Весной 1738 года положение снова осложнилось. 9 мая Татищев признает: «О успокоении башкирцев паче всякого чаяния весь мой должный труд уничтожился, и они начали новые нападения чинить». Тем не менее он снова настаивает на проведении той же политики. Суть её наиболее полно выражена в беседе с башкирскими старшинами 9 января 1738 года и в ряде донесений в Петербург того же года. Татищев отказывался вести со старшинами разговор об особых правах башкир в составе Российского государства. Он подчеркивал, что они и так равноправные подданные императрицы, такие же, как сам Татищев или казахский хан Абул-Хаир, под, власть которого собирались перейти башкирские старшины. Положение их лучше, нежели положение крепостного сословия. Переход под власть казахских ханов может только ухудшить положение башкир. «Под властью Русского государства, — заверял Татищев, — и последней междо вами в лучшем благополучии, покое и довольстве, нежели ханы киргизские (то есть казахские) пребывали... Вы имели покойные домы, довольство скота, пчел, жит и протчего, а оные ничего того, почитай, кроме скота, не имеют, и с нуждою в зимние времена, переходя с места на место, питаются, а вашему довольству завидуют и ревнуют».
   Татищев уговаривал башкир повиниться в надежде на помилование всех, включая вождей восстания. И если «подлинно которой ведал, что он милости не достоин и смертной казни избавится не уповает, то ему честнее для сохранения своих бедных и невинных детей и сродников на смерть поступить». Так воин отдает жизнь за свою родину. В данном же случае возможно и помилование даже и виновных в убийствах многих людей. Сам Татищев настаивал на казни лишь двух выданных башкирами и неповинившихся вождей восстания: Кусяпы и Бепени, терроризировавших и собственно башкирское население. Допускал он вынесение и еще трех смертных приговоров по отношению к особо опасным «возмутителям», но оставлял решение на усмотрение правительства. С остальных, по мнению Татищева, достаточно взять клятву на Коране и отпустить. Чтобы не давать повода для раздражения башкир и злоупотреблений русских чиновников, сбор ясака и пошлин он предлагал передать башкирским старостам. Выборные старшины должны нести и ответственность за возможные преступления и уклонения от государственных повинностей. Инородцы, сохранившие верность правительству, должны получить равные права с башкирами.
   Осложнение обстановки не изменило позиции Татищева. «Хотя Абул-Хаир-хан свою присягу нарушил, — сообщает он в Петербург, — однако я, взирая на глупую их дикость и опасаясь, чтоб других их салтанов и ханов жестокостью не остращать, намерен с ним ласково обойтиться и о погрешности его разговором выговорить». Однако эта его позиция вызвала в Петербурге крайнее раздражение. «Мы с великим удивлением и неудовольствием усмотрели, коим образом от бунтующих башкиров новые замешания начались, — говорилось в царском указе. — Вы в прежних своих доношениях именно обнадеживали весь башкирский народ добрым способом в усмирение и должное покорение привести и что ужо многие с повинными приходят и штрафных лошадей приводят». В указе прямо обвиняли Татищева и Соймонова в том, что они «нималого поиску (то есть обычных репрессий) над ними не учинили, и таким своим мешканьем дали им повод новые беспокойства заводить».
   До самой смерти гуманизм Татищева будет оцениваться верхами как упущения по службе. А он продолжал стоять на своем. С Абул-Хаиром он очень хорошо побеседовал. Хану понравились подарки, а также то, что имя его известно всей России. Татищев заверил, что оно будет известно и всей Европе, поскольку о его возвращении в русское подданство будут извещены все русские резиденты при иностранных дворах. Со своей стороны, Абул-Хаир заверял, что он и не мыслил себя вне России. Пытаясь уклониться от посылки команд против восставших, Татищев жаловался в Петербург на то, что войску не отпускаются жалованье и провиант. Но из столицы с раздражением отвечали, что войску достаточно иметь ружья.
   Более удовлетворяющий Петербург подход уже после отстранения Татищева продемонстрировал его преемник князь Урусов летом 1740 года. Было казнено 432 человека за те или иные провинности и еще 170 для «потомственного страха». Сожгли 107 деревень, роздали усмирителям в собственность 1862 человека и сослали в остзейские полки и на флот 135 человек.
   Настаивая на добром отношении к местному населению, Татищев последовательно пресекал злоупотребления русской администрации. Он решительно возражал против прежней практики, когда все население края рассматривалось как «неприятель», победа над которым «по праву войны» позволяла распоряжаться имуществом побежденных. Он настаивал на том, чтобы из Петербурга было дано специальное разъяснение, дабы «командирам до башкирских пожитков не касаться, за тяжко поставили; и правда, если бы сие с регулярным неприятелем было, в бунтовщиках же весьма иное состояние, ибо многие невинные находятся».
   К приезду Татищева за многочисленные служебные злоупотребления под военным судом находился капитан Житков. За грабеж башкирского населения «без всякой причины», за творимый его командой произвол и убийства населения по настоянию Татищева капитан был приговорен к смертной казни. Сурового наказания требовал Татищев и майору Бронскому, который «принесших повинную и безборонных оступя, неколико сот побил, и пожитки себе побрал». Оказалось, что майор «не токмо по указам и уставам не наказан, но и не сужден». В итого же «многие, увидя, не токмо с повинною не пошли, но и новой бунт воздвигнули, коль же паче известно, что многие командиры для такого лакомства, забыв свою должность, мечутся за пожитками».
   За взятки, казнокрадство и грабеж башкирского населения был предан суду и уфимский воевода Шемякин. Шемякин оказался весьма деятельным авантюристом, вовсе не склонным виниться или даже оправдываться. В совете он, защищая свою канцелярию, «спорил долго о том, что воеводы и подьячие жалованья не имеют и им брать не запрещено». В этом был определенный резон, и Татищев запросил кабинет-министров, как ему быть. Поскольку о неправедной деятельности Шемякина в Петербург приходило немало уведомлении и до этого, Шемякина отстранили от должности. По существовавшему установлению в числе судей не могли быть лица, враждебно относящиеся к подсудимому. Пытаясь устроить на людях шумную ссору, Шемякин заявился непосредственно к Татищеву и начал его оскорблять. Татищев, однако, проявил выдержку и спокойно выставил непрошеного гостя. После этого Шемякин стал усиленно распространять версию, будто он знает за Татищевым «такие важные дела, что или мне, или ему голову отрубят».
   Резко пресекал Татищев и грубое самоуправство Тевкелева. Но занятый искоренением обычных пороков администрации своего времени, Татищев не заметил, как над ним самим собрались тучи и на него «повесили» те самые обвинения, которые он совершенно справедливо предъявлял местной администрации. Как это ни парадоксально, но в условиях, когда все от кабинет-министров до последнего чиновника промышляли (или вынуждены были промышлять) взятками, именно обвинение во взяточничестве, если ему дадут ход, могло реально повредить тому или иному деятелю аппарата.
   Татищев все делал основательно, даже если исполнял какие-то обязанности временно. В данном случае его занимали долговременные отношения русского и нерусского населения в составе единого государства. Если правительство интересовали лишь отношения с феодальной верхушкой, то Татищев был озабочен установлением нормальных и дружественных отношений между самими народами. Этой цели должно было служить взаимное овладение языками: русским и инородческими. Татищев намечал создание ряда словарей, которые должны были помочь в такого рода общении. По его настоянию К. А. Кондратович, бывший «придворный философ» (а на самом деле «гусляр»), уже в 1734 году бежавший от двора на Урал, где нашлось место учителя Екатеринбургской школы, составил ряд таких словарей (позднее Кондратович выступает как не слишком талантливый, но весьма плодовитый литератор, перу которого принадлежало до десяти тысяч разных сочинений). Сам Татищев был достаточно осведомлен в угро-финских и тюркских языках. В Самаре при нем был составлен «Российско-татаро-калмыцкий словарь». Как историка Татищева интересовали памятники письменной и материальной культуры всех нерусских народов. Как политик и администратор, он стремился проникнуть в суть традиций и особенностей быта, порой оказывавшихся препятствием для сближения народов. Ему представлялось важным дать историю всех входящих в состав России народов, особенно в их отношении к России.
   Еще в 1724 году в связи с нападениями башкир на русские поселения Татищев советовал «взять от лучших мурз детей» и учить их русской грамоте. Ученики будут привыкать к русскому образу жизни, а если обращаться с ними «ласкою и толкованием», то «без принуждения» примут и христианство. Грамотных мурз Татищев советовал приравнивать к русскому шляхетству, а рядовым должно было разъяснять, что грамота всегда на пользу, дабы те же русские чиновники не обманывали их. О необходимости обучения иноверцев говорит Татищев и в Горном уставе. Он советует их «принимать равно как русских» и «языка же всякого учиться не воспрещать, но паче к тому поохочивать». Теперь в Самаре им создана первая татаро-калмыцкая школа, которую возглавил «студент калмыцкого языка» Иван Ерофеев. В этой школе работал и знаток восточных языков Махмуд Абдурахманов.
   Наряду с выполнением административных обязанностей Татищев продолжает напряженную научную деятельность. В 1738 году им составлены карта самарской излучины Волги, карты реки Яика и ряда пограничных районов. Работает Татищев и над «Общим географическим описанием Сибири», где дается обзор природных богатств края с экскурсами в историю и этнографию.
   В 1737 году Татищев разработал «Предложение о сочинении истории и географии», которое было переведено на латинский язык для несведущих в русском языке профессоров Академии наук. Это был вопросник, насчитывавший 198 вопросов, касавшихся истории, географии, этнографии и языка. Вопросник предполагалось разослать по всем районам России. В «теоретических» частях Татищев обосновывает необходимость предлагаемой работы: каждый благорассудный знает, «колико история в мире пользы приносит». И положительные и отрицательные примеры истории полезны и необходимы для гражданского воспитания.
   Не оставляет Татищев и основные свои труды: «Историю Российскую» и памятники русского права. В 1738 году он готовит к изданию открытый им памятник: Судебник Ивана Грозного (1550 год). Юридические установления прошлого позволяют ему высказаться по важнейшим тенденциям политической и социальной истории России XVI-XVIII веков, что он и делает в обстоятельных примечаниях. По-прежнему он разыскивает рукописи, оплачивает за свой счет их переписку или переводы, с тем чтобы потом передать их Академии наук, покупает книги, многие из которых отправляет в Екатеринбургскую библиотеку. У него всегда есть множество предложений для Академии наук. К сожалению, Академия наук никак не находит возможным опубликовать хоть что-либо из предлагаемого Татищевым.
   К 1739 году им была подготовлена к опубликованию часть «Истории Российской». В этом варианте Татищев стремился сохранить язык летописей и других источников, отнеся собственные суждения в примечания. Такой способ изложения ставил автора перед неразрешимыми трудностями. Источники были разновременными и разнохарактерными, и просто новый свод на их основе не получался. Поэтому в текст все равно приходилось «вмешиваться» для устранения противоречий и разногласий. Читался же текст, написанный языком разновременных документов, чрезвычайно трудно.
   Татищев неизменно искал людей, с которыми можно было бы поговорить об истории и посоветоваться о трудностях, встававших при ее написании. У него накопилось много дел, для разрешения которых надо было ехать в Петербург. Но едва ли не более всего хотелось ему получить грамотную оценку своего труда. В Петербурге находились многие его давние доброжелатели и собеседники. В 1738 году (не совсем праведным путем) круто пошел в гору знакомый нам Артемий Петрович Волынский: он стал кабинет-министром и первым докладчиком дел у императрицы. Вокруг Волынского образовался кружок лиц, интересовавшихся теми же вопросами, что и Татищев. В этом кружке оказался и недавний сотрудник Татищева Андрей Хрущов, на сестре которого был женат Волынский; только что получивший должность обер-прокурора Сената знаменитый гидрограф Федор Соймонов; архитектор Петр Михайлович Еропкин, по выражению современника — «люди, славные своим разумом», а также другие давние знакомые.
   В какой-то мере кружок Волынского оправдал надежды Татищева. Волынский, Хрущов и Еропкин предоставили по приезде Татищева в Петербург вместе с замечаниями свои рукописи, из которых он сделал выписки. Почти все читавшие советовали перевести текст на современный язык. Не вполне удовлетворил их, видимо, вообще чересчур строгий, «академический» стиль Татищева. Но в целом «История» была принята как крупнейшее событие трудной для российского самосознания поры, то есть так, как она и заслуживала. Замечания Татищев учел. Ему оставалось лишь сожалеть потом, что рукописи, из которых он делал выписки, исчезли во время следствия по делу Волынского в 1740 году.
   Как и семнадцать лет назад, Татищев не знал о готовящейся против него кампании. Он испросил разрешения о поездке в Петербург для согласования большого числа разнообразных дел и в начале 1739 года выехал туда. А вскоре вслед за ним с готовым доносом выехал Тевкелев.
   Когда речь заходит о третьей следственной комиссии, нередко говорится о том, что врагов себе Татищев создавал сам. Какое-то основание для таких суждений он дал. Но вряд ли все-таки значительное. Все его ссоры обычно вызывались приверженностью к законности и целесообразности в собственной его трактовке. Примером превышения им полномочий явился арест (с наложением цепей) протопопа Антипы Мартинианова. Этот акт возбудил сильное негодование Синода, без санкции которого нельзя было поднимать руку на духовное лицо. Татищеву пришлось оправдываться перед самой Анной. Он признал себя виновным и «не по оправданию, но токмо ко известию» разъяснил, в чем заключается дело. Хозяин пожаловался на проживавшего у него протопопа: разломал у него баню, обидел «непристойными словами и поступками» жену хозяина, а затем «хозяйку оную бил запоркою», так что она, избитая, прибежала к Татищеву искать заступничества. Протопоп был, конечно, пьян, и Татищев его «велел посадить в канцелярии на цепь, доколе проспится». Протопоп сам просил не сообщать о его дебошах в Синод, и Татищев пошел ему в этом навстречу; Он спокойно сообщает, что «оный протопоп хотя и не часто пьян бывает, но когда напьется, то редко без драки проходит». В одной из таковых его основательно побили казаки — и за дело. На Татищева же протопоп в конце концов озлобился но другой причине: начальник экспедиции не позволил ему изгнать других попов, дабы в его мошну поступали все сборы с «команды». Подобные злоупотребления допускал Татищев и в ряде других случаев.
   Татищев понимал, конечно, что в Петербурге у него было больше врагов, чем друзей. Больше врагов было и на юго-восточной окраине. Если на Урале он сумел сплотить администрацию, подобрать деятельных и честных помощников, то в Самаре положение оказалось менее благоприятным. К Татищеву обычно тянулись честные и деятельные чиновники. В Самаре сразу его сторону принял Соймонов. Многие офицеры, желавшие послужить отечеству, и не мыслили себе более соответствующего их чаяниям начальства. Но честным людям вообще было трудно удержаться на службе. И вдвойне трудно — в столь неспокойном крае, каким было юго-восточное порубежье страны. Местные воеводы привыкли считать, что за злоупотребления с них никто ничего не спросит: Петербургу не до того. К тому же обычно у них имелись при дворе высокие покровители, которым регулярно отчислялась солидная часть награбленного с русского и нерусского населения. Это Татищев тоже, очевидно, понимал. Но вопрос стоял, в сущности, лишь так: либо он отказывается от своих идей, либо пытается выполнить поручения, навлекая ненависть местных административных хищников и возвышающегося над ними придворного многоглавого дракона.
   Коллегиальное управление, введенное в Оренбургском крае Татищевым, было не просто практической проверкой одной из его идей. Он таким путем имел возможность «раскрыть» того же Тевкелева, который вынужден был ставить подпись под решением или же обосновывать свое несогласие. А Тевкелев привык лишь к таким «доводам», как насилие или обращение к высоким покровителям, среди которых был и сам Остерман. Не слишком надеясь на порядочность центральных учреждений, Татищев засыпает их своими донесениями и предложениями, не без оснований опасаясь, чтоб его не обвинили в самоуправстве. За два года он успел обменяться с Кабинетом двумястами (!) донесениями и указами. Кабинет же обычно советовал держаться инструкции, в которой многие частные случаи, конечно, не были оговорены. Потом Татищева будут обвинять в том, что он делал не так, как следовало бы, а он мог отвечать, что им исполнялось коллегиальное решение с неизменным уведомлением о нем Кабинета.
   Открытая война против Татищева началась после того, как он в марте 1738 года в весьма язвительной форме отверг домогательства Бирона и Шемберга, пытавшихся через подставную фигуру заводчика Осокина заполучить гору Благодать. Бирон прямо поручает М. Головкину приискать материал, который помог бы очернить Татищева. Головкин постарался привлечь всех недовольных Татищевым. В результате главными его обвинителями оказались махровый казнокрад Шемякин, садист Тевкелев и другие подобные фигуры. Почти все свидетели обвинения были либо наказаны Татищевым за уголовные преступления, вроде полковника Бардекевича, или имели давнюю репутацию нечистоплотных торгашей, как купец Иноземцев, неоднократно битый кнутом на торгу за махинации. Доносу Тевкелева Бирон и Остерман немедленно дали ход, настроив соответственным образом императрицу. 27 мая 1739 года из Кабинета последовал указ о создании следственной комиссии для разбора обвинений против Татищева. 29 мая Татищев уже был отстранен от дел, лишен всех званий и взят под домашний арест. 17 июня на его место в Оренбургскую экспедицию был назначен Василий Урсов.
   Организаторы дела не особенно скрывали своих намерений. Состав комиссии должен был подобрать Сенат. Но двух членов ему Кабинет уже направил: это «лифляндских дел советник» при Камер-коллегии Эмме и «статсрат» (то есть статский советник) Центаровий. Ни тот, ни другой никакого отношения к Оренбургской экспедиции не имели. Зато и тот и другой были доверенными людьми Бирона. В свою очередь, Сенат назначил в комиссию известного клеврета Бирона Василия Яковлевича Новосельцева, позднее высланного из столицы по делу Бирона. Членами комиссии были назначены также член Военной коллегии Семен Караулов и два советника Юстиц-коллегии: Петр Квашнин-Самарин и Сергей Долгорукий.
   Кабинет предписывал вести следствие «со всевозможным поспешением и без всякого на обе стороны послабления безпристрастно, как е. и. в. указы повелевают». Члены комиссии этот выспренний язык понимали на свой манер. Они явно старались. Составили двенадцать томов следственного дела. Но поспешали они крайне медленно, поскольку конечный итог виден был и без этих двенадцати томов.
   Почти все свидетели против Татищева сами находились под следствием, и необходимо было разобраться с ними. Часть их дел комиссия закрывала, несмотря на очевидность преступлений «свидетелей». Так был «оправдан» полковник Бардекевич, безудержно грабивший башкир и попутно казну (причем в размерах, гораздо больших, чем обвинители на весьма сомнительных основаниях пытались приписать Татищеву). Не спешила комиссия принять какие-либо меры и против канцелярии Шемякина, где хищения и злоупотребления лежали на поверхности и самым непосредственным образом наносили заметный ущерб государственным интересам. Более чем за два года работы комиссия так и не подготовила заключения по делу самого Татищева. Но она постоянно создавала впечатление, будто в ее распоряжении находится важный разоблачающий Татищева материал.
   Донос Тевкелева, написанный рукой Бардекевича (по некоторым данным, родственника Тевкелева), являлся главным документом обвинения. Он состоял из двадцати восьми пунктов, одиннадцать из которых обвиняли Татищева в «непорядках», а остальные — во «взятках». В числе злоупотреблений Татищева значилось содействие им своим братьям. Младшего, Никифора, Татищев определил комиссаром по Оренбургской экспедиции и доверил ему финансовые дела. Никифор, как отмечалось, был непригоден к воинской службе (у него была парализована левая рука и волочилась левая нога). Но в делах хозяйственных сметку он имел. Ему и ранее Василий Никитич доверял свои дела по поместьям. И теперь Татищев, естественно, стремится обезопасить себя на таком важном участке, как финансы. По донесению Тевкелева Никифора отставили еще 3 апреля 1739 года, хотя никаких злоупотреблений за ним не значилось.
   Иван Никитич в 1738 году числился полковником Исетинского полка и, как доносил Тевкелев, при содействии Василия Никитича получил назначение воеводой вновь созданной Исетской провинции Оренбургского края. В августе 1739 года он был вызван в Петербург в Военную коллегию, а в сентябре 1740 года отставлен от службы и тоже отдан под следствие (в 1741 году его отпустили домой).
   Факт помощи Василия Никитича своим братьям, конечно, не может вызывать сомнений. Но так же несомненно и то, что эта помощь не была связана с действительными нарушениями законов. Не наносила она, очевидно, и какого-либо ущерба казне. Скорее наоборот.
   Другая группа обвинений Тевкелева — Бардекевича связана с выбором Татищевым центра управления краем. Обвинители считали, что таковым надо сделать не Самару, а Оренбург. Но Оренбург еще не был обозначен на карте: место «кирилловского» Оренбурга Татищев обоснованно отверг, а новый, отнесенный на 180 верст от старого (действительный Оренбург), еще не был построен. Татищев считал к тому же вообще преждевременным развертывать административное строительство в необжитом районе. Разумеется, все эти вопросы обговаривались им ранее на его коллегиях, и о своих действиях он уведомлял Кабинет.
   Третья группа обвинений касалась дипломатических данных Татищева. По мнению Тевкелева, Татищев неправильно вел себя с инородцами и не советовался с Тевкелевым по разным вопросам (например, по поводу подарков старшинам и т. п.). В этом плане между Татищевым и Тевкелевым были, по-видимому, и действительные расхождения. Позднее Татищев писал И. А. Черкасову, что Оренбургская экспедиция начата «по обману Тевкелева для чаемого великого прибытка». Татищев же «прибыв усмотрел, что оное вымышлено более для собственной, нежели казенной, пользы, стал истину доносить и те обманы обличать». Это, говорит Татищев, и озлобило против него еще более Бирона, Остермана и компанию Тевкелева.
   В перечне «взяток» Татищева упоминаются коровы, лошади, волчьи шкуры, овчины и т. п. Арест упомянутого купца Иноземцева объясняется попыткой получить взятку. Передача питейной торговли в нескольких новых городках в одни руки тоже, заставляет предполагать взятку. Вместе с другими обвинениями Татищеву комиссией было предъявлено 109 вопросов. Он справедливо писал позднее Черкасову, что «секретарь Яковлев» «сочинил... вопросные пункты, противные форме суда и точным указам», а «многое от себя прибавил, чего в челобитьях нет».
   Наученный прежним опытом, Татищев оказался «запасливым». Он отверг фактически все обвинения по службе, показав, что ни одного серьезного решения он не принимал без согласования с коллегами или одобрения сверху. Несостоятельными оказались и обвинения во взятках, вплоть до лошадей и коров, которых в степи могли давать и в качестве взяток, и просто дарили, не связывая это ни с какими услугами и обязательствами. В конечном счете Татищева обязали внести в казну 4616 рублей и 4 копейки за постройку домов для начальника экспедиции (этот дом он занимал сам как начальник) и канцелярии, за провиант, поставленный для экспедиции купцом Фирсовым (после отъезда Татищева ему из казны не было уплачено), за продажу в казну принадлежавших самому Татищеву юфтевых кож и за подарки от купцов и башкир товарами и лошадьми.
   Иными словами, Татищева заставили оплатить расходы казны, одобренные его канцелярией как целесообразные. И у него были основания с достоинством ответить на вопросы комиссии: «Мои дела свидетельствуют, что я, будучи при заводах, если б хотел наживать, мог сто раз более, нежели все неправо показанный на мне взятки, тамо получить. Как свидетельствуюсь моими всеподданнейшими поношениями и доказательствы, что Демидов за гору Благодать, прежде нежели другой кто об ней знал (то есть за передачу приоритета в ее открытии) 3000 рублей приносу просил, чтоб я по данной мне инструкции ему отдал; Осокин о той же просил и генерал-берг-директориум (речь идет о Шемберге) на то соизволили, за которое если бы я хотел безсовестен быть не пожалел бы он десяти тысяч, и мне было с генерал-берг-директориумом согласовать не трудно. Ему же Осокину Правительствующий Сенат определил за разоренной Табынской завод заплатить 25 000 рублей, но я, разсмотрев обстоятельства, не льстясь на обещания и не боясь гроз, не мог в том Правительствующему Сенату во всем согласовать... А затем не упоминаю от раскольников и от других по тысяче и по две приносимы не принял. В случае нужды не токмо мои собственные, но, занимая для себя у посторонних деньги, для исправления нужд казенных давал, и ныне в казне таких тысяча рублев».