На прощанье Щапов предупредил жену тихим, спокойным голосом, не тратя лишних чувств: «А коли удумаешь вертеть не по-моему, убью». И на это тоже Татьяна деловито, без признаков страха в лице, согласно кивнула.
   Он мог сколько угодно тешиться своим полновластием, но на самом деле женой -хотя она и намеревалась в точности исполнить все его приказы — правила вовсе не покорность. Так уж сошлось, что все действия по мужниному плану отвечали её собственным желаниям. Ей опостылело Терново, бессмысленно отнявшее у неё пять лет жизни — лучших, молодых лет…
   К тому же в эти последние месяцы, как раз начиная с появления нового директора, она чувствовала своё все усилившееся одиночество: новым порядкам в заповеднике Татьяна мало сочувствовала.
   А как пережить лишение небольших, но всё же чувствительных и привычных побочных доходов, которые Татьяна получала перепродажей пушнины? Бывало, иной охотник не ленился сделать тридцатикилометровый крюк, чтобы без хлопот получить за шкурку куницы деньгами или сразу вином, а теперь словно и дорога забыта в Терново. Нового директора боятся фартовые охотнички!
   Но главное, Татьяна, знавшая, что у Захара припрятано золотишко, лишь на этот раз, исподтишка наблюдая за уверенной, властной повадкой мужа, твёрдо поверила, что золота у него действительно много и что оно может попасть в её руки. А иначе куда же ему деться? Она, конечно, потребовала, чтобы муж точной цифрой определил обещанную ей для начала половину сокровища, и когда тот не словами, а на пальцах, опасливо оглянувшись на занавешенное окно, ответил на её вопрос, несколько даже побледнела. Оставшись одна, Татьяна, несмотря на поздний час, не легла спать, а, сняв с этажерки канцелярские счёты, принялась щёлкать костяшками. И чем больше костяшек перелетало под ударами её пальцев, тем бледнее она становилась, причём лицо её при этом заострялось и твердело, теряя привлекательность. Наконец она замерла, заворожённо глядя на рядки костяшек, и прошептала пересохшими от волнения губами: «Не сносить тебе головы…»
 
   Щапов не мог прийти на свидание: уже два дня он гнался за неизвестным грабителем.
   Странная это была погоня. Следы показывали: впереди спокойно идёт тигр, за ним примерно сутки назад увязалась росомаха, а за ними тащится на лыжах человек с украденным золотом в котомке. Что касается росомахи, то тут Щапову всё было ясно. Как охотник, он не раз примечал, что хищник поменьше иногда норовит держаться поблизости от крупного. Хитрость невелика: надеется, значит, поживиться чужой добычей. Но вот зачем знатец таёжный, — а Щапов по многим признакам уже убедился, что его обидчик человек бывалый, — зачем он день за днём ноги мнёт? Зачем заимки стороной обходит? Зачем не спешит отнести богатство домой и припрятать? Или мало ему? Ещё и тигра, что ли, рискуя жизнью, хочет добыть?
   Впрочем, похититель сам себя выдал — не без усердных, впрочем, трудов Щапова, который уже затемно, несмотря на усталость, не поленился вскарабкаться на высокую сосну, откуда и увидел маленькую звёздочку костерка на склоне уже пропадавшей в тёмном небе сопки.
   Нетерпение охватило Щапова. Он ринулся в вечерний сумрак и прошёл ещё километр или два, пока наконец не одумался, не рассудил, что в ночи он как пить дать потеряет след, а если не потеряет, то к утру, это уж точно, обязательно обессилеет. А силёнка-то как раз и понадобится…
   Ему и в голову не приходило, что он, нагнав похитителя, мог бы, например, попросту потребовать, чтобы тот отдал похищенное. Нет, только план убийства укладывался у него в голове: выстрел в спину. Завтра всё это произойдёт. И пора: харчей оставалась лишь краюшка хлеба, а стрелять, чтобы разжиться дичиной, он, разумеется, не рисковал, боялся обнаружить своё присутствие.
   Ночевал Щапов по-звериному, без огня. Спал вполглаза, то и дело вскакивая, чтобы согреться. Задолго до рассвета был в пути, а часам к одиннадцати заметил покинутое кострище. Потом шёл, взмокший, хрипящий, ещё часа два и вдруг — вопреки даже самым своим обнадёживающим расчётам — настиг похитителя.
   Щапов замер. Так жаждать этой встречи, столько готовиться к ней, мысленно выверяя каждый её миг, итак оплошать! Неизвестному стоило лишь повернуть голову, и он увидел бы своего преследователя, а между тем карабин пока что висел за плечами, его ещё надо было снять, затем щёлкнуть затвором, а это звук довольно громкий…
   Шли секунды. Щапов в растерянности шарил рукой по ложе карабина. Его глаза, впиваясь в жертву, раскрывались все шире и шире. С изумлением он узнавал того, с кем изрядно был уже знаком и кого никак не ожидал встретить так далеко от заповедника. И, разумеется, отнюдь не желание пощадить Белова ради доброго знакомства охватывало Щапова. Сумбурно перепутанные, нелепые обстоятельства наконец в понятном порядке укладывались в его голове: ну конечно, именно он, этот директор, который суёт нос туда, куда нормальным людям и в голову не придёт соваться, способен отыскать самую крепкую захоронку!
   Щапов скинул рукавицы, сдёрнул из-за плеча карабин и осторожно двинул затвор. Белов ничего не услышал.
   Затаив дыхание, Щапов приложился, но фигурка с зачехлённым ружьём и с отчётливо видной котомкой (в которой заветные жестянки!) и на миг не удерживалась в скачущем прицеле: после предельного напряжения погони тряслись руки.
   Он поспешно присел, намереваясь бить с колена, однако неровность рельефа тотчас скрыла Белова — видимой осталась только его шапка-ушанка. Тогда Щапов зыркнул глазами по сторонам в поисках твёрдой опоры для карабина. Вокруг был редковатый, с кустарниковым подлеском и с сухим хламом пихтовник. У ближайшего, шагах в пяти, толстого дерева — подходящий, на полутораметровой высоте сучок… Согнувшись, Щапов рыскнул к этой пихте, но тут снег под ним с треском разверзся, и он, чудом сдержав ругательство, провалился вниз.
   Ничего невероятного в этом падении не было. Падая, Щапов сообразил, что только волнение скрыло от него несомненные признаки ловчей ямы, прикрытой ветвями и занесённой снегом. О ней говорили завалы сушняка, даже остатки плетня, сооружённого таким образом, чтобы понуждать зверьё направляться в её сторону, — ловушка старая, заброшенная охотником и давно разгаданная копытными, проложившими свою тропу где-то неподалёку.
   И ещё сообразил, ворочаясь на груде тронутых тленом оленьих костей: не надо ему пока вылезать из ямы. Привлечённый шумом Белов сейчас залюбопытствует и подойдёт посмотреть, что за зверь попался в ловушку. Он нагнётся и будет убит выстрелом в упор. Насторожённо прислушиваясь, Щапов выставил перед собой карабин и стал ждать.
   Но понапрасну он терял драгоценное время. Следопыт, конечно же, сразу повернулся в сторону шума, увидел взвившееся за бугром облако и решил, что это выводок тетеревов, сидевший, зарывшись в снег, и не стерпевший наконец присутствия человека. Он некоторое время смотрел в ту сторону, ожидая увидеть взлетающих птиц, но, не дождавшись, в рассеянности решил, что так и надо: птицы прошли низом. С тем он снова углубился в записи:
   «…Маршрут тигра определённо склоняется к круговому. Не удивлюсь, если он рано или поздно замкнётся, ограничив пространство, которое зверь считает своей личной территорией…»
   Да, но почему вот уже два дня зверь ничего не ест? Почему ни косулями, ни кабаргой, ни кабанами не занимается? Аппетит пропал? Такое впечатление, что какая-то идея владеет им, он весь сосредоточен на ней… Вперёд, вперёд, только марш-бросок может дать ответ.
 
   Падение в яму недёшево обошлось Щапову. На одной лыже оборвался ремешок, другая треснула и, наверное, развалилась бы надвое, если бы не упрочнявший её намертво наклеенный рыбьим клеем камус. Починка, даже и на скорую руку, потребовала времени, а хорошего результата не дала: идти на изуродованных лыжах было пока можно, но с постоянной опаской — не разгонишься. «Ужо твои заберу», — злобно сказал Щапов.
   А между тем шансы Щапова на овладение теми лыжами неуклонно уменьшались. Георгий Андреевич, положив считать пустяками тревожное опухание ног и общую усталость, одолевал километр за километром.
   Во второй половине дня след тигра повёл зоолога по правому берегу реки Чунь, в обхват бугрившейся на мелких сопках тайги. На открытых и ровных участках речка спокойно текла подо льдом, но в узких местах, на стремнинах, она ещё вовсю показывала свой норов — звенела, пенилась, билась о камни, выплёскивала на мороз воду, быстро превращавшуюся в волнистые, зеленоватого цвета наледи.
   Неожиданно тигр резко повернул налево, к реке, и перешёл на другой берег по стволу вывернутого с корнем огромного дерева. Мост этот показался весьма сомнительным Георгию Андреевичу, но, делать нечего, пришлось последовать примеру зверя — тоже пройтись, балансируя над бурлящей, стиснутой скальными обнажениями речкой.
   — Ведь шли же там — и мне хорошо, и вам нормально… И зачем, скажите на милость, вас понесло переправляться? — подосадовал зоолог.
   Вскоре с редколесного склона, с высоты, он увидел на оставленном берегу чёрную от старости избушку — охотничью заимку. Она-то, без сомнения, и была причиной обходного манёвра тигра.
   Избушка оказалась обитаемой: перед входом расчищено, и грудится по-хозяйски внушительный запас топлива. Георгий Андреевич отцепил лыжи, приставил их к стене и взялся было за подпиравший дверь кол, но тут собачий негромкий и короткий лай — не злобный, а с повизгиваньем, — заставил его обернуться.
   Чёрная, с белым галстучком, с упруго завёрнутым хвостом поджарая лайка, искоса посматривая на пришельца, суетливо перебегала от кустика к кустику — делала вид, что занята чем-то очень важным, своим. Её лай предназначался не Белову — предупреждала приотставшего хозяина: у нас гость. Приглядевшись, Георгий Андреевич подивился: собака была знакомая, из Тернова, принадлежавшая Виктору Митюхину.
   — Курок, ах ты, собачий сын! Ты откуда взялся?
   Пёс встрепенулся, в улыбке показав зубы: я, мол, тебя тоже знаю. Повёл носом в ту сторону, откуда появился, — там, среди деревьев, уже мелькали, приближаясь, Две фигуры: Митюхин в оленьей малице и Своекоров в таком же, как и у Георгия Андреевича, полушубке военного образца. Подошли. Чуть запыхавшись, с изумлением уставились на измождённого, обросшего (бородка с сильной проседью) человека. Оба румяные, свежие, выгодно от него, бледного, отличающиеся. Переглянулись что-то по-своему поняли; лица сделались виноватыми!
   — Господи, Георгий Андреич! Ты, стало быть, по нашу душу? Вот ведь где сыскал, — промямлил Митюхин.
   — А вы от меня скрыться решили? Не вышло! — хохотнул Белов, но сразу же серьёзно признался: — Я и сам своим глазам не верю.
   Распахнув наконец дверь избушки, Белов замер на пороге, остановленный ринувшимся наружу потоком ощутимо густого, терпкого тепла.
   — У вас тут хоть топор вешай.
   — Это ты, видать, к воле привык.
   После ужина — а ужин был хоть и без кулинарных затей, но с размахом (хозяева со скрытной заботливостью подкладывали и подкладывали гостю громадные куски распаренной ароматной кабанятины), когда Георгий Андреевич, распростившись со своим аскетизмом, засоловевший, рухнул на нары, Своекоров сказал, мечтательно усмехнувшись:
   — Тигрюшка тебя к нам привёл, вон оно что. А ведь известный он мне зверёк, ей-богу, известный. Я в него и целился однажды, и только бы пальцем нажать… Дай бог памяти, чтобы не соврать, в тридцать седьмом ещё году, ещё прежде того, как мы с Витюхой в заповеднике стали работать, я этого тигрюшку вот здесь, на Чуньском ключе, приметил и не раз следил. И проходил он ну вот в точности, как и теперь. Брать его я почти не мечтал, побаивался: ружьишко плохонькое, одноствольное — подранишь, он тебе такого задаст! Однако пристал ко мне маньчжурец один, Ваном его звали. Поддался я, соблазнился. И аккурат в это время, в декабре, тигрюшка мой и появляется. А мы с братом, на войне погибшим Василием, так-то же вот на заимке куковали. Появляется он и, известно, мимо. Но след ночью положил, а утром я след тот увидел и сразу рассчитал все как есть, потому как мне всё уже было известно, весь его, значит, дальнейший путь…
   — То есть?! — Белов быстро сел, свесив босые, натруженные ноги.
   — А очень просто. Он отсюда прямиком машет до самого того места, где Чуньский ключ сливается с Пусутинским, а дальше по Пусутинскому и бежит, уже вверх, значит, по течению…
   Ї Стоп, — сказал Белов. — Давай-ка, Степан Иваныч, по карте посмотрим. — И вытащил из мешка свою затрёпанную трёхвёрстку. Своекоров без размышлений прочертил по ней пальцем дугу.
   — Вот как, — догадался Белов.. — Ты вот в этом месте водораздел пересёк и вышел ему наперерез. Здесь пятнадцать километров, не больше.
   — Ну! А ему-то все пятьдесят чесать! Я и говорю Василию: побежали! Он — ни в какую. Не за своё, говорит, дело не берись. Твоё, говорит, дело белку стрелять. Ну а я молодой ведь был, полетел. И надо же, как только выбрался на Пусуту, залёг за камушком, часу не пролежал — идёт!
   — Во-во, теперь расскажи, как ты сдрейфил, — снова вмешался Митюхин.
   — Помолчи ты! Не сдрейфил я, не сдрейфил! Поверишь ли, Георгий Андреич, сам до сих пор не пойму, что на меня нашло. Оцепенение какое-то. Ведь он в двадцати метрах от меня прошёл, и я только шевельни пальцем — и пуля у него в сердце. А не пошевельнулось, ну что ты будешь делать!
   — Будем считать, что ты его пожалел. Большое тебе за это спасибо. Иначе здесь бы сейчас не разговаривали. — И Белов вдруг осуждающе, как на живое враждебное существо, посмотрел на свои разбитые валенки, которые Митюхин пристроил подсушить к горячей каменке. — А зачем же всё-таки тигру было эти лишние пятьдесят километров лапы мять, раз он мог и покороче пройти?
   — Ну уж этого не знаю, не спросил у него. Вот ты увидишь его в другой раз, сам и спроси. Он тебе скажет.
   — А ещё интересно вот что, — врастяжку пробормотал Белов и с ненавистью покосился на свою обувь. — Я, как по-вашему, найду ночью эту самую прямую дорогу к Пусуте?
   — Ноочью? Али и впрямь что спросить у него надумал? Да ведь ни звёзд на небе, и места не знаешь. Ночью, скажешь тоже. Аккурат заблудишься либо ноги переломаешь.
   Охотники с изумлением уставились на Георгия Андреевича. Он тяжело вздохнул.
   — Надо идти, а то снегопад мне все наблюдения испортит… Пойду потихоньку. По компасу. К утру как-нибудь дотяну до Пусуты… — И стал медленно сползать с нар.
   — Постой-ка, Георгий Андреевич, — сказал Своеко. ров. — Экая у тебя неволя! Не шибко мы оба грамотные и задачу твою полностью не сознаём, а всё ж таки в ночь живого человека из дома выпускать нам неудобно. Конечно, раз надо, иди. Однако с толком планируй. Сейчас ложись и спи, а часа в два с половиной мы тебя разбудим, и кто-нибудь из нас тебя проводит. Либо я, либо Витюха. Мы-то в этих краях и с завязанными глазами пройдём. И будешь ты точно к рассвету на Пусуте.
   — Ох! — сказал Белов и, закрывая глаза, с блаженной улыбкой повалился на нары. — Предложение принимаю!
   Около трёх Белов в сопровождении Митюхина и увязавшегося за ними Курка покинул заимку. Ночь была тёмная. Но Виктор вёл Белова смело, уверенно и довольно быстро — безошибочно выбирал дорогу по седловинам и мелколесью. Георгий Андреевич поневоле представил себе, как шёл бы он один, напрямую, по компасу, преодолевая без надобности подъёмы и спуски, упираясь в завалы… Ещё неизвестно, каким расстоянием обернулись бы для него эти пятнадцать километров водораздела!…
   К утру, как и рассчитывали, вышли к Пусутинскому ключу — такой же небольшой речке, как и Чунь. Следы тигра были тут как тут! Первым их, разумеется, заметил Курок. В утреннем фиолетовом свете собака рыскнула было по берегу, на что-то наткнулась и отскочила, жалобно взвизгнув. Присев на корточки перед следами, Белов сказал торжествующе, однако смирив голос до полушёпота:
   — Недавно прошёл, родименький! Теперь нам и снегопад не страшен!
 
   А в это самое время Щапов, удобно уложив карабин на сук дерева, всматривался в замшелую избушку. Он больше угадывал неспешное движение за толстыми стенами и всё-таки был уверен: человек там один, он недавно проснулся, уже поел и собирается в путь. Сейчас он выйдет.
   Здешняя заимка была небезызвестной Щапову: в прошлой своей разгульности он не раз живал в ней — и ради охоты, и ради запретного старательского промысла: речка Чунь, такая с виду скромная, нет-нет да и одаривала неленивого искателя крупицами золотых россыпей. Поняв, что Белов неминуемо окажется вблизи заманчивого жилья, он легко уверил себя, что окаянный торопыга не упустит случая заночевать в тепле, и тоже позволил себе немного расслабиться: на ночь запалил нодью, устроился с удобствами — впрочем, со всеми предосторожностями.
   И вот вышло, как он и предугадал. Грабитель-директор действительно отвернул от следов тигра к жилью и с минуты на минуту появится. И сейчас-то рука Щапова его не подведёт. Он, видно, долго стоял в ожидании. И когда наконец дверь, оглушительно скрипнув, растворилась и из неё, принагнувшись, вынырнула фигура в белом полушубке, Щапов, даже не шевельнув оружием для уточнения прицела, нажал на спуск. И человек, не разогнувшись, начал оседать. Однако, падая, он повернулся лицом к стрелявшему. При этом он выронил из рук металлически звякнувшую связку небольших капканов.
   Щапов рванул затвор, чтобы выстрелить ещё раз, но в этот момент понял, что обознался.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

   За день, при почти неизменном восточном ветре, погода менялась трижды. В первый раз — вдруг повеяло влажным запахом первоначальной весны и снег стал прилипать к лыжам. После очередной записи в дневнике Белов, разгорячённый, даже не надел рукавицы.
   Рукавицы остались торчать из карманов полушубка и, когда Георгий Андреевич, желая немного сократить путь, полез напролом через колючий кустарник, были подцеплены длинными, острыми шипами. Некоторое время они покачивались на ветвях, словно две ладошки, прощально и не без ехидства помахивающие вслед уходившему путнику.
   Примерно через час погода вновь переменилась. Резко похолодало, ветер задул с остервенением, тучи снежной крупы сразу сильно ухудшили видимость, и зашуршала, зазмеилась такая позёмка, что в ней, казалось, запутывались ноги. Начиналась настоящая метель, и, конечно, Георгий Андреевич тотчас хватился рукавиц. Он вспомнил о зловредном кустарнике и прикинул, сколько времени понадобится, чтобы к нему вернуться.
   Позёмка же прямо на глазах уничтожала следы тигра. Это скорей всего означало окончание экспедиции; во всяком случае, хочешь не хочешь, следовало остановиться, соорудить «табор», запалить огонь и, набрав, шись терпения, переждать непогоду. Георгий Андреевич решил, однако, идти, пока следы заметны, а уж затем заняться биваком.
   По пути попался каменистый каньончик (на дне — упрятанная подо льдом речушка, выдававшая себя негромким журчанием). Тигр применил здесь отличный способ переправы: прыгнул через трёхметровую щель; линия его следов перечеркнула затем открытый противоположный склон и исчезла в густом хвойном массиве, Георгий Андреевич взял немного вправо и, сняв лыжи, спустился, перебираясь с камня на камень, на крохотную ледяную равнинку, показавшуюся ему сверху абсолютно надёжной. Вдруг лёд под ним сухо затрещал и разверзся. Рухнув сквозь полуметровую пустоту, образовавшуюся из-за резкого в начале зимы обмеления реки, Белов ударился о другой, нижний лёд, прикрывавший бочажок, полный воды, и, не успев охнуть, был до пояса охвачен пронизывающим холодом. Освобождённая вода забурлила, запенилась, выбросила облачко пара.
   На берег он выбрался изнемогая и всё же одолел, держа лыжи в охапке, ещё не меньше сотни шагов. Собственно, бежал, пока не застучала леденеющая одежда.
   В третий раз погода переменилась вечером. Метель иссякла, и в какие-нибудь полчаса небо очистилось. Но уже полыхала нодья, уже был сооружён из лапника и занесён снегом уютный «таборок», и уже высохли валенки и одежда…
   Забравшись в «табор», свернувшись, он попытался унять неприятный озноб. Озноб не проходил. Георгий Андреевич потрогал лоб, коснулся покрывшихся коркой губ. Температура была, но ничего страшного — небольшая… Надо заснуть, отоспаться, и всё пройдёт, решил он, а то ведь это безобразие — болеть в тайге… Когда-нибудь он составит инструкцию по технике безопасности для будущих наблюдателей, и в ней — пункт первый: запрещается работать в одиночку…
   Он забылся и сколько-то долгих тягостных часов изредка просыпался на минуту или на две. Его тело, руки и ноги как бы утолщались, теряли подвижность и силу, частью же сознания он постоянно помнил, что жар у него усиливается. Засветло он начал коротко покашливать, проснулся и почувствовал, что всею тяжестью тела прирос к хвойной подстилке.
   Сколько он ещё пролежал в полудрёме? Скрипучий, ритмично повторяющийся, словно выталкиваемый из тишины звук вернул ему ясность сознания. Он приподнялся. Над деревьями, приближаясь, летела большая чёрная птица — ворон. Это скрип друг о дружку его напряжённых в полёте перьев тревожил равную, может быть, космической тишину. Оказавшись над краем прогалины, ворон булькнул грудным голосом, осёкся, и звук его полёта сразу утратил ритмичность. Он жалко и бестолково замахал крыльями и вдруг, резко спланировав, стукнулся о бархатно заиндевелый снежный наст. Он ещё скакнул раз-другой, трепыхнул полураскинутыми крыльями и стал неподвижным.
   С неимоверными усилиями Георгий Андреевич поднялся и выбрался из «табора». Всё плыло перед ним, цвета утратили определённость, во все добавилось серой краски, даже в снега, лежавшие на земле и на деревьях. Он смутно удивился, что сокрушительный мороз, кажется, отступился от него. Но это происходило, без сомнения, из-за его очень высокой температуры.
   Кое-как поправив костёр остатками дров, Георгий Андреевич побрёл, ломая наст и увязая по колено, к черневшей на ровном снегу птице. Ворон, лежавший, спрятав под себя лапы и слегка растопырив крылья, не попытался, когда Георгий Андреевич над ним нагнулся, ни взлететь, ни отпрыгнуть, лишь долбанул клювом в протянутую руку. Но небольно.
   — Ещё и дерёшься… — проворчал Белов, — В самом и жизни на полчаса, а туда же… Мудрый, говорят, а дома не сиделось… Хотя какой там у тебя дом…
   Под навесом ворон выказал полную примирённость е обстоятельствами: как сел в тёплом уголке, куда его посадил спаситель, так и не тронулся с места. Лежавший в изнеможении Георгий Андреевич, изредка приоткрывая глаза, видел почти у самого своего лица большую иссиня-чёрную птицу, её глаз, смотревший на него безо всякого любопытства, приоткрытый, с небольшой горбинкой клюв. «Правильно, дыши через рот, отогревай внутренности, — расслабленно думал зоолог. — А что, взять его с собой, выучить говорить… „Воронуша хочет каши“… Вряд ли выживет: лёгкие, видно, обморозил. Хрипит…»
   Собственные лёгкие тоже беспокоили Георгия Андреевича. Чтобы лишний раз не тревожить птицу, он старался сдерживать кашель, но это все меньше удавалось ему, и каждый приступ поневоле возвращал его мысли к тому последнему рейду, к той ослепительной вспышке, когда его изрешетило осколками противопехотной мины| и один небольшой осколочек тронул правое лёгкое… Потом было бесконечное ожидание в госпиталях и была сказанная одним хирургом фраза: «Бегай, капитан, но про лёгкие не забудь!»
   Забудешь тут!… Сколько шрамов, а то и застрявших в теле кусочков металла унесли с войны счастливые победители… Радуются теперь, песни поют, и мало кто знает, что придёт время, и каждая зажившая рана напомнит о себе. Образ отца, бесцветный, спроектированный воображением скорей со старой фотографии, а не с него самого, живого, возник перед Георгием Андреевичем. Весёлое (но неподвижное) лицо, сабельный шрам над бровью — памятка о скрежещущей клинками конной атаке. И как же рано мучительнейшая смерть унесла деятельного, молодого, так много обещавшего человека!…
   Мысль пресеклась. Несколько минут он пробыл в забытьи и не узнал бы об этом, если бы, очнувшись, не заметил, что ворон успел повернуться другим боком.
   — Греешься, вещун, грейся… Скоро, видно, клевать меня станешь… Сначала, конечно, глаза… — пробормотал Георгий Андреевич и подумал, что в этой шуточке, увы, слишком уж много правды. Обезволенное тело уже сейчас отказывается подняться, чтобы идти, запастись дровами. А стоит только забыться, и, когда погаснет нодья, тихо-мирно перейдёшь в мир иной. И ещё вариант есть: умереть с голоду. От той кабанятины, которую положил ему в мешок добрейший Митюхин, остался небольшой кусочек, граммов двести… Надеяться на подачку с барского стола тигра теперь не приходится, а добыть что-нибудь самому, косача, скажем, задача в таком состоянии фантастическая: сидят тетерева, зарывшись глубоко в снег, ждут потепления. Вот разве съесть ворона… А много ли в нём навару! А, ворон? И жалко почему-то тебя, бродягу…
   А местность какая — глухая, нехоженая… Год, два, а то и больше, на эту полянку не заглянет ни одна живая душа. И будут кости вот здесь белеть и зарастать травой.
   И ладно! Привыкать, что ли, прощаться с жизнью, ведь сколько раз прощался! Ещё одно «прости», и все. Оплакивать, слава богу, некому… Э, нет! Заплачет чудесная девушка Агния, любит она, любит, а ты, негодяй бесчувственный, изловчился не заметить!