– Фред? – Она приоткрывает дверь. Сын сидит за столом и что-то вертит в руках, но что, не видно. – Фред, можно войти?
   – Да.
   Катарина подходит к столу.
   – Зачем ты это делаешь? – Даже склеенные части макета теперь разломаны и разбросаны по столу.
   – Не желаю, чтобы он здесь был!
   – Почему? Папа ведь выбирал. Хотел, чтобы тебе понравилось.
   – Не надо мне ничего!
   – Не злись, Фред. Я понимаю, ты расстроен, но самолет здесь ни при чем. Что, если я пойду и выкину все свои платья и украшения, потому что их дарил папа? Это будет неправильно, малыш. Они хранят его любовь.
   – Ничего они не хранят! Не нужна мне его любовь!
   – Ладно, ты не хочешь сейчас меня слушать. Поговорим потом. Постарайся успокоиться, хорошо?
   – Хорошо. Но «Элиза» – все равно уродское имя!
   – Чем оно тебе так не нравится?
   – Не нравится, потому что она уродская! – Катарине кажется, что она леденеет, а сердце начинает биться часто-часто.
   – Кто она? – спрашивает женщина, стараясь не выдать ребенку своего волнения. – Кукла?
   – Не кукла, а эта женщина. Элиза. Папа был с ней.
   – А… А почему она уродская? Наверное, наоборот, молодая и красивая.
   – Ничего не молодая и совсем-совсем, ни капельки не красивая! Ты намного лучше!
   – Ну конечно, я лучше, глупенький. Я же твоя мама! Давай успокаивайся и спускайся, будем ужинать!
   В ванной внизу плещется вода. Анита увлечена купанием куклы. Наверняка это пластмассовое совершенство – отличная копия натуральной Элизы. Катарина заходит в гостиную, разгребает груду диванных подушек и, отыскав телефон, решительно набирает номер.
   – Послушай, Антонио, я понимаю, у тебя новая жизнь… – Она очень старается, чтобы голос звучал уверенно, – …но, может быть, не стоило пока знакомить детей со всеми ее аспектами?
   – Что ты имеешь в виду?
   «Ну, как обычно. Играем в непонимание».
   – Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду.
   – Прости, нет.
   – Элизу.
   – Ах, ты об этом…
   – Да, об этом.
   – Мне кажется, это нормально – познакомить детей с женщиной, с которой я живу.
   – Нормально. Но, думаю, незачем было так спешить.
   – А по-моему, лучше сразу расставить все точки над «i» и не тешить детские головы напрасными иллюзиями!
   «О! Как искусно ты дал мне понять, что возвращаться не собираешься. А как же «вернусь к тебе, хоть целый свет придется мне пройти»?»
   – Послушай, Антонио, у меня противоположное отношение к таким вещам. Мне кажется, нам стоит обсудить это и договориться о какой-то общей линии поведения, чтобы не травмировать детей. Анита еще мала, но Фред… он страдает.
   «И я, Антонио! Я тоже страдаю! Я так соскучилась! Я хочу тебя видеть! Мне просто необходимо посмотреть тебе в глаза, чтобы убедиться, что все это правда, что я не сплю».
   – Хорошо, Катарина. Я понял. Обсудим.
   – Когда?
   – Я не знаю. Когда-нибудь в другой раз.
   – В другой раз? – взвивается Катарина. – А чем ты так занят? Плясками на дискотеках со своей красоткой?
   «Черт! Черт! Черт! Надо было сдержаться».
   – Моей, как ты выразилась, красотке сорок семь. И ходит она не по дискотекам, а по библиотекам и зоопаркам, пишет диссертацию по психологии дельфинов.
   – И в холодильнике у нее всегда есть рыба, – неожиданно выпаливает Катарина.
   – Представь себе.
   Трубка летит в сторону. Катарина хватает фотографию мужа, которая все еще украшает каминную полку, и швыряет на пол. Рамка разлетается вдребезги. Осколок стекла вонзается в ногу. Из пальца брызжет кровь, из глаз – слезы. Катарина ковыляет в ванную. Хромая мимо глянцевого изображения Антонио, она оставляет на его смеющемся лице красные капли и сквозь зубы бросает:
   – Лучше бы ты умер!

9

   – …Жил. Целых семь лет. На Гейтрайдегассе Моцарт родился. А на клавесинах, выставленных здесь, он играл. Заходите! – Соня гостеприимно распахивает тяжелую дверь дома перед парой русских туристов, мнущихся у входа и ищущих в путеводителе указания, куда им все-таки идти: остаться на правом берегу реки или все же вернуться на левый.
   Девушка старается незаметно проскользнуть мимо служителя, показав удостоверение работника турбюро.
   – Ходит, ходит, каждый день ходит, – удается ей разобрать недовольное бурчание на немецком.
   Он ее приметил и запомнил. Плохо, но что делать? Ходить по музеям не запрещено, а интерес к творчеству зальцбургской легенды у экскурсовода легко объясним. Она повышает свою квалификацию. Похвально? Очень даже. А то, что она монументом стоит у пюпитров в одном-единственном зале, так увальню внизу об этом никто не докладывает.
   Начало одиннадцатого. Посетителей в музее практически нет. Соня останавливается в привычном месте. Так на чем она вчера закончила? Ага. Вот. Скрипичный ключ, аллегро, до, си, фа диез… Девушка воровато оглядывается. Она одна в зале. Вокруг не слышно ни шорохов, ни приближающихся голосов. Соня достает из кармана маленький блокнотик, ручку и начинает торопливо переписывать текст партитуры, добавляя странные, одной ей понятные комментарии: «хвостик у до», «грязь в правом такте», «желтизна начиная с пятой строки». Она так увлекается, что даже ее чуткий слух не улавливает шагов.
   – Простите, – робко окликает мужчина из пары русских туристов. Женщина выглядывает из-за его плеча и с интересом смотрит на Сонин блокнот.
   – Да? – Соня с невозмутимым видом убирает книжицу в карман.
   – Вы не поможете? Не знаете, как пользоваться этой штуковиной? – Ей с улыбкой протягивают аудиогид.
   – Нажмите центральную кнопку. Вот эту, – показывает она на острый треугольник, – а дальше слушайте. Вам все расскажут.
   – Так просто?
   – Автоматика, – усмехается девушка.
 
   – Автоматика, Сонюшка, в нашем деле – враг. – Дядя Леша осторожно забирает у нее калам[32]. – Посмотри на свои буквы.
   – Ой, а где они? – Девочка изумленно переворачивает лист. – А с этой стороны остались. А почему?
   – Потомушечки му-му, – щелкает ее по носу дядя Леша. – А потому что ты, егоза, забыла первое правило каллиграфа.
   – Ничего я не забыла! Я проверила материал.
   – Да-а-а?
   – Да-а-а, – передразнивает Соня. Она догадывается, что ошиблась, но врожденное упрямство не позволяет сразу признать это.
   – Ну и на чем же ты пишешь?
   – На какой-то странной бумаге.
   Дядя Леша заливается звонким и совсем не обидным смехом.
   – Если бумага кажется каллиграфу странной, то…
   – То?
   – То…
   – Ну Леша! – Девочка хлопает мужчину ладошкой по плечу.
   – То это не бумага.
   – Нет? – расстраивается Соня. – А что?
   – Папирус, пергамент, кора.
   – Это не одно, не другое и не третье.
   – Конечно, нет. Это кожа.
   – Кожа?
   – Да, вымоченная специальным образом, обработанная, разрезанная на тонкие прямоугольники, но с секретом – писать можно только с одной стороны. Ладно, покажи, что ты пишешь?
   – Алиф[33], – Соня протягивает листок. – Ну как?
   – Как я тебе и говорил. Автоматика – враг каллиграфа. Здесь поторопилась, не дожала до конца, тут перевела дыхание.
   – Откуда ты видишь?
   – Харфы[34] пляшут. А почему справа «насх», а слева «рика»?[35]
   – Просто тренирую сразу оба стиля.
   – Понятно. Все бы тебе побыстрее. Куртка на полу, ранец в углу, башмаки под попой. Небось еще и не обедала.
   – Неа, – довольно соглашается Соня, – зато на столе – полный порядок.
   – Аккуратный каллиграф – это хорошо, а вот голодный, Сонюшка, – плохо. Мама придет, ругаться будет, нам обоим достанется. На-ка попробуй, выведи эти слова, только сначала собери вещи, а я пойду суп разогрею.
   Девочка хватает новый лист кожи и, стараясь не дышать, начинает наносить каламом справа налево тонкие черные штрихи – аккуратная запятая, хвостик которой летит к верхнему углу страницы, под ней – закорючка, похожая на перевернутую на девяносто градусов прописную русскую «и», чуть ниже – почти прямая вертикальная черта с немного заостренными в разные стороны концами. Соня переводит дыхание и рисует левее жирную пиявку, потом любуется работой и читает: «Мама». Смотрит на следующее слово, запоминает: небольшая косая горизонтальная линия, вновь перевернутая «и», тонкая вертикаль, а потом – широкая подкова с обрубленными, будто недописанными вверх загогулинами, и под ней внушительная точка в виде ромба. «Отец», – произносит девочка. «Папа», – говорит она еще раз и улыбается. Это слово нравится ей гораздо больше. Раньше оно было волшебным, сказочным, почти мифическим, а теперь приобрело вполне реальные черты и даже ласковый голос, мягко повторяющий «Сонюшка».
   В прихожей щелкает ключ, цокают каблуки. В комнату заглядывает мама:
   – Ну, как всегда…
   – Здравствуй, мама!
   – Здравствуй, горе мое! Опять сидишь?
   – Уже всё. Дядь Леш, я закончила.
   – Умница! – доносится с кухни. – Мойте руки.
   Соня хватает свои листы и, неловко проскользнув мимо матери, бежит демонстрировать свое искусство. Ольга Дмитриевна идет вслед за дочерью, останавливается в проеме двери, смотрит, как две склоненные головы внимательно изучают непонятные каракули и о чем-то перешептываются.
   – Соня, ты разве не слышала? Мыть руки! – недовольно говорит она.
   – Ща, мам, – Соня отмахивается, как от назойливой мухи.
   – Ты только посмотри, – мужчина протягивает Ольге Дмитриевне кожаные прямоугольники, – какая точность, какая красота, какая виртуозность!
   Женщина передергивает острыми плечиками, брезгливо косится на письмена, чуть склоняет к ним крючковатый нос, с нескрываемым сомнением произносит:
   – Да?
   Соне кажется, мать похожа на курицу, готовую заклевать ее рисунки.
   – Совершенно точно тебе говорю, – восхищенно продолжает дядя Леша.
   – Задурил девчонке голову!
   – Ну почему задурил, Оль? – вздыхает мужчина. Эти разговоры ему порядком надоели. – Сонюшке всего двенадцать, а она уже столько всего освоила! Вот, – он снимает с подоконника альбом, – китайские иероглифы. Как она их рисует: все слева направо, все сверху вниз, не отрывая кисти – и углы, и простые линии, и ломаные, и с крюками! А посадка, Оля! Ты видела, как она сидит? Сядь, Сонюшка, возьми перо. Ну? Что я говорил? Спина прямая, к стулу не прикасается, живот не опирается на край стола, ступни на полу, колени чуть разведены. Но даже не это главное, Оля. Посмотри еще раз, – мужчина протягивает альбом, – что ты видишь?
   – Да ничего я не вижу, кроме мазни! – презрительно отрубает мать.
   – Мне тебя жаль, Оля! В этой, как ты выразилась, мазне есть жизнь, Сонина письменность дышит, дышит легко и органично.
   – Ах-ах-ах! – театрально всплескивает руками мать. – Зато я скоро дышать перестану! Что у тебя за цель? Вознамерился сделать ее каллиграфом?
   – Почему бы и нет?
   – А что хорошего? – Ольга Дмитриевна больно хлопает мужчину кулачком по сутулым лопаткам. – Спина колесом, руки в чернилах!
   – Я буду историком, – решительно вставляет Соня.
   Мать от неожиданности замолкает. Дядя Леша ласково обнимает девочку, гладит тоненькие косички:
   – Вот и прекрасно, Сонюшка. Станешь изучать прошлое, а каллиграфия тебе в этом только поможет. Знаешь, сколько в ней изложено историй? Писать не переписать, читать не перечитать.
   – Вас не переспоришь! – сердится Ольга Дмитриевна, а Соня улыбается.
   Ей хорошо. Она под защитой. Маму она любит, но побаивается. Не чувствует душевной теплоты, ежеминутной заботы, искренней привязанности. Может, обижается за годы, прожитые в разлуке, а может, просто не привыкла к близости с взрослым человеком. Бабушка была хорошей, но на проявления любви не щедрой. Соня помнила в основном ее испуганные глаза и истерические нотки: «Не трожь – разобьешь», «Не подходи – обожжешься», «Не бегай – упадешь». А однажды…
   Однажды, когда ей исполнилось десять, в их жизнь пришел дядя Леша. Однажды улыбнулся девочке, однажды сказал «Сонюшка», однажды вплел в косички разноцветные бантики, однажды повел в цирк и купил настоящего леденцового петушка на палочке. Однажды посадил на плечи, и она целых пятнадцать минут смотрела, как резвился в воде белый медведь, пока остальные дети отталкивали друг друга, чтобы протиснуться поближе к вольеру в зоопарке. Однажды принес ей велосипед. И не какой-нибудь «Школьник», а настоящую, большую, тяжелую «Каму» с низкой рамой, громким звонком и пятью разноцветными блестящими кружочками на колесах. Однажды подарил альбом, чернила и кисти, однажды похвалил, однажды попросил помочь отреставрировать текст, однажды спросил совета. Однажды назвал ее дочкой, однажды и она сказала «папа». Однажды утром папа не проснулся…
   Через несколько лет мать освоила Интернет, попорхала по сайтам знакомств и, превратившись в миссис Смит, отчалила за океан, взяв с шестнадцатилетней Сони обещание приезжать и оставив ей пустую квартиру, в которой, впрочем, сохранилось самое главное: любовь дяди Леши и его каллиграфическое письмо.
 
   Письмо высовывает из почтового ящика свой ядовитый угол. Соня смотрит в оцепенении на железную коробку. Это уже четвертое за два месяца. Девушка щупает пальцами конверт. Так и есть – опять фотография. «Не буду я это брать. Хватит. И без того тошно». Ноги гудят от долгого стояния в музее, поясницу ломит, голова прошита бемолями, басами, адажио и анданте, душа… душа умерла.
   Тело требует лечь и лежать, но Соня кружит по своей мансарде, бездумно перекладывает вещи с места на место, достает из холодильника штрудель, ковыряет яблоки, убирает назад. Включает телевизор, без звука щелкает пультом по каналам, не смотря в экран, механически пролистывает журнал, не задерживаясь ни на одной странице. Заходит в ванную, хватает ершик и начинает тереть керамику, стараясь изгнать мысли о белоснежном конверте, коварно поджидающем ее внизу. Умывальник блестит, кожа рук потрескалась, ершик раскололся. Сломалась и Соня: спустилась вниз, достала письмо, распечатала. На фотографии, как обычно, лежащая неподвижно девочка лет десяти. Личико бледненькое, остренький нос, глаза закрыты. Снимок планирует на кафельный пол подъезда, за ним отправляется и листок бумаги. Соня хочет отвести взгляд, но почему-то против воли читает первое предложение письма, написанного крупными буквами. Девушка читает, и в ушах эхом отдается злобный, въедливый, ненавидящий голос:
   ЧТО, ЗМЕЯ, ДОБИЛАСЬ СВОЕГО?
   – Что, змея, добилась своего? – яростно шипит аппарат.
   – Нинель Аркадьевна, я же просила вас больше не звонить. – Сонина рука автоматически загораживает трубку, будто защищаясь от ударов.
   – А я буду звонить. И ты будешь слушать.
   Соня действительно не может найти в себе силы отключить телефон. Эта женщина обладает какой-то магической силой, давит на Соню, выжимает из нее все соки.
   – Я ничего не сделала.
   – Оставить ребенка без отца – это, по-твоему, ничего не сделать?
   – Отца я ни у кого не забирала. Тошка общается с Аней.
   – Моего сына, к твоему сведению, зовут Антон, – презрительно и надменно.
   – А я называю своего мужа так, как мне нравится, – тихо, но твердо.
   – Мужа? Не смеши меня!
   – Мы вчера расписались, – говорит Соня и зажмуривается.
   Трубка зловеще затихает, потом переспрашивает зловещим шепотом:
   – Вы вчера что?
   – Стали мужем и женой, вот что, – съеживается Соня, но вдруг встряхивается, распрямляется и подливает масла в огонь: – Так что у нас с вами теперь общая фамилия.
   – Да я… да у меня, – вибрирует телефон, – да никогда, никогда, слышишь, не будет у меня с тобой ничего общего!
   Соня откладывает продолжающую грозно кудахтать трубку, достает из ящика небольшую деревянную коробочку, открывает, кладет перед собой лист бумаги, обводит глазами стол (вроде порядок). Так, выпрямить спину, втянуть живот, сделать вдох и… две запятые, перевернутая «и», миниатюрная «ш». Надо же, она говорит, как в детстве. Девушка выводит уау, алиф, ба, читает с придыханием, сильно сокращая гортань: «Я люблю». Возвращается к телефону.
   – Я люблю вашего сына, – говорит она и кладет трубку.
 
   Соня садится на корточки, подбирает письмо. Надо все же прочесть. Может, там есть что-то новое. Нет, ничего. Все то же самое. Строка к строке. Слово к слову.
   ЗАЧЕМ ТЫ ВЛЕЗЛА В НАШУ ЖИЗНЬ?
   Единственным, куда Соня влезла, был автомобиль сокурсника. Соня была навеселе, студент тоже не кристально трезв. Соня уснула на пассажирском сиденье, приятель вздремнул за рулем. На ночной остановке женщина ждала трамвая. Соня очнулась в больнице, а женщина не очнулась. Соня мало что помнила, черепно-мозговая травма сделала сознание избирательным, зато закрытый перелом верхней правой конечности позволил ее сокурснику, сыну того самого… «вспомнить», что машину вела девушка.
   Два года лишения свободы по двести шестьдесят четвертой статье – очень мягкое наказание. Возможно, постарался «тот самый» папа. Соня этого не знала, да и не хотела знать. Она вообще ничего не хотела. Она не понимала, почему и за что с ней такое происходит. А потом поняла. Стоило оказаться в тюрьме, стоило вступить в конфликт с ее начальником, стоило получить новый срок, стоило, чтобы ей назначили адвоката. Адвокатом оказался Антон.
   Девушка царапает ногтями по требовательным, кричащим буквам.
   ТЫ ДОЛЖНА БЫЛА ОСТАВИТЬ ЕГО В ПОКОЕ!
   – Оставь меня в покое! Я же просила! – Соня старается сделать гневное выражение лица.
   – Неблагодарная! – У Антона печальные, чуть раскосые глаза, пухловатые щеки и темные волосы до плеч.
   «Если собрать их в тугой пучок, он станет похож на нарисованных китайцев с обложек моих прописей по каллиграфии», – думает Соня. Он хороший, и добрый, и внимательный, и умный, и ласковый, и женатый.
   – Ты хочешь благодарности? – ехидно спрашивает она. – Пойдем отблагодарю, – кивает на подъезд, – а потом ты исчезнешь.
   – Соня, зачем ты так? Я же ждал тебя.
   – Я не просила!
   – Сонь, я дни считал!
   – Я тоже! Знаешь, сколько насчитала? Тысяча двести семнадцать суток и еще четыре часа. Понятно тебе? А все из-за таких, как ты!
   – При чем тут я?
   – Все вы в этой системе «правосудия» одинаковы!
   – Давай докажу, что тебя посадили незаслуженно?
   – Да ничего я не хочу!
   – А я все равно докажу!
   Соня улыбается. Тогда даже полосатый галстук Антона показался ей полным решимости. Девушка открывает глаза, перед ней лишь следующее предложение:
   ЕСЛИ БЫ НЕ ТЫ, НИЧЕГО НЕ СЛУЧИЛОСЬ БЫ!
   – Ничего страшного не случилось, мама! – Антон говорит тихо, загораживая рукой мобильный, но на другом конце провода бушуют гром и молния.
   – Я не понимаю, ты собираешься возвращаться или нет? – Соня слышит эти слова и вспыхивает.
   – Нет, мама! Я люблю другую женщину. Давай я тебя с ней познакомлю. – Тошка ласково прижимает ее к себе.
   – Даже не думай. – Короткое пиликанье разрывает Соне сердце, подбородок дрожит.
   – Ну, не плачь, Сонюшка. Пожалуйста! – От одного-единственного «Сонюшка» у девушки высыхают слезы. Антон дует ей на реснички. – Все образуется.
   Ничего не образовывается. Нинель Аркадьевна трезвонит по несколько раз на дню. Угрожает, истерит, требует, призывает, умоляет. Антон тверд и непоколебим. Она переключается на Соню: оскорбляет, унижает, обижает, насмехается, а однажды переходит границы.
   – Бессовестная пьяница, угробившая человека!
   – Разве вы не знаете? Антон доказал мою невиновность.
   – Стервы, уводящие мужей из семьи, невиновными не бывают!
   – Это его решение. И вы снова забыли – Антон мой муж.
   – Мой мальчик должен жить со своим ребенком!
   – Когда-нибудь я рожу, и он будет жить вместе с ребенком. А с Аней он прекрасно общается. Разве вы не хотите внука, Нинель Аркадьевна?
   – У меня только одна внучка – Анечка. А твои выродки мне не нужны!
   – Вы-род-ки? – Соня мертвеет и вешает трубку.
   – Вы-род-ки? – спрашивает она вечером у Антона.
   Соня не знала, что сказал или сделал муж, но голос его матери с тех пор она слышала только раз. Теперь он снова изрыгает яд с белых листов бумаги. Особо не изощряется. Четвертый раз – фотография и семь одинаковых предложений. Жуткое окончание писем Соня выучила наизусть. Последние три фразы и привели ее в объятия Моцарта.
   ИЗ-ЗА ТЕБЯ АНЯ ПРИКОВАНА К ПОСТЕЛИ – ПАРАЛИЧ НА НЕРВНОЙ ПОЧВЕ! СДЕЛАЙ ЧТО-НИБУДЬ, ПОДНИМИ ЕЕ! ПРИШЛО ВРЕМЯ ПЕРЕМЕН!
   Незачем столько писать. Соня сдалась уже после второго послания. Перемены уже начались.

10

   Осадки прекратились так же неожиданно, как наступили. Повадки погоды напоминали Лоле первую терцию[36]. Масса людей, пытающихся бороться со стихией, походила на рассерженного могучего быка. Снег выставлял капоте[37] – то желтый с солнечными просветами, то глухой иссиня-черный. Начинал с Вероники[38], накрывал плащом вселенную, заставлял шевелиться, атаковать, скрести лопатами, кутаться в шарфы. Издевательски смеялся над радостными жителями Мериды. Они разгребли сугробы, восстановили подачу электричества, согрелись. Они решили, что справились. Снег стоял перед ними, склоненный в порта гайоле[39], но внезапно превращал свою игру в незатейливую чикуэлину[40]. Провожающие холод мексиканцы, словно возбужденный торо, доверчиво засовывали голову в капоте, а их снежный матадор, извернувшись очередной тучей, рассыпался над ними новыми дразнящими движениями, разворачивался неторопливым фаролес[41] и плясал своим ледяным потоком.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента