Три четверти сенаторов были на Востоке. Каракалла всюду таскал их с собою, не решаясь оставить в Риме такую влиятельную коллегию. Вечером того же дня они собрались в одной из базилик Эдессы, чтобы решить вопрос о заместителе Антонина. Базилика по распоряжению была окружена когортами Второго парфянского легиона, который предал своего господина. Легион, подкупленный агентами Макрина, требовал для него императорского пурпура. Единственным соперником для последнего являлся Адвент, популярный среди легионов своими победами и демократическим солдатским происхождением. Но старый солдат решительно отказывался от императорской власти, ссылаясь на свои преклонные годы, а главным образом потому, что не обладал достаточным воображением, чтобы представить себя во главе республики, богом, преемником столь славных мужей, как Траян и Аврелий. Сенаторы в полной нерешительности отложили выборы, потому что окружавшие базилику солдаты не проявляли большого энтузиазма в своей поддержке кандидатуры Макрина. Сам Макрин колебался, принимать ли ему высшую власть в республике, имея пред глазами участь Каракаллы.

Виргилиан видел, как скифы убили Ретиана и трибунов, сходил посмотреть на тело Марциала, брошенное в песках на добычу шакалам. Какие страницы для его будущей книги, какие подробности! На его глазах скифы соорудили из своих длинных пик носилки и, подняв на плечи тело императора, понесли его в Эдессу. Все двинулись за ними толпой, кроме тех, что попрятались в страхе за свою жизнь. Гельвий Пертинакс, великий насмешник, не щадивший самих богов, шепнул Виргилиану:

– Увы, погиб второй Геракл, но не в огне, не на поле брани, а в отхожем месте.

– Еще неизвестно, чем все это кончится.

– Кончится тем, что выберут нового августа, этакого полубога, вроде не очень твердого в орфографии Адвента или хитрую лису Макрина, и все пойдет своим чередом. Кому сенаторскую тогу, кому право трех детей,[39] кому тепленькое местечко в ведомстве продовольствия, и все будут довольны. Много ли надо человеку?

– Дело не в тепленьком местечке, а в судьбах Рима, – мрачно заметил шедший рядом Корнелин, которого всегда раздражали хорошо подвешенные языки всяких риторов, поэтов и эпистоляриев.

– Это если выражаться высоким стилем, – обернулся с улыбкой Пертинакс, – а в сущности все сводится к тому, чтобы урвать кусочек мясца на этом пиру богов, который называется владычеством над всем миром, от Эфиопии до Скифии.

– Это вроде из области высокого стиля, – сказал Виргилиан. – Ни для кого не секрет, что скифы и эфиопы постольку считаются с Римом, поскольку им выгодно с нами торговать. Никаких легионов не хватит на их укрощение.

– Так в этом же и есть назначение Рима: дать мир всему миру, – не без торжественности заявил Корнелин. – Рим должен править землей для общего блага.

Гельвий Пертинакс поморщился.

– Только не думай, что Рим – это Рим на Тибре. Рим уже не географическое понятие, а воплощение некой идеи. С такой поправкой я принимаю твои слова.

Корнелин вспомнил подобные же слова врача Александра и удивился.

– А, собственно говоря, в чем заключается благо, которое несет народам Рим? – не выдержал Виргилиан. – В том, что удобно стало торговать? Подумаешь, какая радость! Еще несколько ростовщиков построят себе по дворцу…

– Строят не только ростовщики, строит и республика, – заметил Корнелин.

– Предположим. Ну построят еще сотню портиков. А жизнь как была достоянием жадных, корыстолюбивых и жирных, так и останется. Как мне все это надоело, откровенно говоря. Куда ни приедешь, всюду одно и то же: портик, еще один портик, святилище нимф, лавка менялы, лупанар. Никому не доставляет радости богатство, а бедность боится трудов, предпочитая подачки государства. Так и живем. Цирк и плохая риторика в стихах, как говорит мой друг Скрибоний. Кому это надо?

Уже показались вдали предместья Эдессы. Люди бежали оттуда толпами навстречу печальному шествию: весть о смерти императора долетела до города; очевидно, эдессцы узнали об убийстве от тех центурионов, что были посланы Макрианом к Адвенту. Так, окруженный толпами любопытных, траурный кортеж вошел в Эдессу.

После смерти Цессия Лонга под стенами Арбелы временным префектом легиона был назначен Корнелин. Дион Кассий, поддержавший это назначение и хорошо познакомившийся с Корнелином во время поездки в Рим с посланием императора, намекал ему, что при первом удобном случае постарается добиться для героя Арбелы и звания легата. Но события на дороге в Карры нарушили все его планы. Вообще, мало приятного было в такие минуты стоять во главе легиона.

В ту неспокойную ночь трибуны собрались у Корнелина в претории, растерянные, не очень уверенные в своей безопасности среди бушевавшего легиона. Снаружи доносился глухой шум человеческих голосов. Корнелин приказал подать вина. Разговор шел о событиях, связанных со смертью Антонина. Мало-помалу чаши с хиосским развязали языки. Врач Александр спросил:

– Скажи, Корнелин, что ты думаешь о Макрине? Корнелин поморщился.

– Он будет, конечно, императором.

– Похоже, что так и будет.

– Но если он будет августом, ему надо немедля отправиться с каким-нибудь верным легионером в Рим. Там он будет на своем месте. А здесь ему не справиться с распущенной солдатней…

Подвыпивший Аций схватил префекта за руку и пронзительно посмотрел на него:

– Ты бы сумел справиться с легионами!

– Что ты говоришь! – отшатнулся Корнелин.

– Да, – хриплым шепотом продолжал Аций, – у тебя мужественное сердце. Хочешь…

– Что тебе от меня надо? – встал Корнелин.

– Хочешь, мы поднимем легион?

Наступило многозначительное молчание. Слышно было, как тяжело сопел старый Никифор.

– Заговор? Вы с ума сошли! Опомнись, Аций! Что ты говоришь! – забормотал Корнелин.

– Корнелин, – вмешался врач Александр, – он не так далек от истины. Легион пойдет за тобой.

– Легионы любят только тех, кто позволяет им грабить и насильничать, – с горечью сказал Корнелин. От винных паров, от этих разговоров у него учащеннее забилось сердце.

– Нет, – стал убеждать его врач, – ты не прав! Подумай о Риме, осиротевшем, стоящем пред новыми бедствиями! Решайся, Корнелин! Среди нас нет предателей. Мы возведем тебя на престол цезарей! Пора уже вручить власть воину, а не болтуну с бородой философа.

– Вы упились вином! – ужаснулся префект. – Как осмелюсь я на такое предприятие? Что может сделать один легион?

– Все недовольны… – склонился к нему Александр.

– Тише, тише… – остановил его Корнелин.

– На страже мои дакийцы, – успокоил Аций, – эти собаки до сих пор не потрудились научиться латыни.

– Безумцы, куда вы меня влечете? – простер к ним руки Корнелин. Ему, как и Адвенту, не хватало воображения и смелости представить себя облеченным в императорский пурпур. Сын бедного писаря, хотя и древнего рода, и пурпур! А Грациана? Ему почему-то вспомнился Виргилиан. О чем мог говорить с нею этот стихоплет? Конечно, о стишках. Девицы любят подобные разговоры. Во время последней поездки в Рим, Корнелин обручился с Грацианой, жизненный путь казался ему ясным, все было рассчитано на много лет вперед: новая поездка в Рим, свадьба по обычаю квиритов, семейный очаг…

– Корнелин, – поблескивая глазами, коснулся его руки молчавший все время Никифор, – подумай об этом. Такие дела не решают на пирушке. Спроси себя, найдется ли у тебя сила взвалить на свои плечи огромный груз Рима? Но рассчитывай на нас. Ты можешь свершить великие деяния! Ты укрепишь границы. Взнуздаешь легионы. Варвары снова упадут на колени перед сиянием Рима… Макрин…

В соседних деревушках пели петухи. Легионы угомонились. В одной из этих деревушек, полагая, что безопасность требует ухода из горнила легионных страстей, скрывался Макрин. В глубокой тайне он решил провести ночь в бедной хижине, выдав себя за путешественника, который не успел добраться до ближайшей гостиницы. Укладываясь на покой, он развернул одну из своих любимых книг: «О заговоре Катилины» Гая Саллюстия Криспа. Саллюстия так же, как Сенеку, Марка Аврелия и Тацита, он возил с собою во всех своих путешествиях. Развернув свиток, он в сотый раз прочел знакомые слова, такие утешительные, такие мужественные слова римского мужа:

«Всем людям, которые стремятся стать выше других существ, надлежит прилагать всяческие усилия, чтобы не совершить жизненный путь свой бесследно подобно скотам, склоненным к земле, в рабском подчинении чреву. Нет, дух наш господин, а тело наше подобно рабу: первый роднит нас с миром диких зверей… Ведь слава, приобретенная богатством и красотой, – тленная, добродетель же есть сокровище вечное…»

Чтение успокаивало, настраивало на торжественный лад. Уже не такой казалась страшной ночь за стенами хижины, судьба, темная и неизвестная, и весь огромный римский мир.

«А между тем многие мужи из тех, что любят покушать и поспать, прошли свой путь рассеянно, как путешественники, не думая о самом главном… Сколь прекрасно приносить пользу отечеству, неплохо также уметь произносить речи, прославиться можно и в мирное время, и на поле брани… А мне, хотя совсем неравная слава окружаеттого, кто описывает подвиги, и того, кто их совершает, представляется особенно трудной задача историка…»

Макрин опустил книгу. Светильник тускло горел на скамье в изголовье ложа. На полу, подостлав овчины, спали и храпели во сне два преданных центуриона. Два других находились снаружи – предосторожность не была лишней. В другом углу храпел со своей супругой хозяин хижины. Под этот животный храп Макрин думал о высоких материях. Что влечет его? Слава, желание сделать людям добро, служение человечеству? Вынырнувший из клоаки жизни, столь вознесенный судьбой, он не знал, что ждет его завтра: пурпур или смерть? Подумать только! Завтра взойдет солнце, и, может быть, в самом деле, его блистательная карьера завершится в сонме цезарей, во славу Рима…


По повелению Марка Опилия Макрина, префекта претория, сооружение погребального костра было поручено Пятнадцатому легиону. Люди Пятнадцатого не знали высокой особы почившего, и им не могли прийти в голову вредные мысли о предательских обстоятельствах его смерти. Исполнявший обязанности легата Тиберий Агенобарб Корнелин послал на указанное ему место три центурии мастеров, привычных не только к кузнечному молоту, но искусных и в плотничьей работе. Местом для погребального костра было предназначено широкое, избитое конскими копытами поле, на котором производились конные учения стоявших под Эдессой легионов.

Волы доставили из Эдессы необходимый строительный материал – бревна и доски, а также амфоры с горючей смолой и с благовониями. Всю ночь стучали топоры. Костер надо было закончить к утру. Корнелин решил лично посетить место работы. В одной короткой тунике, высоко открывавшей его мускулистые ноги, он поскакал в душную черную ночь. Свистевший в ушах ветер немного освежил лицо. На небе стояли звезды, Млечный Путь опоясывал мироздание. Где-то за этой ночью были Рим, Италия, Грациана.

За треволнениями последних дней некогда было подумать о том, что ведь Грациана жила уже не в городе над Дунаем, а в Риме, ходила с подругами в храм Весты, чтобы принести богине цветы, смеялась, ела хлеб, может быть, смотрела на звезды. Корнелин нашел на небе созвездие Семи Волов и определил по ним стороны света. Там, за морем, жила Грациана. В памяти осталось от нее впечатление холодка, как от прелестной мраморной статуи…

Легионеры работали при свете трескучих факелов, покрикивая друг на друга, переругиваясь с неловким товарищем, подбадривая себя крепким солдатским словцом. Чертеж костра составил Диодор, императорский архитектор, родом из Лептиса, земляк Септимия Севера, тот самый, что шесть лет тому назад строил погребальный костер в далекой Британии, в Эбораке, в холодный февральский день, когда в тумане не было видно легионов, пришедших в последний раз поклониться праху великого императора. Теперь пришла очередь сына.

Когда Корнелин подъехал к месту постройки, озабоченный Диодор сказал:

– Кажется, успеем закончить вовремя… Трепетный свет факелов освещал вздымающийся остов костра, груды бревен, полуголых людей, стоявших на дороге молчаливых волов, широкие прекрасные рога животных под ярмом повозок.

– Шесть лет тому назад хоронил отца, завтра буду сжигать сына, – вздохнул архитектор. – Как быстротечно время! Помню, умирающий Север потребовал, чтобы ему принесли и показали урну, предназначенную для его праха. Император посмотрел и сказал: «Ты будешь хранить того, кому был тесен весь мир!». Великого духа был человек.

– Как подвигается работа? – спросил Корнелин, который не любил отклонений от служебных дел.

– Начали второй сруб. К утру закончим, – ответил Пульхер, префект кузнецов, – а у амфор с благовониями я поставил стражу.

– Хорошо сделал. Какова высота? Диодор развернул чертеж.

– Сорок локтей.

– Покойничку будет тепло, – сказал кто-то из солдат.

– Есть на чем поджариться…

– С такой высоты прямая дорога на небеса. К богам! – раздались веселые голоса.

Чтобы не слушать насмешек над почившим, Корнелин круто повернул коня и направил его в сторону лагерей, откуда доносился глухой гул человеческих криков – легионы не спали всю ночь. По-прежнему сияли звезды. Откуда-то донеслось по ветру благоухание цветущих деревьев. Корнелин поскакал в Эдессу.

Тело убитого разлагалось с непостижимой быстротой. Не могло быть и речи о перевозке праха императора в Антиохию, где ритуал императорского погребения можно было бы обставить с подобающей импозантностью. Под рукой не было опытных бальзамировщиков. Да никто особенно и не волновался по этому поводу. Все, от Макрина до последнего легионера, были рады, что наконец упала эта тяжесть, давившая на весь мир в течение шести лет, – безумная воля августа. Наконец-то погасли эти глаза, в которых горело безумие, ненависть, смерть…

Август Антонин Марк Аврелий Каракалла, почерневший и страшный, несмотря на белила и румяна, в золотом лавровом венке, полуприкрытый пурпуром палюдамента, покоился на смертном ложе в тусклом сиянии светильников под колоннами северовской базилики, где происходили в Эдессе заседания трибунала. По бокам ложа стояли курильницы, но дым благовоний не мог убить тяжелого запаха тления. В плывущих под потолком дымах золотилась статуя его отца Септимия Севера, украшавшая базилику, что была посвящена эдессцами гению великого африканца. Император был изображен в позе оратора, произносящего речь перед легионами после побед над парфянами, – протянутые вперед руки, сверток в одной, край плаща на другой. При свете светильников можно было даже рассмотреть его олимпийскую улыбку, раздвоенную бороду в завитках.

Корнелин поднялся по высокой лестнице, напоминавшей лестницу храма. На ступеньках стояли и сидели верные до гроба скифы, державшие последнюю стражу. За оградой соседнего сада ржали у коновязей их кони.

Скифы неохотно пропустили посетителя, ревниво охраняя смертный покой своего любимца. Но, рассмотрев пурпуровую полосу на тунике, расступились. Корнелин вошел в залу и увидел в облаках курений ложе, освещенное светильниками. Два каких-то человека склонились над ним и, откинув покрывало, пристально смотрели на искаженные смертью и тлением черты убитого августа. Это были Дион Кассий и Виргилиан.

Трибун подошел к ним и тоже посмотрел налицо императора. Под веком правого полузакрытого глаза тускло блестел розоватый белок. Над лысоватым лбом блистали листики золотого лаврового венка. От этих лавров становилось особенно страшно, такими бренными казались тонкие пластинки золота – последний наряд покойника. Они только подчеркивали ничтожность человеческой жизни и власти над миром.

Кассий и Виргилиан подняли на трибуна глаза, и Корнелии слегка склонил голову, приветствуя сенатора и поэта. Те молча ответили на его поклон такими же поклонами.

– Германский, Парфянский и Счастливый… – сказал шепотом Кассий.

– Парфянский и Счастливый, – невольно повторил Корнелии.

– Так кончилась его жизнь, – покачал головой сенатор, пристально вглядываясь в покойника, стараясь запечатлеть в памяти его черты.

– Пойдем, Виргилиан, – сказал он, обращаясь к спутнику, – здесь больше нечего делать.

– Какое зловоние! – прижал надушенный платок к носу Виргилиан.

– Я тоже иду с вами, – произнес Корнелин.

– Идем, друг, – ответил ему сенатор.

Все трое спустились по ступенькам лестницы, на которой все так же молчаливо сидели скифские телохранители.

А когда они стали прощаться внизу, до их слуха донеслись громоподобные раскаты львиного рева.

– Что это, звери для арены? – спросил, поежившись, Дион Кассий.

– Нет, это ручные львы Антонина. Их держат на цепях. Несчастные звери… – объяснил Корнелин.

Львы второй день отказывались от пищи, имея привычку получать ее только из рук августа. Как кошки, поднимая при всяком шорохе уши, они лежали скучные, сонные, ожидая, что вот-вот откроется дверь и войдет к ним их господин. Тихо позванивали железные цепи. Иногда звери начинали реветь, и тогда дом сотрясался от дыхания их мощных глоток.

На крыльце дома показался Олаб, префект скифской когорты, пьяный, с пустой чашей в руках.

– Эй, кто там есть! Стикс! Амодон! – крикнул он. Два скифа встали и неохотно спустились к начальнику.

– Возьмите факелы и луки! С этим надо покончить!

– Что ты хочешь сделать? – спросил, приблизившись к нему, Дион Кассий.

– Сделаю то, что хочу, – грубо ответил Олаб.

Кассий промолчал. С пьяным префектом было бессмысленно вступать в спор. Корнелин тоже посмотрел на скифов и ничего не сказал. Эти собаки могли разорвать их на куски.

– Посмотрим, что он хочет сделать? – предложил Виргилиан, и все трое пошли вслед за скифами в дом.

– Посветите мне, – приказал префект лучникам. – Выше! Вот так! Дайте лук!

– Ты хочешь перебить их? – спросил Корнелин.

– А, и вы здесь, – обернулся к ним Олаб. – Ты угадал, светлейший. Они мешают мне забавляться с девчонкой. Девчонка боится и отказывается меня целовать. Здесь не пустыня. Пусть подыхают под стрелами. Поднимите, собаки, выше факелы!

В помещении густо и остро пахло звериной мочой, логовом. Огромные звери перестали реветь и огненными глазами смотрели на вошедших. Ближе других стоял любимец августа, трехлетний ливийский лев, красавец с пушистой гривой, по имени Арзасид. Было нечто разумное в его фосфоресцирующих глазах. Казалось, он понял, что с этими людьми пришла его смерть, что никогда маленькая рука господина не погладит его гриву…

Олаб отступил на два шага, вложил оперенную стрелу, натянул тетиву, далеко отведя локоть. Коротко шваркнула стрела. Лев огласил здание диким ревом, от которого стыла в жилах кровь, захрипел и забился в смертных судорогах. Другие звери заметались на цепях, вставали на дыбы, скалили зубы, раскрывали свои огненные пасти, потрясали воздух невыносимыми криками. Из этих разверстых пастей до людей долетало зловонное дыхание.

– В сердце! В самое сердце! – весело кричал Олаб. – Еще стрелу!

Стрелы коротко свистели, поражая новые жертвы. Последней упала львица, на спину, прижимая, как человек, мягкие лапы к сердцу.

– В сердце! В печенку! В глаз! Еще стрелу! Выше факелы! – кричал в исступлении префект.

Мороз пробегал по спине Виргилиана…

А когда взошло огромное солнце, костер был готов – высокая башня из трех срубов, украшенная пурпуром, гирляндами лавров и роз, увенчанная квадригой, которую легионарии стащили с ворот эдесского театра. Уже из лагерей стекались в грозном молчании толпы невооруженных солдат. Оружие, на всякий случай, приказано было оставить в лагерях. Ожидая, когда начнется церемония, легионеры уселись группами на землю, лениво обсуждали события, гадали, будет ли увеличено жалованье, будет ли война с парфянами… Часы медленно текли…

– Везут! Везут! – раздались радостные голоса.

По дороге из Эдессы медленно, как время, двигалась процессия. Ее открывали в конном строю скифы в своих прекрасных шлемах, в красных плащах. За ними шестерка белых коней везла позолоченную колесницу, украшенную страусовыми перьями, с высокой статуей богини, которая держала в руке лавровый венок. За колесницей шли не успевшие отправиться в Рим оба консула, Макрин, сенат в полном составе, префект Египта, легаты легионов и среди других Дион Кассий, неразлучный с ним в последние дни Аврелий Кальпурний Виргилиан, Корнелин и многие другие. Легионные орлы блестели на солнце. Трубили трубы. У дороги стояла толпа эдессцев, пришедших посмотреть на редкое зрелище. Старушка вытирала краем одежды слезы.

– Убиенный! Убиенный от врагов…

Каракаллу в Эдессе любили. Он сложил недоимки, обещал построить новые термы, дал городу римское гражданство.

Процессия медленно двигалась к волнующемуся морю солдат. Лица у всех участников процессии были постными, ведь никто не знал, чем все это может кончиться, может быть, бунтом легионов, и никто не был уверен, что останется живым до вечера. Шепотом передавались слухи о ночном заседании сената, в лагерном шатре, под охраной германцев. Но сенаторы угрюмо отмалчивались. Они с радостью отдали бы пурпур первому встречному, чтобы только избавиться от гнетущей неизвестности. Одни боги знают, чего хотят легионы! Правда, Адвент предусмотрительно поставил на соседних холмах батавскую конницу, но кто знает…

У костра происходила обычная в этом случае суета.

– А как же орел? Орла-то не забыли? – беспокоился Макрин.

Он держал в руках платок, поминутно вытирал сухие глаза, всячески выставлял напоказ свое горе, говорил голосом убитого несчастьем человека, возводил глаза горе.

– Орел есть, отличный орел! – успокаивал его шепотом Диодор.

По священной традиции на погребальный костер августа помещали в клетке живого орла. Когда огонь начинал подпаливать орлиные перья, птица разбивала хрупкую клетку и улетала ввысь. Считалось, что это возносится на небеса душа императора. Итак, все было в порядке. Огромный орел, правда, немного помятый, сидел в клетке на вершине костра. Вчера его купили за две драхмы у каррийских пастухов.

Все торопились, чтобы скорее отбыть печальную обязанность и заняться другими, более важными делами. Похороны были устроены кое-как, наспех. Надгробные речи наскоро были произнесены еще в Эдессе, на городской агоре, перед северовской базиликой и храмом Рима. Сенаторы не в тогах, а в особых одеждах, как полагалось по погребальным обычаям, внесли по скрипучей лестнице тело августа внутрь башни. Прислужники захлопнули дверцы.

Старичок сенатор, разводя руками, жаловался соседу:

– Какие же это похороны? Разве это апофеоз? Нет ни хоров юношей и дев, ни пения печальных нений, ни воскового изображения покойного августа. А жертвы? Разве это жертва? Покарают нас небеса…

Собеседник, тучный коллега по сенату, испуганно посмотрел на него:

– Ты думаешь, что боги могут покарать за отступление от законов?

– Священные формулы должны быть исполнены и произнесены. О чем думают жрецы!

Между тем перед костром выстроились трубачи. Подняв к небу сверкающие медью трубы, они напрягли дыхание, надули щеки, вытаращили от напряжения глаза. Раздались тягучие торжественные звуки. В последний раз цезарь слышал пение римских труб. Дым кадильниц медленно таял в воздухе. Кругом костра стояли сенаторы и легаты, за грубо сколоченной оградой волновалось море солдатских голов. Последний, дребезжащий от дрожания губ, звук трубы замер…

– Досточтимые отцы, – сказал Макрин, смахивая воображаемую слезу, – приступите!

Консулы взяли в руки факелы. Смола их шипела. Отвернув по обычаю лицо, они подожгли костер. Бурый дым клубами повалил из костра, вспыхнуло пламя, обдавая присутствующих, слишком близко стоящих к костру, жаром и тяжелым благоуханием смол, благовоний, запылавшего, как солома, сухого дерева. Огненные языки, призрачные и неуловимые для глаза на дневном свету, лизали пурпур и гирлянды. Еще минута, и огонь заревел, как буря. Но вот от жары разошлись пазы бревен, одна из стенок костра обвалилась, и изумленные солдаты увидели тело императора. Порывом нагретого воздуха с него сорвало пурпурный покров. Было ясно видно, как лежал император на ложе, на высоко подложенных подушках, в расшитой золотыми лаврами одежде триумфатора, в золотом венце.

Под действием жары закостеневшие, сложенные на груди руки покойника разошлись, поднялись, точно обнимая воздух. Тело, медленно изгибаясь в позвоночнике, приподнялось с ложа… Спустя мгновение густой дым скрыл все из виду, но из тысяч грудей вырвался один огромный вздох:

– Товарищи! Август воскресает! Сходит с костра!

– Нет, – кричали другие в исступлении, – возносится на небо! В лоно Геркулеса…

Огонь ревел, как буря. В воющем пламени, в клубах черного дыма гений императора возносился на небеса, к цезарям, к Антонинам. Золотые капельки расплавленных листков лавра капали, испарялись. И вот опаленный орел, разбив наконец тесную клетку, с клекотом взлетел в лазурь над изумленными легионами.

Виргилиан поспешно заносил на навощенную табличку описание церемонии, разговоры присутствующих, написал о притворной слезе Макрина, о том, как пели трубы.


Здоровье Делии ухудшалось с каждым днем. По вечерам щеки ее пылали румянцем, как это бывает у людей больных лихорадкой, и глаза подозрительно блестели. По вечерам она оживала, смеялась, даже пробовала играть на арфе, но быстро уставала, падала на ложе и жаловалась: