглядывал из маленького окошка небольшой хижины.
   Заратустра широко распахнул дверь, свет вылился из дома наружу, сопровождаемый раздраженным голосом:
   — Опять ты, неугомонный? — сипло проворчал сухощавый старик, глядя куда-то в сторону. Впрочем, его водянистые глаза, казалось, и так отказывались видеть.
   — Я не один, старик! Я с канатным плясуном. Помнишь его? — весело отвечал Заратустра, по-хозяйски проходя внутрь хижины и увлекая меня за собой.
   — А мне-то что? Мертвец ты или живой — какая разница старику? Старику наплевать! — он пошамкал рассохшимися губами и ворча, что, мол, хлеба и вина уйдет в два раза больше обычного, а он, дескать, на это не рассчитывал, удалился в кухню. По дороге он еще что-то бубнил в этом духе, кажется, относительно нашей легкомысленности.
   Заратустра добродушно смеялся, провожая старика и взглядом, и каким-то забавным напутствием. Я же, напротив, отпустил печальную сентенцию:
   — Если он прав, то стариков значительно больше, чем может показаться на первый взгляд.
   — Когда ты так говоришь, то сам становишься стариком, — строго сказал Заратустра и направился в комнату.
   — А как избежать такой старости? — спросил я, когда мы усаживались за большой деревянный стол.
   — Никогда не спрашивай меня о том, что ведет в никуда, — угрюмо произнес мой наставник, — этих дорог слишком много, слишком. Путь в никуда — не движение, а топтание на месте. В лабиринте много тупиков, а у тебя лишь одна жизнь. Не трать жизнь на смерть, даже если за одну жизнь тебе готовы дать две тысячи смертей. Количество пустоты не переходит в иное качество.
   — Зар, так жизнь все-таки одна?
   — Одна, — протянул Заратустра, укладывая голову на вытянутые по поверхности стола руки.
   Он удивлялся моей несообразительности, но, казалось, еще не разочаровался во мне полностью.
   — Но, — я был в замешательстве, — ты говорил, что я умер тогда, а сейчас…
   — Что? — устало протянул Заратустра, явно не собираясь отвечать на поставленный мною вопрос.
   — А сейчас я живой! — обида застряла у меня в горле.
   — И что тебе непонятно?
   — Так одна?!
   — Одна, — ничуть не сомневаясь, но растерявшись от моей упрямой настойчивости, подтвердил Заратустра.
   Старик, проявив изрядную сердобольность, накрыл наконец на стол, разлив, правда, по дороге вино и роняя хлеб… Заратустра добродушно подтрунивал над стариком, а тот, смущаясь своей старческой неловкости, но сохраняя напыщенно грозный вид, отвечал ему тем же.
   Мы поужинали. В сумерках плохо освещенной комнаты мой товарищ казался еще более загадочным. Я допивал вино в своей кружке, искоса поглядывая на Заратустру, и мучился одним вопросом: это банальное нарушение мышления или что-то, в чем я до сих пор не разобрался?
   — Истина невыразима, ее не разложишь по полочкам, — протяжно говорил Заратустра. — Разъять на элементы можно все, что угодно. Дурное дело не хитрое, братец. Дети искали душу, дети разрезали по частям лягушку. Кишки нашли, а жизнь ускользнула, — он посмотрел мне в глаза, проник в святая святых и протянул свою сильную руку моей великой растерянности. — А ты вот пойми, не членя. А? Зачем членить-то? Что, страшно тебе? Думаешь, по отдельности легче справиться? И сдалась тебе такая победа? Победа над трупом! Хорош, нечего сказать! Молодец! — тут голос его стал совсем тихим. — И не жалко тебе? Куда ты спешишь? А?… Если можно понять, то нельзя будет не понять. А нельзя — так чего ж ты копья ломаешь?
   Потом мы вышли на крыльцо и удобно расположились на его старых, скрипучих ступеньках. Я достал табак из дорожной сумки, и мы закурили. Разговор складывался сам собою, мы то шутили, то вдруг замолкали и через какое-то время снова смеялись, как, бывает, смеются два мальчика. Тишина манящего сна подступала все ближе и ближе, обнимала и нежила нас, окутывая со всех сторон своей заботливой дремотой.
   Приятное расслабление, сдобренное домашним вином, теплой усталостью растекалось по всему телу. А фривольные звезды подмигивали нашим ленивым взорам, привораживая своей холодной загадкой, В какой-то момент мне показалось, что они словно бы удаляются, желая увлечь за собой и нас. О наивные сладострастницы! Нам было слишком хорошо здесь, на Земле.
   Странно, но темнота окружавшего леса не путала, а напротив, обнадеживала и располагала, в нее хотелось войти. Я задремал, а проснулся уже только утром, на полатях, бережно укрытый медвежьей шкурой. Заратустры не было…
 

IX

   Нежные лучи утреннего солнца проникали в комнату сквозь узкое прямоугольное окошко под самым потолком. Я потянулся, ощущая приятную сладость во всем своем отдохнувшем, но еще вполне спящем теле. Давно у меня не было такого глубокого и спокойного сна, наверное, с самого детства…
   «Что было прошлым днем? Где я?», — и я вспомнил вчерашний вечер, моего нового друга, улыбнулся и перевернулся со спины на бок. Но в этот момент сильный испуг пронзил все мое существо: «Где он? Где?!» Я вскочил и, шлепая босыми ногами по холодному деревянному попу, поспешил к двери.
   Солнце остановило меня на пороге. Его тепло растопило мое волнение, я замер. Лес словно сказочный, в ризе мягкого утреннего света, был добр и весел. Я медленно шел по единственной дорожке, ведущей от дома туда, где виднелась белая гладь реки.
   Еще не достигнув берега, я услышал радостные крики, плеск воды и завораживающий смех.
   По берегу на точно таком же, как у меня, но только синем «Trek'e», рисуя круги, что-то крича и смеясь, поднимая в воздух столпы водяной пыли, колесил Заратустра.
   — Утро пришло! Небо распахнулось светом! Птицы проснулись, и звери покинули свои норы! Грядет день Человека! — кричал Заратустра. — Вставай, лежебока! Вставай и не забудь разбудить в себе Человека! Не тоже спать, ибо день уже начался! Начался день Человека! Скинь покровы сна, зри!
   И я смотрел. Я смотрел, как этот счастливый человек, красивый в своей неуемной радости, ловил порывы ветра и отдавал им на откуп блестящие струи воды. Наконец Заратустра поравнялся со мной.
   — Ну что? Купаться?
   — Купаться! — ответил я.
   Скинув одежду, какая на ком была, мы бросились в воду наперегонки и хохотали, орошая друг друга теплыми, светящимися брызгами.
   Вода держала нас на поверхности, не пуская в свои холодные недра, течение несло, а птицы, весело щебеча, пикировали вниз, словно бы желая присоединиться к нашей беззаботной радости. Заратустра напыщенно грозил им пальцем:
   — Кого вы хотите поймать, птицы? Рыбу или Человека? Кого вам не хватает для счастья? Ладно, берите рыбу себе, но человека я не отдам вам, птицы. В нем не проснулся еще Человек, Он еще дремлет! Он просыпается! Не спешите забрать на небо того, кто не научился еще ходить по земле!
   А я дивился этому разговору и радовался, как ребенок.
   Выйдя на берег, мы замерли, ощущая внутреннее тепло наших тел, пробивающееся к раскрасневшейся коже. Было так хорошо, так радостно, так манил этот мир! И я пожалел, что проспал восход солнца.
   — А старик еще спит? — спросил я.
   — Этой ночью он умер, — ответил мне Заратустра, ответил спокойно и легко, словно говорил о каком-то милом, невинном и даже заурядном событии.
   — Как?! - мгновенно мне стало холодно.
   — Радостно, — тем же размеренным тоном ответствовал Заратустра. — Давно он не был так счастлив!
   — Счастлив?! Чем?
   — Нами, — протянул Заратустра.
   Тихая улыбка сияла на его лице. Он посмотрел на меня и произнес:
   — Не пугайся. Тысячу лет хранил он в сердце своем скрижали истины, но никто так и не пришел, чтобы прочесть их. Этой ночью скрижали рассыпались, и он освободился. Теперь он свободен, и он ушел.
   — Куда? В смерть?!
   — Смерть — вымысел. Это иллюзия, она придумана человеком для обозначения неизвестного. Мы знаем только то, что человек умирает, но мы не знаем смерти, никто не видел ее и никогда не увидит.
   Нас всегда интересует то, что будет «после»: после обеда, после второго пришествия, после смерти. Мы думаем, что после смерти будет смерть, но ведь не обед следует за обедом, а после второго пришествия будет третье, а не второе.
   Человек был также мертв до рождения, как он мертв после смерти. Человек приходит ниоткуда, и уходит он в никуда. Сегодня праздник, ибо смерть — это праздник, праздник второго рождения.
   Почему мы радуемся рождению, но не радуемся смерти? Только страх омрачает наш праздник. Страх неизвестности — это животный страх. Человеческое тоже страшится неизвестности, но Человек радуется своему незнанию, ибо оно делает его свободным.
   — Но как можно радоваться его смерти? Умом я понимаю… Но я не могу радоваться смерти. Мне жалко старика.
   — Не о себе ли ты жалеешь? Тебе страшно? Подумай. — Наверное, ты прав.
   — Так признай это, эгоист должен быть честным, — Зар беззаботно смеялся. — Если тебе жалко себя, жалей. Кто может тебе запретить? Но не оскорбляй память о старике своей скорбью, ведь он тот, кто был в твоей жизни, кто хотя бы отчасти сделал тебя тобой. Благодарность испытывает Человек к человеку, с которым встречается на пути, ибо встреча эта и есть Его путь.
   — Зар, но почему никто не прочел его скрижалей?
   — Он ценил их больше читателей. Ты тоже старик — в тебе нет ощущения эгоиста, ощущения самого Себя. Старик любил себя, но не ощущал. Он страдал эгофилией, но не знал честности эгоизма. Он ждал, что придет кто-нибудь и полюбит его так же, как он любил себя сам. Но кто полюбит тебя, если тебя просто нет? Он ждал, но никто так и не пришел, ибо нельзя прийти к пустоте.
   Учитель не может оставить учеников по своей линии. Кичиться знанием своим — значит, любить свое знание, не видя Себя самого. Это обесценивает твое знание.
   Знание имеет смысл только в руках эгоиста. Человек должен ощущать самого Себя, это сделает его знание весомым. Только так можно открыть путь к Другому.
   Никогда не меняй знание на человека. Знание без человека что огонь без хвороста. Кто ощутит тебя Самого, тот ощутит и твое знание. Но кто не ощущает самого Себя, никогда не поймет и знания Другого.
   Возложи свое знание на общий алтарь и иди радоваться вместе с Другими. Танцуй с Ними, освободившись от своего знания. Твое знание — завеса над жизнью, если ты не в силах расстаться с ним ради Другого. Но знай, что, расставшись со знанием, ты обретешь большее. Ты обретешь Других, которые обретут твое знание. Так ты обретешь самого Себя.
   Никто не заботится о Другом так, как делает это эгоист. Ты заботишься обо мне? — спросил Заратустра и засмеялся, а я смутился.
   — А ты?
   — «А ты? А ты?» Ату его, ату! — прокричал Заратустра и, вскочив на велосипед, помчался к дому.
   Секунду я стоял в замешательстве, расхохотался и побежал за ним следом.
 

X

   — Скорее, скорее! — кричал Заратустра. — Мы должны успеть! Скорее!
   Вскочив на велосипеды, мы стремительно помчались сквозь лес. Я видел перед собой его изогнутую дугой спину, видел, как развевались на ветру его черные волосы, убранные в пучок.
   Он смеялся, кричал, он разговаривал с лесом и его обитателями. Целый кортеж рыжих, пушистых белок и крылатый многоголосый эскорт щебечущих птиц сопровождали наше движение. Лоси, увенчанные покатистыми рогами, бурые медведи, потягивающиеся, словно от пробуждения, волки и лисы, забавные зайцы, фыркающие ежи и прочая лесная живность — все выходили навстречу Заратустре и провожали его благодарным взглядом.
   — Милые друзья мои! Я покидаю вас! Я нашел Человека, я пойду с ним! Нам нужно успеть увидеть конец, чтобы начать жить! Много в человеке страха, но он дорог мне, потому я покидаю вас, мои лесные друзья!
   Я смущался, полагая, что речь идет обо мне. Но все это было настолько странно, настолько фантастично, что страх мой не в силах был даже заявить о себе. Теперь мне было все равно, куда идти, зачем, когда… Мне было все равно, потому что, вопреки заверениям Заратустры, я, как мне казалось, уже ничего не боялся.
   Мы ехали около часа и оказались на огромной возвышенности, с которой открывался раскинувшийся как на ладони город. Солнце светило в зените. Заратустра спешился.
   — Мы успели! Смотри! — и он указал мне на небо.
   Я взглянул на солнце, и оно на мгновение ослепило чудака, не жалеющего своих глаз. Темное пятно, возникшее перед глазами, показалось мне поначалу результатом этой неразумной выходки. Но уже через секунду я понял, что ошибся.
   Происходило что-то ужасное…
   Огромная тень полукругом стала медленно закрывать собой солнце. Затмение!
   Завороженный, в каком-то животном ужасе, я смотрел на это загадочное небесное явление. А тень неумолимо и властно надвигалась тем временем на солнечный диск, и уже через каких-то пару минут стало смеркаться.
   Ночь наступала раньше положенного срока. Город скрылся во тьме, на небе жадно блистали непривычно знакомые звезды, а прямо перед моими глазами, словно на гигантском блюде, зияло своей пугающей пустотой черное пятно в окружении пылающего нимба.
   — Нет солнца, Андрей, если нет ощущения солнца. Тень знания закрывает человека. Ты хочешь быть мудрым, как змея, и гордиться мудростью своей, словно орел, парящий в бескрайнем небе? Зачем тебе это, если ты сокрыл в себе Человека? Жив ли ты еще, друг мой? Жив?! А если жив, то кричи! Кричи и зови себя к самому Себе! Кричи!!!
   И я закричал. Да, я закричал! И от моего крика, казалось, дрогнули небеса. Крик отчаяния, ужаса, боли разрывал мое существо.
   Все мои муки, страхи, сомнения слились сейчас в один громогласный стон. Но вдруг он соскользнул с моих уст, как выскальзывает из рук пойманная ловцом рыба. Я онемел, сердце мое освободилось. И тогда я услышал другой крик, крик Заратустры, крик силы и мощи, крик счастья и великой победы:
   — Солнце! Возвращайся! Он знает конец! Ему нужно узнать начало!
   Я проспал сегодня восход, но Заратустра подарил его мне. Теперь это был мой восход, восход, подаренный мне Заратустрой.
 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ (август — сентябрь)

   «Незрелый плод горек на вкус. Его выплюнут, семя его сгниёт в жесткой «мякоти».
   Всякий плод рождён для того, чтобы созреть. Но он должен быть рождён.
   «Не рвать незрелого плода!» — вот искушение мудрого».
Так говорил Заратустра, но не о плодах, а о людях, но об этом умолчал Заратустра.

 

О превращениях духа

   Мы сидели на пластмассовых стульях за пластмассовым столом в маленьком открытом кафе, что в северной оконечности Летнего сада. День был теплый и солнечный, но парк, по традиции, пустовал.
   Нас нежила прозрачная тишина, нарушаемая далеким шумом проезжающих автомобилей. Легкий ветерок шкодливо трепал листья деревьев да обнимал бессловесные статуи, не делая предпочтений ни по признаку пола, ни по возрасту (надо сказать, весьма преклонному у этих мраморных изваяний).
   Под стать статуям и охранявшие их милиционеры были не очень-то разговорчивы, но, в отличие от последних, они время от времени недоверчиво поглядывали на посетителей парка, то бишь на нас с Заратустрой.
   Зар потешался, то уличая в бессовестности ветер, то недоумевая, почему милиционеры полагают, будто мы имеем что-то против итальянских шедевров.
   — Зар, перестань! У них просто работа такая — статуи охранять.
   — Ваше правительство выбрасывает деньги на ветер. Бьюсь об заклад, эти статуи никуда не убегут!
   — Порядок… — зачем-то протянул я.
   Заратустра задумался.
   — Знаешь ли ты о превращениях духа? — спросил он, глядя на кофейную гущу, растекшуюся по его чашке.
   — Знаю, — самодовольно ответил я, уже успевший к тому времени заново пролистать томик ницшеанского «Заратустры». — Это о том, как дух становится верблюдом, верблюд — львом, а лев — ребенком?
   — Дух не виден глазу, поэтому аллегории вполне уместны, молодец, — сухо резюмировал Заратустра.
   — Что-то не так? — я осекся.
   — Человек приходит в это мир очаровательным ребенком, таким ему следует и уйти.
   Заратустра улыбнулся в ответ на мой удивленный взгляд и вскоре продолжил:
   — Рождается ребенок невинным животным, имя которому — человек. Рождается он животным и начинает обретать человеческое. Маленькому человечку не разрешают жить настоящим, принуждают его думать о будущем и помнить о прошлом, желая лишить младенца опоры. Ведь не лиши его опоры, он будет себе на уме. А кому это нужно в стане боящихся?