– Значит, тебя зовут Лола?
   – Ага.
   – А лет тебе сколько?
   Девочка сосредоточенно ковыряет в носу.
   – Я спросил, сколько тебе лет?
   – Ну восемь.
   – Не «ну восемь», а просто восемь.
   – Ага. – Палец вновь оказывается на прежнем месте.
   – Давай, Лола, я отвезу тебя домой.
   – А ты уже привез.
   – То есть?
   – Видишь вон ту скамейку с картонкой? – Девочка показывает на зеленую зону отдыха за заправкой.
   – Вижу.
   – Я там живу.
   – То есть как?
   – Просто. Сплю. Только надо уходить до рассвета и приходить, когда стемнеет, а то эти с заправки узнают и расскажут обо мне полиции. Меня тогда заберут, а уходить мне отсюда нельзя. Ой, – вдруг пугается малышка, – только и ты им не говори!
   – Хорошо. А почему тебе нельзя уходить?
   – Я жду, когда за мной вернутся.
   – Кто? Родители?
   – Нет. Все.
   – Кто все?
   Малышка оглядывается по сторонам, как будто чьи-то уши могут уловить, что она шепчет в закрытом автомобиле.
   – Понимаешь, папа убил маму, дядя Роми пристрелил папу, а потом поджег дом.
   У Пепе расширяются глаза от ужаса, но девочка не замечает произведенного эффекта, продолжает спокойно объяснять:
   – Дядя Роми, он главный. Он сказал, что надо уходить, иначе его заметут. Ну, все собрались и ушли, а меня забыли. И я вот жду, когда за мной вернутся. Я же в таборе.
   – Давно ждешь? – ошарашенно спрашивает Пепе.
   – Кажется, третий месяц, но я не уверена. А что? Это много? Они уже слишком далеко ушли, да? Думаешь, мне еще долго ждать надо?
   Матадор лишается дара речи. Конечно, он знает о цыганском кочевом образе жизни, осведомлен, правда, поверхностно, о культуре этого народа, но он никогда раньше не слышал, чтобы цыгане бросали детей. Бывает, уходит женщина в другой табор, оставляет потомство, так ее дети тут же становятся «сыновьями полка». Как же они бросили эту девчушку? Случайно или специально? Всякое, конечно, может случиться. Не в национальности тут дело. Дело в том, что ребенок один, и понятно, что никто и никогда за ним не придет.
   – Думаю, ждать тебе больше не надо, Лола.
   – Почему?
   – Никто не вернется, и лучше всего как раз пойти в полицию. Я тебя отвезу.
   – Предатель! – взвизгивает девочка и, смачно плюнув в лицо доблестному матадору, выскакивает из машины.
   Хосе Ривера наблюдает, как она со вздрагивающими плечами бредет к холодной скамейке, как маленькая фигурка укладывается на потрепанный картон и засовывает покрытые цыпками и ссадинами ладошки под немытую голову. Хосе Ривера трогает с места. Хосе Ривера направляется в полицию. Хосе Ривера через пять минут разворачивается. Хосе Ривера возвращается на заправку. Хосе Ривера выходит из машины.
   Он все еще спорит с грозными противниками, в арсенале которых – множество убедительных аргументов. Против матадора объединились логика, здравый смысл, природа. Все в один голос твердят ему о сложившейся жизни, об укоренившихся привычках, о характере бунтаря и одиночки. Тореадоры не созданы для семьи. Это практически аксиома, но бесстрашный Пепе Бальенте, у которого трясутся все поджилки, скороговоркой повторяет, подходя к скамейке:
   – Долорес Хосефа Ривера. Да. Почему бы и нет? Решено.
   – Вставай, Лола, – аккуратно теребит он костлявое плечико.
   Ребенок с трудом разлепляет сонные глаза, узнает мужчину и тут же вскакивает, испуганно озираясь.
   – Уже настучал, да? Меня заберут в полицию?
   – Никуда тебя не заберут, успокойся! Поедем со мной.
   – Куда? – настороженно спрашивает девочка.
   – Ко мне.
   – Домой?
   – Да.
   – Не поеду. – В голосе – уверенность и угроза.
   – Почему?
   – Нельзя ходить домой к чужим дядям, – уверенно говорит малышка.
   – Правильно. А прыгать к ним в машину можно?
   – Тоже нельзя. Но очень хотелось есть.
   – Дома еды еще больше.
   – И вода есть?
   – Есть.
   – А ты потом привезешь меня назад?
   – Если захочешь.
   Лола мнется еще несколько секунд, но желание оказаться в тепле побеждает остатки страха, и девочка покорно следует за Хосе. Несколько минут они едут в полном молчании. Малышка дергает мягкую штуковину над лобовым стеклом, обнаруживает там зеркало и, присвистнув от удовольствия, пристально изучает свою неумытую рожицу. Аккуратный вздернутый носик, черные цыганские глаза, жесткие, крупные кольца темных волос, торчащих в разные стороны, пухлые розовые губы, покрытые болячками. Лола рассматривает свое отражение с разных сторон, колупает прыщик на левой щеке, пытается стереть малюсенькое родимое пятнышко с правой, то и дело бросает косые взгляды на водителя. Потом не выдерживает и роняет фразу, которая рассеивает последние сомнения, терзающие Хосе:
   – Знаешь, а мы похожи.
   С тех пор минуло почти пять лет. Возвращаться на облюбованную скамейку девочка, конечно, не захотела. Зато у нее появилось другое желание – она собралась стать матадором, как отец. Несколько лет у настырной девчонки ушло на то, чтобы уговорить отца приступить к тренировкам. Хосе сдался и взял дочку в группу. К затее ребенка он относился без всякого энтузиазма и втайне надеялся, что у малышки ничего не получится. Однако мечтам его не суждено было сбыться. С первых же уроков матадор заметил, что девочка – прирожденный тореро. Гибкость и элегантность сочетались в ней с бесстрашной решимостью, чего не хватало многим другим ученикам. И тогда Хосе испугался. Страх потерять ребенка заставлял его придумывать все новые и новые отговорки для того, чтобы подольше оставлять Лолу в гимнастическом зале, изводить ее растяжками и другими скучными упражнениями и не переводить на следующий этап тренировок. Ежедневно он рассказывал об опасностях профессии, о невообразимо трудном пути, который надо пройти, чтобы добиться успеха, о погибших тореро. Он надеялся, что Лоле просто-напросто надоест тратить время на однообразный бег по кругу и махи ногами. Так оно и случилось. Если вначале девочка внимательно выслушивала наставления отца и поддавалась на хитрые предложения задержаться на первоначальном этапе, чтобы снова и снова отшлифовывать и без того великолепную природную гибкость, то в последнее время любые замечания она воспринимала в штыки и к советам Хосе уже относилась с нескрываемым недоверием. А матадор продолжал гонять дочь по тренировочному залу и ждал, когда же она наконец хлопнет дверью.
   И вот терпение Лолы иссякло. Она собирается уходить. Отец ликует:
   – Неважно, сколько тебе лет, Лола, десять или тринадцать. Во всем надо стремиться к совершенству. Если я вижу, что ты не достигла его в гимнастике, нет смысла переходить к пасес. Если ты устала от обучения, давай просто прекратим.
   Хосе ждет, что девочка согласится, и он в конце концов сможет успокоиться: его дочь распрощалась с мечтой о будущем матадора.
   – Хорошо, папа, – покорно кивает Лола от двери. – Давай. Я не буду больше заниматься. – Она берется за ручку, оборачивается и, блеснув зубами, добавляет: – С тобой.
   – Подожди! – требовательно кричит он.
   – Да? – кокетливо вопрошает хитрюга.
   – Что? Что все это значит?
   – Это значит, – гневно начинает выговаривать Лола, подходя к отцу, – это значит, что я не хочу больше быть ученицей обманщика! Это значит, что я не желаю носить клеймо худшей, когда на самом деле я лучшая. У меня есть глаза, папа, и я прекрасно вижу, что мое место уже давно среди тех, кто оттачивает свое мастерство на арене. И если ты не пустишь меня туда, я найду того, кто сделает это!
   В глазах дочери столько огня и необузданной ярости, что Хосе мгновенно понимает: она не шутит. С ее навыками, умениями и родственными связями Лолу примут в любую другую школу тореадоров, а если он вздумает чинить ей препятствия, потеряет дочь. И все же он предпринимает последнюю попытку отговорить упрямицу:
   – Ты права, права, Лола. Я действительно не хочу, чтобы ты становилась матадором. Я боюсь за тебя. Столько пикадоров, матадоров, бандерильерос, церемониймейстеров погибли во время корриды!
   – И много среди них было женщин? – язвительно спрашивает Лола.
   – И опять ты права. Но отсутствие слабого пола в списке погибших лишь подтверждает то, что коррида – не женское занятие.
   – Угу. И двадцать седьмого мая тысяча восемьсот тридцать девятого года на арене тоже были мужчины[26].
   – Лола, за свою карьеру матадор получает примерно двадцать ударов рогом.
   – Расскажи это Мартине Гарсиа[27].
   – Выступать начинают в двадцать лет, в сорок выходят на пенсию, а звездных сезонов – всего семь за карьеру.
   – А об этом – Кончите Синтрон[28].
   – Доченька, чтобы драться с быком, надо обладать недюжей физической силой, а ты у меня маленькая и хрупкая.
   – Ну конечно! В двадцать-то лет все просто богатыри на арене. А ты у меня хуже Франко!
   – Да что ты можешь знать о Франко! – возмущается Хосе такому сравнению.
   – Достаточно того, что он запретил женщинам выступать. Но ведь это право вернули уже почти двадцать лет назад, и ты не можешь остановить меня.
   – Чего ты хочешь, Лола? Лишиться жизни?
   – А ты этого хотел, когда стал матадором? Я хочу того же, чего хотел ты, папа. Я не хочу и не собираюсь умирать, но я хочу стать хозяйкой собственной жизни. Я не хочу убивать, но я буду делать это так, как того требует искусство корриды. И я хочу стать ее художником, рисующим на арене свой автопортрет.
   – Где ты вычитала эти красивые слова?
   – Неважно!
   – Хочешь ты этого или нет, но бык может забрать жизнь.
   – Я хочу чуда, папа! Я уже три года каждый день прихожу сюда. И я прекрасно помню, что написано на одной из стен: «Стать великим в бое с быками – почти чудо. Но кому это удается, у того бык может забрать только жизнь. Славу же – никогда»[29].
   – Ладно, Долорес Ривера, – Хосе склоняется в почтительном поклоне. – Тебя не переубедить. Пойдем на арену.
   – Папа! – победоносно визжит девочка и душит отца в объятиях.
   – Похоже, я подорвал твое доверие, детка, – матадор гладит жесткие кудри дочери. – Что прикажешь делать с этим?
   – Исправлять.
   – Так что же прикажешь делать с твоим репортажем, Долорес? – выжидающе спрашивает дон Диего.
   Лола виновато вздыхает:
   – Исправлять.

8

   Портить отношения Катарина никогда не любила. Не умела отвечать грубостью на грубость, хамить, дерзить и ссориться, не умела обижать и старалась не обижаться сама. Но теперь вся она превратилась в воплощение оскорбленного достоинства, в памятник уязвленной гордости, в олицетворение поруганных чувств и попранных надежд. Она погрязла в мире своего огорчения и упрямо не желала выходить за его пределы. Снова и снова прокручивала в сознании сцены совместной жизни с Антонио, пытаясь найти причину его поступка, разгадать, когда и почему он перестал любить и уважать ее настолько, чтобы позволить себе уйти вот так, в одночасье, без каких-либо сожалений и объяснений.
   Может быть, это случилось из-за Риккардо? Как говорится, «скажи мне, кто твой друг…». Лучший приятель мужа был частым гостем в их доме. Каждый год он наведывался на пару недель из Италии вместе с женой и детьми. Их младший даже сдружился с Фредом. Поэтому сын последние несколько лет и мучил Катарину вопросом, почему вместо того, чтобы привезти с собой детей, дядя Рик прибывает в компании скучной молодой особы, которая полдня проводит в ванной, чтобы подобрать тени, подходящие к мини-юбке, а остальное время – на поле для гольфа, где демонстрирует отнюдь не точную технику удара, а эту самую юбку. Катарина поступок Риккардо не одобряла, но не считала возможным выказывать осуждение. К тому же сам любвеобильный итальянец столько раз признавался друзьям в своем наконец обретенном счастье, что у каждого, даже истового пуританина, пропало бы всякое желание его порицать.
   – Это просто свежая струя, глоток чистой воды, – говорил Риккардо, провожая похотливым взглядом длинные, слегка полноватые, блестящие искусственным загаром ноги своей избранницы. – Вы не представляете, что значит начать новую жизнь. Что может быть лучше молодой кобылицы в конюшне? – частенько вопрошал ценитель новых ощущений. Его пассия благосклонно улыбалась в ответ и стыдливо краснела, но Катарине казалось, что на щеках юной соблазнительницы горит румянец необъяснимого торжества.
   А что же Антонио? Антонио тоже не отличался изобретательностью. На все разговоры Риккардо о чудесах и достоинствах ретивой кобылки он отвечал неизменно: по-хозяйски обнимал жену и философски изрекал:
   – Старый конь борозды не портит.
   А Катарина улыбалась и благодарно чмокала его в сухие губы. «Боже! Какая дура! Ее обзывали старой клячей, а она радовалась этому «изысканному» комплименту».
 
   Треньканье телефона отрывает женщину от размышлений. Она вытирает руки о фартук и снимает трубку. В кухне телефон висит на стене, так что можно натянуть провод и продолжать помешивать свой коронный гуляш с топинамбуром…
   – Я слушаю.
   – Ну как ты? – спрашивает мать замогильным голосом.
   Три дня назад Катарина попросила ее уехать. От назойливой опеки, от ежеминутных выпадов в адрес Антонио, от непонимания («Не стоит так расстраиваться, дочка. Я всегда говорила, этот твой итальянец не стоит и выеденного яйца!») Катарине становилось только хуже. Она собралась с духом и сказала, что матери пора возвращаться домой: «Спасибо, мама, за поддержку, но я попробую обойтись без нее». Фрау Агнесса удалилась мрачная и оскорбленная, уверенная, что оставила Катарине новую, гораздо более существенную пищу для переживаний и душевных терзаний. Однако семьдесят два часа – это тот максимум, который она может продержаться без общения с дочерью. Катарина прекрасно это знает. Без отсутствия объекта для поучений и наставлений мать чахнет.
   – Ничего, мама. Спасибо. Нормально.
   Фрау Агнесса молчит несколько секунд, потом не выдерживает.
   – Он приехал?
   Катарине кажется, она видит, как мать поджимает губы.
   – Не знаю. Хотя да. Наверное, да.
   – Что это значит? Он забрал детей?
   – Дети ушли, мам.
   – Ты их не провожала? – Ну вот, острый клинок заточен…
   – Нет.
   – Значит, вы не виделись? – Острие вонзается в рану.
   – Нет.
   – До сих пор? – Проворачивается внутри, разрывая плоть. Катарина мрачно солит гуляш во второй раз.
   – А как продвигаются поиски работы? – Это тоже не лучшая тема для обсуждения.
   – Неважно.
   – Тебе же назначили собеседование. Ты не ходила?
   – Ходила вчера.
   – Ну и что?
   – Ничего, мама. Я, как бы это тебе объяснить, overqualified.
   – Что?
   – Слишком квалифицированна, понимаешь? Провожать девушек в солярий и включать аппарат не позволяют диплом и многолетняя врачебная практика.
   – Как это может быть? Нет, я понимаю. Я прекрасно понимаю, когда человеку отказывают по причине отсутствия квалификации, но указать на дверь из-за наличия таковой… Это просто нонсес!
   – Мама, успокойся! Быть слишком квалифицированным для какой-либо работы – совершенно нормально.
   – Да? Но что же тебе тогда делать?
   – Я и сама хотела бы это знать.
   – Может, попробуешь вернуться в больницу?
   – Прости, мама, у меня тут горит. Я больше не могу разговаривать. Перезвоню попозже.
   Катарина вешает трубку.
 
   В больницу. Что за чушь! Так о чем она думала? Ах да, о Риккардо и его юной красавице. Конечно, пример друга не мог оставить мужа равнодушным. У Риккардо – феерические праздники, у Антонио – серые будни. У Риккардо – каникулы в Акапулько, у Антонио – уикенд в доме у тещи. У Риккардо – путешествия за новыми впечатлениями, у Антонио – поездки в детский сад. У Риккардо – ночные полеты, у Антонио – крепкий здоровый сон. У Риккардо – разговоры о высоком, а у Антонио – о тонкостях трахеотомии или, того хуже, резекции желудка. Хотя вот уже два года она таких бесед не ведет. Но, наверное, в оценках Фреда и игрушках Аниты тоже не много романтики.
   Раньше, когда Риккардо еще приезжал с семьей, они прекрасно развлекались все вместе: устраивали барбекю, выбирались в кино, даже участвовали в регате самодельных парусников. Кажется, яхта мальчишек тогда пришла третьей, и Антонио пообещал, что уж в другой раз они непременно станут чемпионами. Однако на следующий год Риккардо приехал уже со своей девицей и соблазнял друзей совершенно иными радостями жизни. Теперь его прельщали не семейные выходные, а шумные вечеринки в ночных клубах, рестораны и дискотеки. Сколько раз он предлагал что-то подобное, что вовсе не казалось Катарине заманчивым. Она отговаривалась тяжелой работой хирурга, дежурствами или отсутствием бебиситтера. А когда оставила работу, отказываться перестала, но тут желание пропало у Антонио. А пропало ли? Может, он просто не хотел идти с ней? Ну действительно, как бы она смотрелась в окружении девчонок с обнаженными пупками и пирсингом в носу? По меньшей мере нелепо. А современные танцы? R&B вперемежку с кривляниями Шакиры. Да ей понадобится миллион лет, чтобы научиться так вертеть своей задницей! Как бы чувствовал себя муж, приведи он на танцы замороженную воблу? «Эй, чувак, что за чикса рядом с тобой? Колода колодой! Где ты откопал эту развалюху? В собственной спальне? О! Ты коллекционируешь антиквариат! Круто!»
   Усмешка перекашивает лицо Катарины. Ложка в сотейнике перестает мерно двигаться, скребет по дну, жалобно верещит на стенках, разбрызгивая жирные капли соуса по веселым утиным мордочкам фартука.
   «Ладно, к чему это самобичевание? В конце концов, танцевать Антонио сам никогда не умел, заманить в клуб его было сложно и в молодые годы. Так что дело тут, наверное, не в Катарине. Хотя теперь-то он наверняка пойдет выделывать коленца. Придется соответствовать интересам своей вертихвостки. Иначе ее обвинят в ремесле старьевщика. А кому это понравится, Антонио? Придется тебе молодеть. Она ведь удивляет тебя своей наивностью, непосредственностью, чистотой… Что-то все это слишком мягко. Она умиляет тебя своей глупостью, так будет вернее. А этим Катарина уж точно удивить не может. Катарина привыкла поражать другими вещами. Этюдами Шопена. Помнишь, Антонио, я начинала играть неторопливо, меланхолично, лица гостей мрачнели, покрывались налетом интеллектуальной грусти, а ты раскачивался на кресле, строил смешливые рожицы и всячески старался переключить меня – ты всегда любил легкий колорит, скерцозную, капризно-шутливую музыку. А Бернс, Антонио? Помнишь: «Любовь, как роза, роза красная…»[30] Ты пытался прочитать это на первом свидании, только сбился после двух строк, смутился, а я подхватила. Ты еще удивился:
   – В Австрии любят Бернса?
   – Не меньше, чем в Италии.
   Бернса я любила всегда и люблю. Ты попал в точку. Я декламировала при каждом удобном случае, сыпала цитатами. Иногда ты даже опережал меня:
   – Родители, богатые – это кто? – важно вопрошает Анита.
   – «Кто честным кормится трудом, того зову я знатью»[31], – говоришь ты и смеешься, а я остаюсь стоять с открытым ртом. Именно это я и хотела сказать.
   – Папа, кем ты работаешь? – звучит очередной вопрос.
   – «Был честный фермер мой отец, он не имел достатка…»
   Празднуем мой день рождения, поднимаем бокалы.
   – «Мы пьем за старую любовь, за дружбу прежних дней», – лихо декламируешь ты мой неизменный тост.
   Мы в гостях у моей мамы. Дети спят и строгая фрау Агнесса тоже. Мы пробираемся к калитке и выскальзываем из сада на усыпанное звездами поле. Зеленая трава чернеет под босыми ногами, я набираю в грудь воздух, но ты тут, как тут:
 
…Так хорошо идти-брести
По скошенному лугу
И встретить месяц на пути,
Тесней прильнув друг к другу…
 
   Я счастливо улыбаюсь, прижимаюсь к тебе и целую небритую щеку. Конечно, за пятнадцать лет все это могло и наскучить. А мои картины? Как ты смеялся, когда я впервые разрезала две одинаковые открытки с цветами на тонкие полоски.
   – Это что, оригами?
   – Буду украшать стены.
   – Открытками? – ты прямо скрючился от смеха.
   Зато потом, когда увидел готовую большую картину, побежал за рамочкой и повесил мое творение на самом видном месте. Помнишь, как ты хвастал моим увлечением друзьям и с восторгом говорил, что не придется тратиться на покупку постеров с импрессионистами? И что теперь? Открытками увешаны все комнаты. А как ты отреагировал на две последние? Оторвал взгляд от экрана, бегло взглянул и сказал:
   – Ага. Молодец. Здорово.
   А ведь это был твой любимый Дега. И что? «Танцовщицы» перекочевали в кладовку, а «Гладильщиц» я подарила маме. Она сказала, что ей будет веселее утюжить белье в такой компании, и картина перекочевала к ней. А ты? Ты этого не заметил.
   Чем же еще я могла удивить тебя, мой дорогой? Почитать вместо «Справочника по современной хирургии» глянцевые журналы и прислушаться к их модным советам? «Смени имидж», «поменяй стиль», «сделай стрижку», «подретушируй форму губ, глаз, бровей, мозгов…». Это мы уже проходили. Помнишь, после рождения Анитки на меня навалилась депрессия? Я не расставалась с сантиметром, перетягивала талию и ныла, ныла, ныла. А потом отправилась в парикмахерскую и перекрасилась в черный цвет. И что ты сказал? Посмотрел на меня мрачно и категорично заявил:
   – Верни мою жену.
   С экспериментами было покончено.
   Так чем же я еще могу удивить тебя, Антонио? Разве что мой гуляш с топинамбуром все еще способен вывести тебя из оцепенения. Зима – самое лучшее время для земляной груши. Знаешь, я всегда варю ее перед тем, как обжарить на ореховом масле. Я сохраняю для тебя все витамины, Антонио, все целебные свойства. Чтобы ты был здоров, чтобы у тебя были силы, чтобы не настигла хандра. Хотя сил тебе, по всей видимости, не занимать, да и уныние в ближайшее время не грозит. Может, стоило превзойти себя и приготовить твою любимую рыбу? Нет, это выше моих сил. Я пока не способна. Ты всегда поддевал меня, спрашивал, как может тошнить от запаха рыбы и не тошнить от запаха крови?»
 
   Катарина пробует кусочек тушеного мяса, удовлетворенно цокает языком и развязывает фартук.
   «Может, детям удастся затащить тебя в дом? Фред говорил, у него не получается модель самолета, хотел попросить тебя помочь склеить макет. Чем не повод остаться на ужин? Что же, я должна быть во всеоружии».
   Женщина поднимается в спальню, открывает шкаф и перебирает вешалки.
   «Шелковое зеленое и к нему – тот изумрудный гарнитур, что ты подарил мне на десятилетнюю годовщину свадьбы? Нет, очень торжественно и слишком… слишком очевидно. Коричневое шерстяное под горло? Как-то скучно. Можно оживить ниткой жемчуга. Но ведь говорят, жемчуг – к слезам, а слез у меня и без того хватает. Может, просто черный хлопковый сарафан и босоножки на шпильке? Нет, не по сезону. Да и двенадцать сантиметров дома выглядят, мягко говоря, странновато».
   Катарина закрывает шкаф. В конце концов, то, что на ней надето сейчас – джинсы и мягкий пуловер, – самая подходящая одежда. Спортивный стиль всегда шел ей, делал свежее и моложе. Женщина улавливает тихое шуршание шин, хлопает дверь.
   – Мам? – басит Фред.
   – Мы пришли, – вторит Анита.
   Катарина бежит в ванную, брызгает холодной водой на вспыхнувшие щеки, распускает волосы, опять собирает их в хвост, снова распускает и, в последний раз встретившись в зеркале с осунувшимся лицом, спускается вниз.
   – А папа?
   Фред молча стягивает куртку с сестры.
   – Паркуется?
   – Уехал.
   – А как же твой макет?
   – Сказал, в другой раз, – расстроенно пожимает плечами сын.
   – Смотри, мам! – Анита демонстрирует новую куклу.
   – Очень красивая. Как мы ее назовем? – Катарина гладит дочку по голове. – Ну, значит, в другой раз, – подбадривает она сына, да и саму себя.
   «Хорошо, что не стала наряжаться».
   – Элиза, – зычно предлагает Анита.
   – Что? Какая Элиза?
   «Только больше расстроилась бы».
   – Назовем Элиза.
   – Кого назовем?
   – Куклу! – возмущается ребенок и тычет Катарине в нос искусственные локоны.
   – Ах да. Красивое имя.
   – И вовсе даже не красивое! – неожиданно злобно выкрикивает Фред. – Просто уродское!
   Мальчик отшвыривает меховые скетчерсы и вприпрыжку мчится по лестнице. Наверху раздается громкий стук – сын закрылся в своей комнате.
   – Давай-ка, милая, скажи мне, что должна сделать Элиза, раз она пришла с улицы?
   – Вымыть руки.
   – Умница. Идите и мойте. Можешь даже достать те гели, что мы купили вчера в магазине, и сделать Элизе шапку из пены, а мама сейчас придет, хорошо?
   – Хорошо, – отзывается Анита уже из ванны, откуда раздаются звуки выдвигаемых ящиков. Ребенок занят поисками чудесных гелей, а Катарина поднимается к сыну.