– Наши, – кивнул тот. – Оператора не убивали, неправда. Он сбежал потом.
   – Сбежал? – выдохнул Петер.
   – Так я же тебе говорил, что видел его потом, – сказал Козак.
   – Ничего ты не говорил.
   – Только что говорил – видел его и разговаривал.
   – Я не понял – что после того… Где он сейчас?
   – Не знаю. Ходит где-то. Говорил, что будет ходить и смотреть – и думать.
   – Подожди. – Петер опять повернулся к террористу. – Если это ваши – то где киноленты?
   – Раздали по рукам. На сохранение. Но это еще до газов было, теперь где и что – мало кто знает.
   – Ваш же Менандр их на тушенку выменивал, – сказал Козак. – Ходил и выменивал. Штук пятьдесят, наверное, унес, а то и больше.
   – Менандр? – удивился Петер. – Ничего не понимаю.
   – Он тебе не говорил?
   – Ничего. Ну допрыгается он у меня. Ты тоже отдал?
   – У меня не было, – сказал Козак.
   – Проклятье… – Петер сжал пальцы так, что они хрустнули. – Ребята – если кто найдет, если у кого есть, если кто знает, где спрятано – отдавайте мне. Тушенки у меня нет, но что-нибудь придумаем.
   – Да что мы, совсем уж шкурники, что ли, – сказали саперы. – Принесем, если найдем, чего уж там…
   Менандра не было, Петер перевернул весь блиндаж вверх дном, но ничего не обнаружил. Камерон и Брунгильда, матерясь, помогали ему, причем Камерон вспомнил, что дня три назад видел Менандра перебиравшим коробки с лентой, но и не подумал поинтересоваться – проклятье! – а Брунгильда высказывалась весьма произвольно по поводу всего на свете, пока Петер не сообщил ей свежую информацию о Шануре – она ахнула, села и молча сидела очень долго, будто ждала, что вот сейчас он войдет – никто, конечно, не вошел, а Петер вдруг ощутил страшную тяжесть во всем теле и еле дотащился до койки, оставив Камерона убирать все, что они пораскидали, в обжитом блиндаже оказалось поразительно много вещей, однако уснуть не смог, задремал и застонал, так заныло лицо и спина. Брунгильда разбинтовала его и, чуть не плача, стала промывать заплывший глаз и прикладывать снег к скуле, а со спиной вообще ничего нельзя было сделать, пуля сорвала узкую и длинную полоску кожи, даже перебинтовать это было трудно, наконец Камерон придумал приклеить бинт вдоль раны клеем для киноленты, и, неожиданно успокоившись, Петер крепко уснул. Во сне он видел Шанура, Шанур что-то говорил ему, но Петер не понимал ни слова, будто Шанур говорил на каком-то ином языке, а потом Шанур повернулся и пошел прочь, Петер попытался удержать его, но рука проходила сквозь Шанура свободно, как сквозь призрак…
   Утром его разбудила короткая, но злая канонада – звук, когда-то фоновый, стал редким, а потому резким и тревожным. Через несколько минут в блиндаж влетел Армант, схватил камеру и выскочил наружу, потом медленно и разочарованно вернулся и в ответ на вопрос Петера: что случилось? – рассказал, что только что над мостом появился странный круглый, как тарелка, самолет, завис неподвижно – зенитчики, наверное, растерялись, потому что огонь открыли не сразу – и стал спускаться, и уже метрах в ста от земли его накрыли. Самолет оказался чрезвычайно живучим, видно было, что снаряды попадают прямо в него и взрываются внутри, а он все пытался уйти из-под огня, поднялся довольно высоко, но попал в сектор обстрела восьмидюймового дивизиона, и эти его доконали – упал в каньон. Очень живучий. Круглый такой. Никогда таких не видел…
   Три дня Петер не вставал – не мог. Организм взбунтовался, ноги не держали, от малейшего усилия пробивал пот, и, втайне от себя довольный этим, он пролежал, читая какую-то ненормальную книжку без начала и конца, не зная ни автора, ни названия – речь шла о владетеле какого-то затерянного в горах города-государства, который расчетливо и жестоко вытравлял в своих подданных все человеческое, превращая их постепенно в подобия марионеток, послушных воле и руке владетеля; в начале описывалось, как он, размышляя о жизни, жег спички и смотрел на огонек – точно так же в конце он, размышляя, доводил своих подданных до убийства или самоубийства, не прямыми приказами, а непонятными на первый взгляд действиями, поручениями, словами, но в результате получалось именно то, чего он хотел, – причем обязательно в его присутствии. Можно было бы подумать, что он развлекается этими убийствами, но, наоборот, – с каждым разом он становился все мрачней и мрачней и, предаваясь размышлениям о человеческой природе, поджигал новую спичку… Конец был оборван, и неясно было, чем это все может кончиться.
   Только в конце февраля удалось «восстановить» фильм. Господин Мархель вновь был оживлен и вновь все понимал – но теперь у него было более благодарное, чем натура, место приложения сил. Менандр стал вдруг неуловим, как Фигаро, – Менандр здесь, Менандр там – именно там, где Петера нет; Петер уже подумывал о том, не арестовать ли гада, но решил не рисковать – черт его знает, что выйдет из этого ареста, а у него вон какая семья. Саперы, хоть и обещали поискать спрятанные ленты, так ничего и не принесли.
   Первого марта день был ясный, небо прозрачное, и бомбардировщик увидели вовремя, но он шел высоко, один, и огонь пока не открывали – смысла нет тратить снаряды по цели, идущей в двенадцати километрах над тобой. Крохотный светлый крестик прошел над головой в тыл, там развернулся и пошел обратно, и всем было ясно, что это разведчик и следует готовиться к налету – как вдруг высоко, прямо в зените, раскрылся парашют.
   Маленький белый круглый купол. Один. Это было непонятно, и все приникли к биноклям, а парашют снижался довольно быстро, и вот под куполом, в центре его, стало видно что-то черное и круглое, это был явно не человек – бомба! Все знали уже об этих новых бомбах и потому сначала оцепенели, а бомба спускалась сверху, как по нитке, прямо на головы, и вот сейчас она вспыхнет белым – и все люди испарятся, как капли воды на раскаленной броне, и камень, размягший, потечет вниз, туда, где в немыслимом жаре, оседая, плавятся и корежатся железные балки, потом по всему этому сверху туго ударит волна и расплещет, смешивая, камень и металл, и потом, когда все остынет, никто никогда не поймет, где и что было и где кто стоял…
   Петер увидел это – и в тот же миг воздух над его головой загудел от густой пулеметной струи, кто-то успел – бомба задергалась под куполом и, оторвавшись, полетела вниз, упала – Петер не мог оторвать взгляд от нее, – и, раскалившись, загорелась зеленоватым и очень жарким пламенем, остывающим в густой белый дым, и несколько саперов бросились туда, к обломкам бомбы, и ломами, лопатами, прикладами, сапогами стали подталкивать их к обрыву, и Армант был среди них с камерой, потом он бросил камеру на землю и тоже, схватив руками что-то, побежал к обрыву и швырнул туда это, потом вернулся и вдвоем с кем-то, прикрываясь руками от жара, потащил по снегу горящий обломок, другие пытались снегом тушить самый большой костер, но от снега он только разгорался, но уже кто-то завел трактор и несся туда на тракторе, вспарывая снег, и вот все отошли, и в дело вступила техника. В две минуты бульдозер сгреб все в кучу и спихнул вниз, и саперов тут же раздели догола и голых погнали в баню – так было надо. Все побросали вниз – и одежду, и то, чем они работали, только камеру Арманта Петер подобрал и, вынув из нее кассету, бросил камеру туда же.
   Пережитая почти наяву смерть-испепеление смутила его, да и не только его, все вокруг говорили чересчур громко и весело и смеялись или противно, или ненатурально, стараясь притвориться дурачками, которым все равно – жить или не жить; на войне вырабатывались своеобразные правила хорошего тона. Но скоро они примут свои законные двести пятьдесят, и все станет простым и вполне приемлемым – так вот и живем… и помираем так. А что? Нам помереть – это раз плюнуть. Эх, солдаты-солдатики, оловянные лбы…
   Вечером Арманта сильно морозило, но к утру он успокоился и уснул. Петер намеревался отправить его в тыл, но господин Мархель и слушать не захотел – самого дисциплинированного оператора – и в тыл? Ну нет!
   Кассету, снятую Армантом на тушении бомбы, Петер проявил, но лента почему-то оказалась засвеченной.
   Наконец Петер выловил Менандра. Для этого пришлось устраивать форменную засаду. Менандр, прижатый к стенке, сознался в том, что выменял у саперов шестьдесят две коробки с отснятой лентой и что действовал, не ставя в известность начальника; но, оправдывался он, секретность была необходима для безопасности самого начальника – резонно? – а ленты хранятся в самом надежном месте, в берлоге Баттена, и о них можно не беспокоиться. Все было логично, и Менандр был предан и смотрел прямо в глаза, готовый обидеться за то, что возникли такие гнусные подозрения – в том, что он, Менандр, мог совершить нечестный поступок, – а все равно беспокойство Петера не уменьшилось, просто он уже не мог понять, из-за чего оно. Не из-за лент, выходит? Из-за Шанура, да? Или еще что-то висит? Ни черта не понятно…
   Еще неделю возились в павильоне, доснимая кое-что – так, детали; Армант почти поправился, только изредка его знобило. Сняли фантастическую сцену, сочиненную господином Мархелем, вероятно, в момент обострения гениальности: полковник Мейбагс, узнав, что бомбой убило повара, сам становится на его место, готовит саперам обед и, в белом халате и колпаке, разливает им по котелкам суп.
   Петер, пользуясь своей невидимостью, пробрался мимо часовых на настоящую стройплощадку. То, что он увидел там, даже не удивило его, но почему-то надолго испортило настроение: все суетились, на сборке саперы старательно приваривали звено к месту его крепления, потом так же аккуратно отрезали электропилами; шум стоял дикий. Насосы работали и исправно гнали масло в гидроцилиндры, но штоки поршней были отсоединены от фермы моста и выдвигались вхолостую. Петер снимал это и чувствовал, как что-то тяжелое сдавливает грудь, мешая вдохнуть. Нет, какого дьявола, со злостью отбросил он от себя эту тяжесть, мне он, что ли, нужен, этот мост? Пусть у тех, кто это все затеял, голова болит, а я… Не помогало почему-то. Он повесил камеру на плечо и ушел.
   Камерон выслушал его, похлопал по плечу, сказал: «Так оно все же лучше, чем если он обвалится», но проклятая тяжесть не проходила.
   Штрафники, работающие в павильоне, рассказали Петеру, что генерал Айзенкопф на самом деле не погиб; на него готовилось покушение, но его вовремя предупредили, и он успел скрыться, и сейчас он готовит в тылу танковую армию – ту, которая должна пройти по мосту и принести нам полную и окончательную победу, – и скоро будет здесь с танками и снесет к чертям лагерь, и будет судить всех, и тогда все свое и получат: и Вельт, и этот ваш черный, и комендантский взвод – все.
   Примерно такие слухи ходили и среди саперов. На ухо шептали, что конец бардака не за горами и скоро вернется человек с твердой рукой. Козак сказал, что многие саперы носят с собой фотографии генерала, хотя по нынешним временам за такую фотографию легко влететь и за проволоку.
   Наконец, появились подметные листки. От руки или по трафарету был изображен генерал в профиль, и текст гласил: «Я иду».
   Армант разболелся по-настоящему. Он температурил, кашлял, покрылся какой-то гнусной сыпью, Петер не выпускал его наружу и заставлял лежать. Брунгильда, после газовой атаки смотревшая сквозь Арманта, не устояла против женской природы – обиходить болеющего – и подолгу сидела рядом с ним, то молча, то беседуя о чем-то. Шла уже середина марта, все еще зимнего месяца в этих широтах, но день становился заметно длиннее, и, кажется, изменился воздух – не было теперь в нем сплошной заледенелости и звонкости, что-то добавилось, что-то ушло, и небо странным образом поменяло оттенок; иней с него смахнули, что ли? Бледные зимние закаты налились кровью, и однажды такой закат, раскатанный на полнеба, вдруг оборвался пронзительной зеленью. В этот вечер пришел Шанур.
   Менандр рыскал где-то, Камерон и Брунгильда были заняты в павильоне, Армант спал, тяжело дыша; Петер чистил пистолет. Шанур вошел неслышно, не открывая двери, позвал:
   – Петер!
   Петер, хоть и ждал подспудно этого визита, хоть и узнал голос, – вздрогнул и судорожно ухватился за рукоятку собранного пистолета. Потом заставил себя расслабиться и обернулся. Шанур шел к своей койке, застеленной по-прежнему, как и было в тот день, когда он уехал. Поначалу Брунгильда ухаживала за койкой, как за могилой, а потом как-то по-другому.
   – А, это ты, – сказал Петер. – Хорошо, что пришел. Почему не сразу?
   Шанур смотрел на него темными глазами и ничего не говорил.
   – Я почему-то уверен был, что ты жив, – внутренне суетясь, чувствуя эту суету и ненавидя себя за нее, продолжал Петер. – Внутри, знаешь ли, такое… ну, понимаешь, как лампочка горела – живой… хорошо, что так получилось… то есть что я несу – хорошо, что обошлось. Ну рассказывай. Шанур покачал головой.
   – Ты суетишься, Петер, – сказал он негромко. – Ты устал?
   – Конечно, – сказал Петер. – Я вот и чувствую, что суечусь. Но я очень рад тебя видеть.
   – Хорошо, – сказал Шанур.
   – Где ты… – Петер хотел сказать: «Скрываешься», но не сказал, неудобно получилось. – Живешь?..
   – Хожу, – сказал Шанур. – Просто хожу везде. Нигде не задерживаюсь.
   – Вот ты-то и устал, наверное?
   – Смешно, – сказал Шанур, – но как раз на этом я замечательно отдохнул. А ты устал и…
   Он замолчал вдруг и посмотрел на Арманта. Армант приподнялся на локте.
   – Явление Христиана народу, – сказал он. – Или мне снится?
   – Нет, – сказал Шанур. – Я пришел.
   – Мне не о чем с тобой говорить, – сказал Армант.
   – Ну и что? – сказал Шанур. – Это ничего не меняет.
   – На что ты рассчитываешь, кретин? – сказал Армант.
   – Ни на что, – сказал Шанур. – Уже ни на что.
   – Ты скрываешься, ты прячешься, хочешь выжить, ты неуязвим, – горячо заговорил Армант, – говоришь саперам такие правильные слова про правду и долг перед историей, а сам прячешься от своего долга… ты присягал, а где твоя верность присяге? Ты неуязвим, а предлагаешь саперам заниматься тем, за что их расстреливают. Ты думаешь, они этого не понимают? Это подло – то, что ты делаешь!
   – Нет, – сказал Шанур. – Это не подло. Когда убили полковника и Эка, а меня оглушили и заперли в подвале, я точно знал, что я должен делать, – я должен был ходить и объяснять всем, кто и в чем виноват и что главное сейчас – это оставить правду обо всем, что здесь происходит. Я научился говорить и находить самые нужные слова, но потом они отворачиваются – хотя и соглашались со мной, и говорили, что за меня и за правду пойдут в огонь и в воду, – но они отворачиваются, и все продолжается, как шло, хотя каждый из них считает, что теперь-то он горой стоит за правду и будет стоять до конца, понимаешь? Каждый стоит горой за правду, но все равно позволяет твориться лжи и позволяет делать с собой что угодно, я давно перестал понимать это – просто привык. Каждый по отдельности – борец за правду, а все вместе – глина, лепи из нее…
   – Дурак, – сказал Армант. – Тебе надо было три месяца отираться меж них, чтобы понять это?
   – Да, – сказал Шанур. – Три месяца и одиннадцать дней…
   – А я, наверное, умру скоро, – сказал Армант. – Уже волосы выпадают.
   – Из-за этой бомбы? – спросил Шанур.
   – Да, из-за дыма. Говорят, кто его вдохнет – уже все. И знаешь – совсем не страшно. Только очень жалко. Особенно как о родителях подумаю…
   – Я вот тоже.
   – Тебе лучше.
   – Конечно, лучше. Моя мама всегда твою жалела, говорила: не дай бог, с Ивом что-нибудь случится, Франсуаза не переживет.
   – Помнишь, когда лазили по скалам и вы думали, что я струсил?
   – Глупые были. Ты мне тогда правильно врезал.
   – Я бы тебе и сейчас врезал, да сил нет.
   – Найдутся, врежут, ты не думай.
   – Я ничего, – сказал Армант, откидываясь на подушку. – Просто зря ты это…
   – Наверное. Петер, я похож на сумасшедшего?
   – Слегка, – сказал Петер.
   – Это плохо. Сумасшедшие вызывают жалость или брезгливость, а надо другое…
   – Эх, ты, – сказал Армант, глядя в потолок. – Вера им нужна. Просто вера. Заставь себе поверить – и за тобой пойдут. Юнгман и генерал пообещали победу, скорую победу и славу, саперы поверили – и вот он, мост. Придумай что-нибудь хорошее и заставь их в это поверить, убеди – они мигом продадутся тебе душой и телом, причем учти: продадутся в кредит без начального взноса. Сейчас как раз кризис, в скорую победу никто уже не верит. Попробуй. А твоя правда – это не товар. Что им от правды – теплее станет? Думай, Христиан…
   – Нет, Ив, – сказал Шанур, покачав головой. – Это не выход. Это кружение в той же плоскости.
   – А ты желаешь подняться над плоскостью?
   – Да.
   – Поднимая себя за волосы? Или взмахивая руками и громко жужжа?
   – Как-нибудь.
   – Хорошая программа: научиться подниматься над плоскостью, потом летать, потом научить летать саперов, построить их в клин и улететь в жаркие страны…
   – Хорошая, Ив. Самое забавное, что ты почти угадал.
   – От тебя несет покойником. Боже мой, как от тебя несет…
   – Я жалею, что начал всю эту возню… но надо было выбирать, и почему-то выбралось это. Теперь надо продолжать… надо заканчивать.
   – Их не расшевелишь, – сказал Армант.
   – А вдруг? – невесело усмехнулся Шанур. – Бывают же на свете чудеса. Потом жить – и думать всю жизнь, что мог попытаться, но не попытался.
   – Или не жить, – сказал Армант.
   – Или не жить, – согласился Шанур. – Это тоже выход.
   – Это не выход, – сказал Армант. – Я даже не знаю, что это. Просто очень жалко – лета уже не будет.
   – Ну, что ты, – сказал Шанур. – Вот увидишь, все обойдется.
   – Зря ты это говоришь, – сказал Армант. – Очень мало шансов.
   – Мало, но есть, – сказал Шанур. – Только не сдавайся.
   – Не получится, – сказал Армант. – Я уже тряпка. Эта штука сначала превращает человека в тряпку, а потом уже, обезоружив… Гадость.
   – По-моему, ты неплохо держишься, – сказал Шанур. – Правда, он неплохо держится?
   – Правда, – сказал Петер.
   – Тоже мне, – сказал Армант. – Утешители нашлись.
   – Вовсе я тебя не утешаю, – сказал Шанур. – Я говорю, что ты просто раскис заранее.
   – Иди-ка ты, дружище, знаешь куда? – сказал Армант. – Раскис – не раскис… Сам-то – сопли по витрине развозишь. Туда же: не сдавайся…
   – Я не говорю, что мне тяжелее, – возразил Шанур. – Мне просто по-другому.
   – Я бы с тобой поменялся, – сказал Армант.
   – Хитрый, – сказал Шанур. – Свое дело ты сделал – теперь хочешь мое у меня перебить?
   – Твое – у тебя… Жаль, что тебя не оказалось тогда рядом. Сейчас бы лежали вместе… и сейчас, и потом…
   – Жаль, – сказал Шанур. – Правда, жаль. А ты помнишь, как я учился ездить на мотоцикле?
   – Помню, – сказал Армант. – У меня до сих пор этот шрам чешется. Жаль, что ты тогда ничего себе не оторвал. Мне бы сейчас спокойней было.
   – Такова воля божия, – сказал Шанур, передразнивая кого-то, оба засмеялись, и тут Армант закашлялся, надрывно и долго, посинел лицом, задыхаясь, и Петер пытался отпоить его водой, а Ив не мог ее проглотить, так его скручивало кашлем, потом он все-таки перевел дыхание, и когда он откинулся на подушку, Шанура уже не было в блиндаже.
   На просмотр готового фильма допущен был только генерал. Петер, естественно, управлялся с проектором и волей-неволей должен был находиться здесь же – правда, он был доверенным лицом (пардон: он был лицом, облеченным доверием; в тонкостях канцеляризмов разобраться, пожалуй, потруднее, чем в эпилектике морганизмов Шарля Вержье); разумеется, присутствовал автор. Итак, втроем, при закрытых – и охраняемых – дверях, они смотрели готовый фильм, – готовый, законченный, оставалось лишь подклеить конец его, который будет снят летом, и не здесь, а на южном фронте.
   Петер смотрел фильм. Титры. Название: «Мост Ватерлоо». Фронтовая кинохроника. Инженер Юнгман со своими размышлениями, офицеры и генералы, генерал Айзенкопф и полковник Мейбагс (которые на самом деле подполковник-адъютант и настоящий генерал Айзенкопф), потом начальные кадры строительства, которыми мог бы гордиться любой бутафор-профессионал, настолько натуральны были декорации, потом трудовой энтузиазм саперов, и воздушные налеты – не такие, правда, как на самом деле, но все же взрывы пиропатронов, снятые рапидом, на экране вполне сходили за взрывы бомб, а обломки самолетов, облитые бензином и подожженные, горели так же, как горели уже один раз. Шли отлично сыгранные сцены с диверсантами, и офицер-кавалергард, один из главных героев фильма, стоял с пистолетом на фоне горящей электростанции (элементарный кинотрюк с наложением двух кадров – так называемая «блуждающая маска»); не было ни изменников, ни судов. Мост, достроенный до конца, упирался в противоположный берег, изгибался плавной дугой, и по нему шли танки, много танков, и ни у кого не могло оставаться ни малейших сомнений, что это – конец войне, победный, славный конец. Все было снято отлично, и Петер кусал губы, видя, что накладок практически нет, все правдоподобно, и полковник Мейбагс, появляющийся то тут, то там, был обаятелен, особенно в поварском колпаке, разливающий суп в солдатские котелки, – нет, господин Мархель был мастером своего дела. И, почти физически ощущая затягивающую гладкость происходящего на экране, Петер заставлял себя помнить о без малого четырех сотнях коробок с кинолентой, разбросанных среди саперов и спрятанных ими в тайничках, и о главном своем тайнике, где есть отличные вещи, которые когда-нибудь взорвут, как мины, эту добротно сработанную ложь.
   – По-моему, неплохо, – сказал господин Мархель, когда Петер остановил проектор и включил свет. – Вот эта сцена у статуи Императора – это почти шедевр. Без ложной скромности.
   – Хорошо, – сказал генерал. – Император будет доволен.
   – Не знаю, – сказал Петер. – Чего-то не хватает. Чего-то остренького. Все слишком гладко. Перчику бы.
   – М-м… – господин Мархель пожевал губами. – Как, Йо? Перчику добавим?
   – Ни к чему, – сказал генерал. – Не испортить бы.
   – И все-таки надо подумать, – сказал Петер. – Вечерком подумаем, Гуннар, ладно? Посидим, подумаем…
   – Перчику… – сказал господин Мархель и задумался. – Остренького…
   Весна началась порывами страшной силы ветра – ночью, тугими толчками, теплый и влажный, он ворвался в ущелье, расшвыривая остатки зимнего холода, распирая тесное пространство, страшно завывая в вантах моста, бросаясь на любые преграды, молодой, сильный, счастливый… К утру ветер стих, и поднявшееся солнце было уже весенним. Петер, вставший с сильной головной болью – в сочинениях «перчика» он и господин Мархель истребили немало растормаживающих воображение напитков, – не сразу понял, что именно произошло, потому что мир переменился и все вчерашнее стало именно вчерашним; такое уж действие оказывает весна на человеческие организмы, обманывая, конечно. Дверь блиндажа была открыта настежь, и в нее тек воздух, полный странных, забытых за год запахов, и Армант, сидя на своей койке, жадно ловил этот воздух и вглядывался в проем двери, и оттуда появились Камерон и Брунгильда в расстегнутых шинелях, без шапок:
   – Тает, ребята, тает!
   – Какая весна!
   – Скорей наружу!
   – Боже мой, какая весна! – И на Петера пахнуло кружащим голову теплом, и те двое повели, придерживая, Арманта, накинув на него шинель и косо надвинув на голову Петерову шапку – какая подвернулась под руку, скорее! – и сам Петер, натянув только штаны, голый по пояс, вышел и ослеп на миг не столько от света – и от света тоже, свет, голубой, белый, желтый, ослепительный и чистый, затоплял все на свете, – от света и от нахлынувшей горлом радости, первобытной радости простого бытия – и от желания жить, черт возьми, и он закричал что-то вроде: «О-го-го-го! Весна пришла!» – и подпрыгнул высоко, показывая кому-то там, в небе, крепко сжатый кулак. Потом схлынуло, вернулась головная боль – теперь это надолго, на весь день, не помогает от нее, проклятой, ничего, кроме пива, а до пива километров триста – ни шнапс, ни чай, ни аспирин. Ну, да ладно – болит и болит. Спина тоже болит и чешется, а часто ты про нее вспоминаешь? Так и здесь – отвлечешься и забудешь.
   Снег уже отяжелел и там, где был примят, притоптан – чернел, много же грязи и сажи впитал он в себя за долгий свой срок… зима кажется такой опрятной… «опрятная» – не от слова ли «прятать»? Похоже. Вернувшись в блиндаж, Петер оделся, помог уложить Арманта, слабо улыбающегося и чуть порозовевшего, и отправился к господину Мархелю, потому что вчера так ничего и не решили окончательно – господин Мархель был тертый калач, но, может быть, на перчике его удастся купить и втолкнуть в фильм что-то, позволяющее сомнения относительно своей подлинности; все-таки, что касается вкуса – тут господин Мархель был небезупречен.
   Уже текли ручьи, и о красное пятно Петер чуть не споткнулся – снег напитывался красным, проступающим изнутри, и красные струйки примешивались к воде ручья, растекаясь розовыми разводами, а саперы проходили мимо и не обращали внимания, пересекали это красное пятно, оставляя в нем свои следы, тут же наполняющиеся густой красной жидкостью, Петер оцепенело стоял, пока его не отодвинули – вежливо, подполковник все-таки: два десятка саперов с лопатами под командованием прыщавого обер-лейтенанта стали забрасывать пятно чистым снегом. Тогда Петер огляделся по сторонам. Пятен было много, ручьи, сливаясь, текли по дну ущелья мутным темно-розовым потоком, и везде мелькали лопаты, лопаты, лопаты… Шанура Петер увидел издали, тот шел медленно, останавливался около саперов и начинал говорить, и Петер, хоть и не слышал его и не мог слышать с такого расстояния, понимал все до последнего слова. «Земля не принимает больше нашу кровь, – говорил Шанур, – не принимает давно, она напиталась кровью и больше не хочет ее. Мать не хочет крови своих детей. Не для того она рожала, кормила и терпела нас, чтобы выпивать нашу кровь. Нет ничего позорнее, чем насилие над матерью. Вас со всего света согнали сюда, чтобы здесь убить… Вы все умрете, если останетесь здесь. Так что вас здесь держит? Только страх, что могут догнать и убить? Взятое с вас слово? Пролитый пот? Что еще? Привычка слушать и подчиняться? Какие химеры!
   Уходите отсюда все! Вы не нужны здесь никому, а главное – вы не нужны здесь земле! Она сама гонит вас. Вы думаете почему-то, что это геройство – остаться под огнем и помереть за что-то. А настоящее геройство – это сохранить себя, потому что это и труднее, и нужнее, а главное – потому что придется переступить через себя, через свое рабство и страх, для этого надо хоть на миг почувствовать себя свободным – так почувствуйте же! Смотрите на меня! Я, человек, пытавшийся сохранить правду о вас, – я призываю вас к свободе, к свободе перед всем в мире, а главное – перед самим собой. Человека нельзя заставить сделать что-то против его воли, потому что у свободного человека всегда есть возможность выбрать между бесчестием и смертью, и смерть в этом выборе имеет равный вес с бесчестием. Самое маленькое из бесчестий весит столько же, сколько смерть. Вы все знаете, что это так, но привыкли и смирились с тем, что от вас ждут не выбора, а послушания; что ваша голова и совесть не нужны никому, а нужны только руки и ноги. Так прозрейте! Учитесь быть свободными! Раб мечтает о том, чтобы иметь право выбирать себе хозяина, а свободный человек – чтобы быть хозяином в любом выборе. Всю свою жизнь человек идет рука об руку со смертью – от небытия к бытию, но раб ждет, когда его позовут, а свободный все выбирает сам. Так выбирайте же жизнь! Рискнуть жизнью, чтобы сохранить ее – это куда достойней, чем рабски трястись над нею в надежде на милость судьбы. Уходите отсюда! Скрывайтесь, прячьтесь, сдавайтесь в плен – все достойно, потому что земле не нужна больше ваша кровь, потому что позорна смерть в этой войне, не нужной никому…» Шанура окружали и слушали, не выражая ни порицания, ни одобрения, слушали равнодушно, с усталым интересом, наконец спины слушающих закрыли Шанура от Петера, а когда Петер протолкался к нему, Шанура уже уводили, завернув ему руки за спину, солдаты комендантского взвода. Они все прошли мимо Петера, меся ногами красный снег, и Шанур посмотрел на Петера и кивнул ему, узнавая.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента