Едва отъехав из Астрахани, Ганвей обратился к Татищеву с письмами, в которых выгораживал действия Эльтона или же отрицал очевидные факты. Татищев сообщил об этом в Петербург. Там соглашались с тем, что «Ганвей такой же интриган, как и Эльтон». Однако Татищеву советовали противодействовать представителям английской компании тайно, «под приличными предлогами».
   Обращался время от времени к Татищеву и Эльтон. Он жаловался на русских служащих, в частности, на Братищева и консулов прикаспийских городов — сначала Арапова, а затем Бакунина, — а также пытался снять обвинения в свой адрес. Василий Никитич посылал Эльтону подарки и приглашал его в Астрахань. Но тот от такого визита уклонялся. Он по-своему пытался «успокоить» Татищева: персидский флот якобы не может угрожать России, а может лишь служить препятствием для завоевательных планов русского правительства. В этом районе же выгоднее торговать, чем завоевывать территории.
   Ганвей продолжал защищать Эльтона, и Татищев настаивал, чтобы коллегия приняла более жесткие меры. Русский посланник сделал представление в Лондоне. В Петербурге стали создавать препятствия для движения товаров и лиц в адрес Эльтона. Но Коммерц-коллегия не поддержала внешнеполитическое ведомство и разрешила осуществлять эти операции, лишь заменив адресата: вместо Эльтона указывать Ганвея. Только обращение Коллегии иностранных дел в Кабинет министров и к императрице позволило добиться поддержки жесткой линии. Татищеву дали инструкцию при удобном случае захватить Эльтона.
   Ганвей в конце 1744 года снова направляется к Татищеву, надеясь выправить положение. У него сложилось впечатление, что Татищев получил из Петербурга нагоняй и потому изменил отношение к английской компании. Ганвей, видимо, рассчитывал, что Татищева можно подкупить, и он не скрывает своего разочарования. «Я явился к нему не с пустыми руками, — сетует он, — и, несмотря на то, в своих выражениях он едва переступил за границы самой общей вежливости». Татищев расценил деятельность Ганвея и Эльтона как враждебную России и не принял уверений Ганвея, будто к делам Эльтона он не имеет отношения. Но при этом «он с необыкновенной ловкостью умел обойти всякое резкое выражение в этом смысле». В Петербург же Татищев представил донесение, в котором был четко изложен смысл оправданий Ганвея.
   Василий Никитич, однако, решительно возражал против «азиатских» способов противодействия английской компании, предложенных Петербургом и на практике осуществлявшихся некоторыми чиновниками. Английские купцы жаловались, в частности, на Бакунина, стремившегося скрытно и по мелочам вредить им. Примерно такого же порядка действий правительство ожидало и от Татищева. Но он решительно отвергал методы, которые могли бы принести лишь бесславие России.
   Много неприятностей доставляла Татищеву необходимость разбираться во внутренней сваре русских чиновников. Так, Братищев и Бакунин вели между собой настоящую войну, обвиняя друг друга в ненасытном взяточничестве. Пришлось посылать третейского судью для разбора дела. В решении таких вопросов Татищев был особенно щепетилен и точен, проводя на практике различие между «мздоимством» и «лихоимством», тем более что ему по-прежнему приходилось отбиваться от обвинений в «любостяжании».
   Должно иметь в виду, что большая часть администрации в первые годы правления Елизаветы Петровны снова была посажена на «подножный корм». Татищев жалуется Черкасову на ущемление его чести через ущемление жалованья. Он напоминает Черкасову, что при Петре I в качестве берг-советника он получал оклад — шестьсот рублей в год. Полный оклад получал он и в Оренбургской комиссии. Полное жалованье ему было определено и при отправлении в Калмыцкую комиссию, хотя по настоянию Головкина за 1741 год ему было выплачено лишь половинное (против соответствующих армейских чинов) жалованье. С 1742 года он не стал получать его вовсе. «И нужда моя к тому влечет, — заключает Татищев, — что, не имея жалованья, ни от деревень дохода достаточного, надобно от денег своих прибыль искать».
   Справедливой Татищев считал оплату судебного разбирательства, но с непременным условием, чтобы таковая совершалась после суда, а не до вынесения окончательного решения. В свете этого принципа он оценивал и свои действия, и поведение подчиненных. Главным же источником его доходов являлась чисто коммерческая деятельность, которая в Астрахани приняла довольно широкий размах. Так, он купил на четыре тысячи рублей персидских денег, из которых наделал серебряной посуды. В письме Черкасову он сообщает, что можно было бы с выгодой покупать (и затем, очевидно, перепродавать) алмазы. Но он не мог делать это в достаточных размерах из-за отсутствия свободных капиталов. Можно, наконец, не сомневаться в том, что все наличные средства у Татищева всегда находились в обороте. Он неизменно следовал капиталистическому принципу: деньги постоянно должны находиться в движении.
   Из-за крайней бедности в людях в Астраханском крае трудно было создать какое-либо новое производство. Тем не менее благодаря стараниям Татищева здесь было налажено производство шелка, а также предпринимались попытки к разведению хлопка. С целью расширения ремесел и торговли Татищев отовсюду приглашал в Астрахань торговых людей. Из-за подозрительности русской администрации осуществлять это было нелегко. Дело в том, что обычно через купцов вел разведку в странах, подлежащих нападению, Надир-шах. Это было известно в России. Поэтому консул Бакунин предложил даже проверять переписку персидских и армянских купцов. Татищев же решительно возражал против такой меры. «Сие он, господин консул, — пояснил Татищев, — требует весьма неприличного дела. Ибо купцы пишут к своим корреспондентам о таких секретных подробностях, что ежели о том другой уведает, то может им в капитале их причиниться немалая трата или и купечеству их повреждение. И если их к тому принуждать, то, конечно, торг может не только не размножаться, но и пресечься. Опасаться же шпионства их никакой важной причины мы не имеем»
   «Утеснения» купечеству были в обычае феодальной администрации. И Татищев постоянно ходатайствует перед Петербургом об отмене тех или иных ограничений. Так, он, в сущности, добился восстановления в Астрахани армянской общины, которая была уничтожена в первой четверти XVIII века. В Петербурге его поступок вызвал беспокойство и подозрительность. И в письме к Черкасову он оправдывает свои действия тем, что «знатных капиталистов в подданство российское призвал и фабрики знатно через них умножил». Татищев выражал обоснованную тревогу, как бы из-за притеснения администрации призванные им «капиталисты» «паки не разъехались». Обращаясь к истории, он приводит пример с Хазарским каганатом, могущество которого строилось лишь на торговле. «Многолюдство и богатство» — главные показатели государственной мощи, «а богатству, — полагал Татищев, — корень купечество и рукоделие».
   Между тем все явственней становилось опальное положение Татищева. Труд его не замечался и не оплачивался. В 1743 году он жалуется Черкасову, что генерал-майоры Бакар и Долгорукий без него «делать ничего не могут», но они получают полное жалованье и награды, он же не может добиться простого увольнения от дел. В 1744 году он снова сетует: «за огромный (и, добавим, весьма плодотворный) труд не токмо награждения не вижу, но и надежды не имею, паче же от злодеев горестное оклеветание и поношение терплю, и мой труд другим приписав, награждение и милость у ее величества исходатайствовали — мне же и жалованья дать не хотят». Паразитировавший на деятельности Татищева Долгорукий не только получал чины и награды, но и оскорблял Василия Никитича напоминанием о том, что следствие над ним не закончено, что с ним еще посчитаются.
   Татищев, по-видимому, никак не мог примириться с мыслью, что и новому правительству соображения «общей пользы» служат лишь прикрытием далеко не бескорыстных интересов. В 1743 году Сенат разослал «Росписание высоких и нижних государственных и земских правительств» — проект нового административного устройства. Татищев отозвался на него «Напомнением», которое вместе с запиской о событиях 1730 года направил в Сенат Н. Ю. Трубецкому. В записке содержится критика существующего территориального деления. Ошибки были допущены как из-за отсутствия карт и спешности выделения губерний, так и из-за корыстных побуждений отдельных губернаторов и секретарей, которым было поручено дело. Так, Меншиков Ярославль и Тверь приписал к Петербургской губернии, а Гагарин — Вятку и Пермь к Сибири. Секретари же «по щедрым просьбам» разные города «из одной провинции в другую переписывали».
   Напоминает Татищев и о своей теории происхождения власти и государственности, а также о трех формах правления и смешанных, равно целесообразных в разных условиях, «взирая на состояние народа», не уточняя, что именно целесообразно для России.
   В специальном разделе говорится «О порядках и законах к приобретению пользы и отвращению зла». Татищев повторяет некоторые положения, высказанные им в «Разговоре», в частности, о полезности веротерпимости (за исключением иудаизма и «афеистов учения»). Важной задачей правительства Татищев по-прежнему считает организацию «научения от младенчества разуму», поскольку через учение происходит «главная государству польза». Он указывает на пример «европейских областей», где «как монархии, так и республики ревностно прилежат и великих на то иждевений полагать не жалеют». Снова дается экскурс в историю, напоминается об указании Петра устроить училища по епархиям. Но дело это заглохло и теперь не блещет, хотя императрица «ревностию отеческою возбуждаема, великими щедротами основанные академии, училища снабдевать изволит, через что в совершенное цветущее состояние придти могли, и может приведется».
   Вновь Татищев настаивает на большем значении судоустройства, нежели военной мощи. «Если вражды умножатся, — говорит он, — междуусобие родится, и весь народ легко в смятение придти может, тогда ни великие богатства, ни сила войска крайнему разорению воспрепятствовать не могут». Очевидно, за упорядочением судопроизводства Татищев видит справедливое с точки зрения государственных потребностей разрешение социальных противоречий. Соответственно нужны и люди, которым противостоящие стороны могли бы доверять. Для государства важнее всего иметь достойных судей. А достоинство, подчеркивает Татищев, «состоит не в чести природной, или заслугами приобретенном в чине, но в природном уме, благонравии и через науку приобретенной мудрости». Истина, следовательно, отнюдь не сопутствует господствующему классу: она за пределами сословного деления. Мудрость же приобретается лишь учением.
   Выведение главной с точки зрения Татищева должности за пределы сословных перегородок — факт в высшей мере примечательный. Он показывает, как далеко готов был идти Татищев навстречу желаниям низших сословий во имя государственной пользы. Можно сказать также, что именно в этом направлении работала его мысль. Реальная жизнь давала прямо противоположные примеры. «Хотя бы смотря на природный ум и благонравие в судьи выбирали, — сетует Татищев. — Кто не может ужасаться или с горечью удивляться, когда видит, из войска за пьянство, воровство или иное непотребство и за леность изгнанного, судиею немалого предела? Кто должен в таких непотребствах ответ перед богом дать, кроме определяющих неосмотрительно?» Иными словами, виноваты в этом беспорядке сами верхи, которые и назначают судей из числа отчисленных из армии по старой традиции как бы на «кормление».
   Те же силы мешают и приведению в порядок законодательства, отделению судопроизводства от правосудия и т. п. Петр неоднократно напоминал Сенату о необходимости составления нового Уложения. Но тем, кто «обыкли с большею их пользою в мутной воде рыбу ловить, было неприятно». Комиссия вроде бы и была создана, да лишь для пустых разговоров. К тому же «ни единого не токмо в законах, но ни в грамматике ученаго определено не было». Поэтому «оное близь тридцати лет без всякого плода и надежды тянется, хотя бы оное искусным в год, а конечно не более двух, сочинить возможно». Татищев видит, что виновны в таком положении лица, стоящие на самом верху. Но он никак не может примириться с тем, что наверх их заносит сама существующая система.
   В разделе «О мудрости экономии» Татищев оговаривается, что писать об этом надо много. Пока же он напоминает о самом необходимом: «1) умножение народа, 2) довольство всех подданных, 3) побуждение и способы к трудолюбию, ремеслам, промыслам, торгам и земским работам, 4) умножение всяких плодов от животных и рощений (то есть растений); 5) научение страху божию и благонравию, 6) умеренное употребление имения». Таким путем каждый в отдельности и государство в целом «обогащается, усиливается и славу приобретает».
   В последнем разделе говорится о необходимости строгой субординации чинов и должностей, с соответствующей каждому званию «честью». «Ежели кто на чести оскорблен бывает, — полагал Татищев, — то, конечно, или в верности, или в прилежности ослабевает, а из того великий вред происходит». Особенно возмущается Татищев тем, что мелкий чиновник центрального аппарата указывает «генералу или губернатору, правящему целое царство, да еще с неучтивыми угрозами и досадительными включениями». Татищев думает, что все это происходит лишь потому, что нет четкого описания гражданских чинов и их субординации. Между тем иначе и не могло быть, когда «персоны управляют закон», а не «законы управляют персонами».
   Исходя из принципа, что «честь и преимущество» должны соответствовать «поверенности и власти», Татищев предупреждает и о том, что при проведении его в жизнь надо соблюдать «умеренность и осторожность», дабы «некоторые в отдалении получа надмерную власть, великий вред или совершенное падение государств» не причинили. У нас это, добавляет Татищев, «учинить и в безопасности всегда быть удобно». Но как и перед кем должно отвечать «высшее правительство»? Каким образом лишить традиционных «удобств» титулованных и нетитулованных административных хищников? На это у Татищева ответа не находится. И неудивительно: на него нельзя было дать ответ в рамках существующего строя.
   Если учесть, что вместе с «Напомнением» Татищев прислал в Сенат и свою записку о событиях 1730 года, то можно представить, насколько глубоким должно было быть раздражение и возмущение многих сенаторов. Татищев косвенно и прямо напоминал об их поведении в смутные месяцы января — февраля 1730 года. Он напоминал им о «должности» правителей, каковой они исполнять не собирались. И в деятельности, и в записках Татищева они увидели прямой вызов себе. Очевидно, соответственным образом дело было доложено и императрице.
   Направить царский гнев против Татищева было совсем нетрудно. Елизавета Петровна могла, например, прийти в суеверный ужас от сообщения, что Фридрих II — этот «Надир-шах прусский» — не ходит в церковь. А что же говорить про Татищева, который и не скрывал антипатии к духовенству? Снова поползли слухи о «любостяжании» астраханского губернатора. Черкасов предупредил об этом Татищева. И тот, очевидно, имел основание заверить Черкасова, что никто его «копейкой не обличит». Сенат, не имея ничего против последних лет работы Татищева, возбудил старое дело все с тем же Бардекевичем (которого Татищев якобы оклеветал) и все с теми же 4616 рублями иска, из которых 1441 рубль шел на возмещение содержания Следственной комиссии и 2645 рублей за постройку казенного дома в Самаре, который все это время использовался как казенное учреждение и перестраивался за казенный же счет. Не более обоснованными были и другие финансовые начеты. Главное же заключалось в иных пунктах обвинения: так называемых «упущениях» по службе. Несколько пунктов этих «упущений» отмечали его сознательную позицию во время башкирского мятежа: стремление не допустить бездумных разорений и казней. Другие обвинения касались его попыток поправить прожекты и просчеты, связанные с продвижением к Средней Азии.
   В апреле 1745 года сенатская комиссия обвинила Татищева по этому делу. Надуманность обвинений была настолько очевидна, что обер-прокурор Брылкин опротестовал заключение. Не был с ним согласен и генерал-прокурор Н. Ю. Трубецкой. Но как раз в это время их отношения с Татищевым испортились. Трубецкой возглавил новую комиссию, которая в августе утвердила это решение.
   Никита Юрьевич Трубецкой был личностью весьма противоречивой. Родственные связи выводили его на самый верх. Его сестра — жена С. А. Салтыкова — была близка самой Анне Ивановне. Первой женой его была дочь Головкина, второй — вдова М. А. Хераскова, перешедшего в Россию вместе с Д. Кантемиром. Может быть, отсюда его неизменное покровительство А. Кантемиру и, естественно, Хераскову. Трубецкой любил «ученые» компании, готов был покровительствовать просвещению и в какой-то мере свободомыслию. В то же время за ним следовала репутация человека сомнительного. О нем говорили, что он «лежал на ухе» у Бирона, то есть шпионил. Многие, видимо, догадывались и о его масонских связях. Черкасов настаивал на том, чтобы Татищев прекратил переписку с Трубецким, поскольку общение с ним роняло Татищева в глазах некоторых вельмож. Татищев, плохо осведомленный о петербургских придворных склоках, подчинился этому требованию. К тому же он столкнулся с Трубецким по вопросу о рыбных промыслах Астрахани. Вопреки предостережениям Татищева Трубецкой содействовал в передаче их на откуп московским купцам, чем наносился серьезный ущерб экономике Астрахани и вызывалось недовольство населения.
   7 августа 1745 года Сенат предложил императрице освободить Татищева от занимаемых должностей, «видя его невоздержание и опасаясь, чтоб и потом не последовало какого-либо ущербу и упущения»; 4616 рублей с него немедленно взыскали. «Изустным указом» императрицы Татищеву предписывалось «жить в своих деревнях до указу, а в Петербург не ездить». Даже и удаленного от дел Татищева правительство боялось. И конечно, не из-за его мнимого «невоздержания».
   Причины травли Татищева коснулся Ганвей: «Зависть к способностям Татищева между учеными» и «месть ханжей за его неверие», которое, по мнению Ганвея, «было велико». О том же писал находившийся на русской службе Иоган Лерх, «доктор и коллежский советник», проезжавший через Астрахань в 1745 году по пути в Персию. Лерх называет Татищева «известным ученым», «который незадолго перед тем устроил Оренбургскую губернию». «Он говорил по-немецки, имел большую библиотеку из лучших книг и был сведущ в философии, математике и особенно истории. Относительно религии он держался особых убеждений, за которые многие не считали его православным. Он был болезнен и худощав, но в делах очень сведущ и решителен, умел каждому подать добрый совет и помощь, особенно купцам, которых привел в цветущее состояние».
   Научная деятельность Татищева продолжалась и в Астрахани. Он неустанно напоминает о необходимости проведения межевания и составления ландкарт, продолжает работать над «Разговором» и «Историей», готов теперь писать историю царствования Петра, поскольку «многие пресеклись, или под защитою е. и. в. будут безопасны». Татищев полагал, что императрица таким трудом могла бы воздвигнуть родителю более величественный памятник, «нежели великим иждивением древле в Египте и Риме музолеями». Но подследственному вольнодумцу, очевидно, опасались поручить столь ответственное дело, как поучение живущих прославлением умерших.
   В 1742 году Татищев написал «Краткие экономические до деревни следующие записки». Поводом для их написания могло явиться получение деревни под Симбирском сыном Евграфом. Рассчитывал же Татищев, конечно, на более широкого читателя, как для широкого круга предназначились и все другие его записки. Именно в этом размышлении сказывается перекличка с некоторыми проектами Маслова, которых он видеть, очевидно, не мог. И если к сходным выводам два автора не пришли совершенно независимо друг от друга, то остается предполагать, что им доводилось обсуждать эти вопросы в Москве или в Петербурге в зиму 1734 года.
   «Записки» адресованы владельцам крепостных крестьян. Здесь нет размышлений о достоинствах или недостатках крепостного труда, что встречается в некоторых других работах Татищева. Он исходит из существующего положения, и задача заключается в способах подъема благосостояния как помещиков, так и крестьян. Обращается Татищев именно к помещикам, и советы его следует оценивать в сопоставлении с реальной хозяйственной деятельностью помещиков этого времени.
   Первое, что можно отметить как нечто безусловно существенное, — это отрицательное отношение Татищева к барщине, которая в XVIII веке как раз и приняла наибольший размах. Барщину он допускал только в том случае, если помещик сам наблюдал за хозяйством. В случае же, если управление деревнями осуществлялось через старост и приказчиков, Татищев считал барщину недопустимой: необходимо было отпускать крестьян на оброк.
   В XVIII веке помещичьи владения обычно были раскиданы по разным уездам и губерниям. При таком положении барщина допускалась лишь в той деревне, где непосредственно жил помещик. Остальные должны были находиться на оброке. Какое это имело значение в социальном плане, можно судить по известным строкам Пушкина: «Ярем он барщины старинной оброком легким заменил, и раб судьбу благословил».
   Для Татищева требование перевода крестьян на оброк имело и иное значение. Он был последовательным сторонником перевода отношений в товарно-денежную сферу. Оброк не просто оставлял больше возможностей для развития крестьянской самодеятельности. Он подталкивал замену натурального хозяйства предпринимательско-денежным.
   Нередко обращают внимание на жесткие требования Татищева к распорядку жизни крестьян. Это верно. Но жесткими требованиями Татищев отличался во всем и ко всем. Детальную регламентацию можно наблюдать и в наказе шихтмейстеру, и в инструкциях учителям, и в других его наставлениях подчиненным. Безделья Татищев не терпел, к кому бы это ни относилось. Поэтому неверным было бы видеть в тех или иных советах Татищева жадность эксплуататора. Смысл здесь в другом. Татищев выискивает как бы наиболее целесообразные нормы для всех заинтересованных сторон, имея непосредственным адресатом помещика.
   В Записках Татищева много полезных советов, заимствованных не только из личного опыта (сравнительно небольшого), но и из литературы, прежде всего иностранной. Некоторые из них и ныне не потеряли значения. Так, Татищев советует для экономии труда сеять весной сразу яровые и озимую рожь, причем после уборки яровых рожь остается на засеянном участке до будущего года. Даются также советы по утилизации конского навоза (он пригоден в качестве вторичного корма; этим вопросом занимаются и в настоящее время). Вместо обычной в то время трехпольной системы Татищев предлагает вводить четырехполье, причем четвертое поле у него — полевой выгон для скота. Таким образом сберегается от вытаптывания луг и обеспечивается естественное удобрение полевого участка.
   Девиз Татищева — стремиться к тому, чтобы «ничто, произращенное от бога, данное нам в пищу, втуне по нашей лености пропасть не могло». Поэтому он обязывает приказчиков и старост неустанно наблюдать за заготовкой солений, варений и т. п., дает длинный перечень культур, подлежащих заготовке. И если окажется, что «в чем потребно надобности в дому состоять не будет, то все оное можно будет продать, а хотя и крестьянам отдать весьма полезно».
   В социальном плане интересно установление Татищевым норм соотношения барской и крестьянской запашки. Известные мыслители петровского времени И. Т. Посошков и А. П. Волынский считали, что крестьянский надел должен составлять две десятины в поле, то есть шесть десятин. (Десятину тогда считали восемьдесят на сорок сажен, то есть около полутора гектаров.) Татищев определял норму в три десятины в поле. В районах же малоземельных допускался надел в одну десятину, но при условии, что крестьянам принадлежало бы не менее половины всего земельного фонда. В противном случае помещик должен был вообще отказываться от барской запашки и отпускать крестьян на оброк, дабы они могли прокормиться за счет ремесел и отходов. В реальной же практике XVIII века даже в дворцовых подмосковных селах надел был не выше десятины в поле.
   По расчетам Татищева, одно тягло, состоявшее из мужа и жены (с неженатыми детьми), должно было обрабатывать не более десятины в поле помещичьей земли, а также выполнять соответствующий объем других работ. Таким образом, рабочее время распределялось из расчета: четвертая часть помещику, три четверти — крестьянину. Барщина при таком раскладе не должна была превышать двух дней в неделю в страдную пору. На практике она была в XVIII веке значительно выше, а официально рекомендованная в конце столетия трехдневная барщина воспринималась как известное ее ограничение.
   Урожайность полей, особенно в нечерноземной зоне, зависела непосредственным образом от количества скота и, следовательно, возможности унавоживания почвы. Разрушение этого баланса — наиболее явный показатель кризиса сельского хозяйства, неотвратимо ведущего к обнищанию основной массы крестьян. По подсчетам специалистов, унавоживание одной десятины пара требовало шести голов крупного рогатого скота или соответствующего количества мелких домашних животных (из расчета десять овец за голову крупного рогатого скота). Практически для нужных норм скота повсеместно недоставало. В дворцовом селе Коломенском навозом обеспечивалась лишь пятнадцатая часть посевной площади. Близкая картина наблюдалась и в других хозяйствах центрального района. Обычно крестьянский двор насчитывал одну-две головы крупного скота, таких же, кто имел больше двух голов, было меньше, чем вообще не имевших скота.